355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Губер » Новое и Жеребцы » Текст книги (страница 2)
Новое и Жеребцы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:41

Текст книги "Новое и Жеребцы"


Автор книги: Борис Губер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Какие ж тут могут быть шутки! Тут шутки плохие-с. Мужик ведь что? – Хам. Он с превеликим удовольствием, в любой момент... Разве он что жалеет? Растоскуев вытащил из кармана растрепанную записную книжку в коленкоровом переплетике, листая жирные страницы, продолжал: – И доверяете вы ему напрасно. Разве можно такому, извините, доверять? Если угодно, я вам нарочно об'ясню: я через него у вас хлеб покупал, сено, кожи там, лен... Так вы займитесь, проверьте – обязательно он половину к себе в карман клал. Если желаете посмотреть... Алексей Иванович потянулся к вырванному из книжки листику, брезгливо захватил его концами пальцев. Неровные буквы отмечали: 5 ф. сена клеверного 2 воза. 14 ф. еще сена лугового воз 1. 26 февраля лен старый разного номера 9 пуд. 28 ф. и ржи сыромолотной 80 мер... Дальше – март, апрель, овес, кожи сырые... Сбоку была проставлена цена. – Вы оставите эту записку? – Как же-с, как же-с, пожалуйста, – ответил Парфен Палч, кланяясь, и простился, не решившись подать руки. 11. ХОЗЯИН На следующее утро Алексей Иванович собрался в контору. Уже одевшись, в шинели и шапке прошел он в свою комнату за папиросами. Доставая свежую пачку, он наткнулся в чемодане на кобуру, колеблясь повертел ее в руках и сунул браунинг в карман. Осклизлая тропинка пролегала через двор, мимо луж и двойных коровьих следов, налитых водою. Сыпался мелкий сухой дождик, делал лужи шершавыми. Подле скотного приказчик Никифор и молодой скотник в изнавоженной рубахе сбрасывали с телеги капустный лист, ломкий, сизый. Никифор молча снял картуз, парень же только глянул – нахально и весело – и не поклонился вовсе. Алексей Иванович хмурясь, сильно стискивая зубы, прошел мимо – следом покатился веселый, вызывающий смешок. Дверь в контору была заперта. – Чорт! – выругался он. Но из флигеля, на ходу поднимая воротник пиджака, уже выбегал управляющий. – Мое почтение, здравствуйте, сию минутку отопру, – говорил он, угодливо улыбаясь и без толку суетясь: – делами интересуетесь? – Да, – холодно ответил Алексей Иванович, проходя в сенцы, – будьте добры показать мне книги. В конторе было пусто, неприбрано, мрачно. Галактион Дмитриевич едва заметно пожал плечами и уставился в угол – в углу висела икона. – Какие ж у нас книги! У нас книг никаких не ведется... Хозяйство ведь самое простое-с. – Да? Ска-жите пожалуйста! – Алексей Иванович нетерпеливо постукивал сапогом о перекладину стола, и голос его был нарочно спокоен: – так, значит, ни одной книги и не ведете? – Кассовая разве... Так она дома у меня, на квартире. – Дома?.. Ну, что ж, принесите. Барометр, бумажки на гвоздике, образ. По простому еловому столу – кляксы, росчерки, какие-то рожи... Алексей Иванович долго рассматривал их – и едкое раздражение его росло. Совсем позабыв о постоянных своих страхах, думал он только о деньгах – погоди ты у меня!.. Когда, наконец, управляющий принес тоненькую книгу в зеленом с разводами переплете – он молча взял ее, вытащил из портмонэ грязный растоскуевский листочек – читал и постукивал ногой. – Ну-с, что вы скажете? – спросил он. Галактион Дмитриевич недоумело склонился над столом: – На счет чего-с? – А вот на счет записей этих... Это что? Галактион Дмитриевич выпрямился и ничего не ответил. Глухо захлопнулась книга. Алексей Иванович встал: – Разговаривать с вами долго я не стану. Того, что вы успели, – он сделал коротенькую паузочку и отчеканил, – на-во-ро-вать! – не вернешь. Но делать вам здесь больше нечего. Понятно? Можете сегодня же отсюда убираться. Галактион Дмитриевич молчал. От недавней его угодливости не осталось и следа, он поигрывал скулами и сопел носом. Молчание это будто кнутом стегнуло Алексея Ивановича – вспоминая парня в изнавоженной рубахе, он бешено заорал: – Вон! Глаза желтовато-серые, с коричневыми крапинками, сузились насмешливо и нагло, голос был тоже насмешлив и нагл: – Никуда я уходить не собираюсь... Можете не кричать, все равно я вас за хозяина не считаю. Неизвестно еще, кто раньше... – он не успел кончить: книга в зеленой папке сильно и отчетливо ударила его по щеке, он качнулся в сторону, не скоро приходя в себя, сжал кулаки... Прямо на него, напряженным круглым взглядом, глянула плоская синяя сталь. – Ну? – шагнул вперед Алексей Иванович, – марш! Галактион Дмитриевич растерянно выпятился в сени, повернулся и трусливо втягивая голову в плечи, заторопился к флигелю. 12. ВОТ ТАК КЛЮКВА Бобылья жизнь – срамота одна... Ну, годится разве мужик печку топить, или стирать собственные свои порты? А тут вот, хочешь не хочешь, – делай... Но за веселость, за бороду светло-желтую, за непокойный нрав – любили Акима все, и бабы часто забегали к нему – хлебы затворить, прибраться, или еще там чего-нибудь по бабьей своей части, а мужики подолгу сидели у него вечерами, говорили про войну, про учредилку, про землю. О поместьи, о Таубихе говорил Аким с такою злобой, что мужики только сплевывали:

– Эк, корежит-то тебя! – Бить их нужно, вот что! Пока не изничтожим их всех – ни хрена не получится... ха! В их, в барынях этих, самая зараза. – Ну-ну, – возражал кто-нибудь посмирнее, – нам барыня-то ничего. Нам землицы бы, это правильно, а барыня что ж... Пускай себе проживает. – Землицы, землицы, – кривлялся Аким, от злости просыпая из кисета табак. – А хер не хошь? Не хошь?.. Ну, тогда и не говори!.. От ей землю зубом не вытянешь. – Это конешно, – соглашались мужики. Но Акима уже не остановишь: – Оны только вот мужика давить, – захлебывается он, – Таубиха, она мать его, чорта, расселася как жаба, она, стерва, в церкву и то пешком не дойдет – каких кобылиц для нее запрягают... А я, – а я, может, лошади во всю жизню не имел! –Аким сидел подле печки, не торопясь щипал лучину, тяпая косарем, напевал любимую свою солдатскую песню:

На возмо...орьи мы стояли,

На Ерманском бережку... – начинал он тонким, сдавленным голосом и сам себя же подхватывал баском:

Да на возмо...орьи мы глядели,

Как волнуется волна, да на

Возмо... Галактион Дмитриевич постучал в окошко и приложился к стеклу – темно в избе, ничего не видать. Аким подошел. – Чего нужно? – Зайти хочу. – Заходи, кто тебе не велит! – Чиркнул спичкой, полез в печь с головой. Галактион Дмитриевич присел на табурет, не зная, с чего начать, сказал: – дым-то какой... Печка у тебя, говорю, дымит! – Ничего, брат. Это вам, может, обозначаит, если ты такой благородный, а мы привычны... Помолчали. Седенький хворостяной дым заволакивал избу; становилось еще неприветней. Аким налил в чугунок воды, достал из залавка ножик. – Ну, как ты, с барыней своей, надумали чего? – спросил он, принимаясь чистить картошку: – небось в город пишете, бумагу насчет нас, что мужики коней на господскую землю гоняют? Аким засмеялся и подмигнул: – Не выйдет, брат, ваша дело ни фига! Теперя стражников этих самых нету. Галактион Дмитриевич обиженно замахал руками: – Что ты, что ты, я на это не согласен. Я сам против них иду... Да что! – ушел я из поместья, вот! Аким даже ножик уронил: – Как так ушел? – Очень просто! Не желаю ихние интересы соблюдать. Хватит с меня – поездили на нас. – Врешь, небось? – Чего там врешь... Квартиру себе подыскиваю. – Галактион Дмитриевич опустил глаза, внимательно проследил таракана, бежавшего поперек пола. – Хочешь, к тебе с'еду?.. А? Аким выпучил глаза, – вот так клюква! 13. ПАНИНЫ МОЛИТВЫ Крепкий осенний мороз накрепко сковал дорогу, твердые каменные кочки угловатыми глыбами застыли вдоль дорожных колей. Старый фаэтон прыгал по кочкам – в сломанной рессоре было зажато березовое полено. Анна Аполлоновна охала: – Ох, не могу... – Ничего, сейчас доедем, – успокаивал ее сын, стараясь быть ласковым... У ограды попался Растоскуев. Рядом с ним шла Паня – черная бархатная шубка и тонкий от мороза румянец делали ее вялое, круглое личико красивей и моложе. – С праздником вас, – сказал Растоскуев, подбегая помочь. Анна Аполлоновна, опираясь на его руку, выбралась из фаэтона: – Какая у вас дочка красавица! Паня потупилась, не выдержала – подняла глаза, и тотчас же румянец ее стал горячее и гуще: бритый, немного припудренный, с тонкими губами и черной повязкой на голове, сжал ее неподвижные пальцы: – Здравствуйте. Жадно ощущая крепкий и четкий бой сердца, Паня отняла руку и совсем застыдилась. С колокольни, оглушая своим медным грохотом, грохнули колокола. Парфен Палч торопился договорить: – ...сюда на село перебрался к Акиму-Бобылю... Ужасный подлый человек Аким этот самый... – но вошли в церковь, и он смолк. Служба только началась. Церковь постепенно полнилась людьми. Уютно пахло растопленным воском и ладаном. Анна Аполлоновна крестилась мелкими частыми крестами, иногда присаживалась на венский стул, нарочно для нее прислоненный к стене. Паня стояла немного позади глядела на архангела Михаила с нежным и гордым лицом, – потом на синевато-серую шинель – офицерскую, но без погон. 14. САПОГ И ТУФЛЯ – Эх-хе-хе!.. В церкву, что ли, сходить? – Аким, громко расчесывая под рубахой живот и грудь, спустил ноги на пол, сказал задумчиво: – Не одна меня кусает, – знать, их много завелось... Изба его выглядела по иному: в углу – широкая железная кровать, в простенке между окнами квадратное зеркало... Да и мало ли чего еще понавез с собою Галактион Дмитриевич? – Пойдем, Митрич, помолимся, фиг ли так-то сидеть! Тама народ все-таки, хоть в сторожке посидим, покурим. – Нет, не пойду, ну ее... – ответил Галактион Дмитриевич. – Я вот побреюсь сейчас. – Ладно, брейся, шут с тобой, – согласился Аким. Он ушел. Нежная белая пена таяла и оседала в мыльнице, в зеркале, прислоненном к оконной раме, вставало наполовину обритое лицо. Намыливая щеки во второй раз, Галактион Дмитриевич машинально глянул на улицу и, в удивлении, мазнул кисточкой по уху: по улице, пробираясь вдоль изб, шагал странный какой-то солдат, – полы его шинели были подоткнуты за пояс, ноги были обуты по разному – одна в сапоге, другая в стоптанной лазаретной туфле... На голове, сваливаясь на затылок, сидела лохматая козья папаха, а за плечами торчала винтовка – на штыке, подцепленный за ушко, висел второй сапог. – Что за фигура? – подумал Галактион Дмитриевич, присматриваясь к солдату, и вдруг узнал в нем Никиту Похлебкина, который числился пропавшим без вести... Мгновенно вспоминая, что Растоскуев перевез к себе все Никитино имущество, а скотину даже пораспродал, покачал головой, – будет сегодня дело! – Поспешно добрился, впопыхах обрезал подбородок и, не обращая внимания на проступающую кровь, начал одеваться. 15. КРЕСТНЫЙ ПАПАША Служба кончалась. – Давай подождем, пока посвободнее станет, – сказал Алексей Иванович матери, отходя от креста. Анна Аполлоновна кивнула головой, опустилась на стул, пряча просфору в рыжую норковую муфту. Народ плотно напирал к амвону. Растоскуев тушил свечи, собирая их на круглое медное блюдо с облезающим серебрением. Паня, искоса поглядывая на Алексея Ивановича, протискивалась к дверям, – тот перехватил ее взгляд и подошел: – Куда это вы торопитесь? Паня остановилась, в замешательстве теребила меховую опушку рукава, а он продолжал: – Погодите, вместе выйдем. Рядом недружелюбно зашептались какие-то старухи, кивали в их сторону. Не зная, что делать, Паня отошла к стене: – Грех это. Нельзя в церкви разговаривать. Около стены было пусто. Трехрукая богородица выглядывала из смятых складок зеленеющих медных риз. Паня растерянно остановилась, покраснела: – Мне нужно поскорее... Папаша сейчас домой вернется, нужно его чаем поить... – Ничего, успеете еще... Давайте лучше поговорим. Алексея Ивановича сладко томила нежная кожа ее лица и пухлые, как у девочки, губы. – Как вас зовут? – спросил он негромко. Вот оно!.. – Прасковья... – с трудом выговорила Паня, закрывая глаза и пылая от стыда за свое "безобразное" имя. – Значит Паня? Вот хорошо!.. ... Как четко и больно колотится сердце! Как это не похоже на строгого ангела с гордым лицом! И конечно же он – этот бритый, немного припудренный – не похож на того, другого, придуманного, снящегося по ночам... Пахло едким, тлеющим фитилем, церковь пустела. Анна Аполлоновна поднялась: – Пойдем, Алешенька. Гулкие отзвуки шагов взлетали с каменного пола к невысоким сводам. На паперти их догнал Растоскуев. Небольшая толпа, собравшаяся подле ограды, при виде его с легким говором раздвинулась, из нее вышел странный солдат, прихрамывающий на левую ногу – ту, что была обута в туфлю. – Папаше хрестному! – сказал он. – Здравствуй, – ответил Парфен Палч, – откуда это ты? – Откуда? Никита пропустил мимо себя Анну Аполлоновну и усмехнулся. Паня испуганно поглядывала то на него, то на отца. Алексей Иванович тоже остановился и спрятал руки в карманы шинели. – Из городу Москвы, папаша... Специально явился отблагодарить вас, что хозяйство мое сберегли в справности! – Никита усмехнулся еще раз и заговорил громче: Следоваит вам, конечно, за такую вашу заботу разбить всю твою поганую рожу... Но слишком даже хорошо известно, что с тебя другого ничего ждать нельзя, как есть ты мародер-кулак или попросту капиталист... Мужики загоготали. Растоскуев строго кашлянул и спустился с лестницы на землю. – Орать тебе здесь не приходится, – сказал он: – ежели ты вернулся, забирай свое добро и молчи. А за кобылу свою можешь деньгами получить. Толпа насторожилась, и смех сгас. Похлебкин поправил ремень от винтовки: – Так-с, папаша, правильные твои слова... Но, между прочим, мы еще с тобой поговорим впоследствии. Алексей Иванович наскоро простился с Паней и пошел к экипажу. Фаэтон запрыгал по кочкам к реке, на реке уже устоялись прозрачные, хрупкие закраины. Сквозь голый парк белели стены дома. 16. НАКАНУНЕ Паня читала до сумерок. Когда в залике затемнело, она перешла к окну, боком села на стул и продолжала листать страницы, приглядываясь к мелкому, скверному шрифту, пока не заболели глаза: тогда она положила книгу на колени – книга свернулась слабым желобком, налилась синью, сквозь синь едва заметно виднелась надпись на обложке – "Тайны монархов". Сидеть на стуле было твердо, неудобно, между тем как рядом выгибалась спинка покойного, мягкого дивана. Но Паня не видела дивана и не думала о нем. Монархи, вместе с тайнами своими – утонули во тьме, вместо них плавало бритое, припудренное лицо... В соседней комнате сипло спал Парфен Палч, пестрая брюхатая кошка беспокойно бродила по полу, чуть слышно мяукала... Вдруг резко заверещал замок. Паня встрепенулась. – А если это, – быстро подумала она вскакивая, – если это... – В сенях было морозно, она молча отстегивала тяжелый крюк и руки у ней дрожали – от холода, что ли. За дверями была плотная колючая ночь и Акимова скороговорка: – Парфен Палча общество требует, в Никитиной избе сидят, скорей, наказывали, чтоб шел. Паня вернулась в залик, зажгла лампу и принялась будить отца. Тот сопел, кашлял, говорил в полусне: – Сейчас... Отстань ты... Сейчас! – потом встал и щурясь вышел к свету. – По какому делу? Сход-то? – Не знаю, не говорил он. Паня машинально подхватила кошку, затеяла было чесать ей шею. Парфен Палч натянул пиджак. В это время опять зазвонили. – Вот не терпится окаянным! – сказал он досадливо. Паня лениво бросила кошку в кресло. – Кто? – громко спросила она на этот раз. – Свои! Голос был веселый, слишком даже пожалуй веселый, знакомый. Крюк соскочил и лязгнул о косяк. – Пожалуйте... Колючая ночь, слабый огонек напротив, с другой стороны улицы, тьма. Радость или страх? Не поймешь... Алексей Иванович шагнул в сенцы. – Ах, это вы! – деланно удивился он и, будто не находя в темноте Панину руку, воровато тронул ее грудь. Паня шарахнулась в сторону, замерла, – но он уже входил в залик, – сбивая с фуражки твердый бисер изморози, говорил: – Скучища дома – ужас! Я и решил зайти. Ну, что у вас новенького? – Новенького? – повторил Парфен Палч, придвигая стул, хотя их было поблизости достаточно, – да что ж, хорошего мало... – Он, быстро напитываясь злостью, пожевал губами и фыркнул. – Как в городе желают, по городскому... Ххм! – Как же это? – А вот так само! – уже по настоящему злясь, ответил Парфен Палч. – Никита, крестник мой расчудесный – красную гвардию видишь ли устраивает... Тишку моего сманил... Ххм! Нашел тоже красного гвардейца... Глаза его были мутны от недавнего сна и от бурой стариковской крови. Он махнул рукой, взялся за чуйку: – Вы уж извините, итти мне нужно, сход опять собирают. Может, вы с Прасковьей моей посидите пока? Алексей Иванович сдержанно наклонил голову: – Что ж, я с удовольствием. И, в то время, как притихнувший сход слушал просторные, нескладные Никитины слова – в простоте, нескладности понятные и нужные всем – в то время, как Аким, весело крутя бородой, матерился и бестолково орал: – Правильно-о! – а Галактион Дмитриевич, неожиданно в товарища Сивохина превратясь, увивался вокруг мужиков, пока вызревало совсем уже близкое завтра, – в залике растоскуевском попискивала лампочка, говорил Алексей Иванович – пустяки какие-то говорил, – сонно мурлыкала кошка... Часы тикали, тикали, тикали, тикали, – надоедно, неумолчно, будто гвоздики заколачивали... Половики лежали на желтых, прекрасно окрашенных полах, от желтого керосинового света полы казались сейчас темными, на стуле слабым желобком свернулась книжка... В желтом керосиновом полумраке Панино округлое личико становилось безбровым, похожим на этикетку с флакона, где тоже улыбается округлое, безбровое лицо... Тяжко, быть может, мучаясь, умирая, – умер придуманный – давно для чего-то придуманный – тот с алтарной двери и с серых страниц книжонок... Может быть, он и не умер даже, но Паня знала, что его нет, что его не будет: Панины щеки горели, как на морозе – четко колотилось сердце, и губы – в тени от бумажного абажура – казались черными. Часы пробили десять, Алексей Иванович, так и не тронув черных тех губ, сказал напряженно весело: – У меня мама такая стала чудачка – всего боится... Как вечер – она уже и просит, чтоб с нею быть. И ушел... А Паня продолжала сидеть, прислонясь к изогнутой спинке дивана, – в сладком нескончаемом забытье. ... Парфен Палч вернулся задним крыльцом – отперла ему стряпуха – он был угрюм, угрюмо спросил дочь: – Алексей Иванович где? Ушел, что ли? И, не дождавшись ответа, прошелся из угла в угол, раскрутил горелку, сказал задумчиво: – Расколотят их... Обязательно. 17. РЕЗОЛЮЦИЯ ПОСТАНОВЛЕНИЯ Снег пошел на рассвете, валил и днем. Пухлые липкие клочья наседали на землю, облепили ее широко и плотно. Стихло только к обеду. Липы трудно сгибались под нежданным грузом, роняли его с вязкими вздохами. От накаленной голландки в комнате было тепло и уютно. Алексей Иванович в синих рейтузах, в тонкой шелковой фуфайке и вышитых туфлях на босу ногу, полулежал в лонгшезе, между затяжками подпиливал ногти, а положенная на подоконник папироса дымилась душистым дымом – с одного конца серым, с другого голубым. Он докурил ее до конца, кинул в угол искусанный остаток, – и насторожился: резкий, долгий откуда он? – вскрик, тут, рядом, чудно, по-женски, оборвался и – с трудом понимая, чей этот дикий и страшный голос – Алексей Иванович бросился в столовую. Анна Аполлоновна, задыхаясь, бежала навстречу, силясь сказать – Алешенька! – и едва выговаривала одно только, беспомощное: – Аа... Аль... Аа... – Что такое? Что случилось? Да говорите же! – крикнул он, бледнея. Анна Аполлоновна пробормотала: – Там, пришли... там, – и слабо шевельнула рукой. Алексей Иванович повернулся к столу – только сейчас заметил Паню, – она стояла молча, с непокрытой, растрепанной головой в излысевшем, должно быть, не своем полушубке, накинутом на плечи. По испуганному ее лицу пятнились слезы. – Мужики, – шевельнулась она и вздрогнула так сильно, что полушубок свалился на пол. – Идут... папаша говорил разобьют, а я... прибежала вот... Только все равно не успеть... Паня закрыла лицо руками. Алексей Иванович, чувствуя, как холодеет у него где-то вверху живота, глянул в окно и сразу же увидел: на другом конце двора, ярко вставая в нетронутой белизне снега, втискивалась в ворота плотная человечья толпа. Он повернулся, торопливо шмыгнул мимо матери к себе, выхватил из угла чемодан и распахнул его пополам. Скрюченные пальцы взрыли сорочки и носки, какие-то письма, коробки с папиросами – уткнулись в парусинную подкладку дна и там, на дне, нащупали прохладную сталь плоского, широкого ствола. Мужики – их было много – спокойно остановились напротив дома, кой-кто присел на крыльцо людской. Молодой скотник вышел к ним, вытирая руки о подол выпрастанной рубахи, – должно быть сказал что-нибудь веселое: в толпе засмеялись. Из трубы флигеля молочно-мутным столбом вырастал дым. Около колодца чернела глубокая лужа, проевшая снег до земли... И все это – по обычному глядевшая усадьба, мужики в темных пиджаках и овчинах, среди которых выпирала единственная новая оранжевая дубленка, смеющийся парень в грязной рубахе, – было очень простым, будничным и – страшным. От людской отделилось несколько человек. Алексей Иванович, ни на кого не глядя, прошел к выходу, – вернулся; грузно ступая за ним, рассаривая по полу куски воды и снега, вошли четверо – Никита в папахе, свалившейся на затылок, Аким, Галактион Дмитриевич и – сзади всех кривой Тишка с винтовкой в руке. – Гражданка Таубе здесь? – спросил Никита. – Ага!.. Сейчас будет прочитана резолюция нашего постановления, каковую прошу... Товарищ Сивохин, начинай! – Какой Сивохин! Кто же это? – подумал Алексей Иванович. – А-а, – это... – Все молчали. Галактион Дмитриевич долго откашливался, долго разворачивал мелко сложенный бумажный лист и торжествующе усмехался. – ...месяца числа, года, – прочитал он, – мы нижеподписавшиеся крестьяне общества... В тишину одно за другим западали слова, – собирались в тяжелую груду: – ...составили настоящее постановление а о чем тому следуют пункты пункт первый как надлежит из доклада товарища Похлебкина в России повсеместно прошел переворот власти под лозунгом мир и хлеб каковой произведен партией большевиков под номером четвертый еще товарищ Похлебкин раз'яснил нам что война произошла ради выгодности для помещичьего классу а почему уничтожаются многие тысячи крестьян на фронтах вполне соглашаясь с об'яснением товарища Похлебкина мы общество крестьян село Новое согласны под лозунгом мир и хлеб а также долой помещиков и дворян пункт второй относительно земли помещицы Таубе Анны Аполлоновны мы общество крестьян село Новое постановляем чтоб вся земля пахотная луговая а так же лес согласно плана должны перейти нашему обществу и распределить ее согласно подушной раскладки а что касается рабочих какие проживают в поместьи как эксплоатируемы и они тоже предоставить им всю усадьбу какие есть постройки частично коровы и лошади а другой инвентарь пополам... Галактион Дмитриевич на миг остановился, щурясь посмотрел на Алексея Ивановича и зачитал громче, крепко налегая на некоторые слова: – ...согласно предложения товарища Похлебкина назначается над поместьем комендант мы все согласны чтоб был комендантом Галактион Дмитриевич Сивохин пункт третий о помещице Таубе и состоящий при ней сын Алексей постановляем о выселении вещей с собой не брать никаких и вещи эти распределить между крестьянами села Новое и рабочими с поместья к чему единогласно подписываемся...

Галактион Дмитриевич кончил. Еще напряженней и тише стала тишина – вязко вздыхали липы, роняя рыхлый свой груз, и вздохи эти были слышны сквозь двойные зимние рамы. Алексей Иванович лениво отвел глаза к окну. Недавно еще такой незаметный, маленький холодок разрастался все шире, медленно, оглушительно и больно дергалось сердце, но, вместо страха, одно только терпкое осталось ожидание: – сейчас!.. А на дворе было просто, обычно, – покуривали, говорили и смеялись мужики, спокойные, одинаковые на вид... За окном зима, снег, низкие срубы, люди – и притиснувшаяся к стеклу любопытная рожа мальчишки, залезшего на фундамент. – Что ж ты, тов. Сивохин! – спросил, наконец, Никита. Галактион Дмитриевич подался вперед – осторожно, трусливо, готовясь в случае чего шмыгнуть обратно. – Вам придется сегодня же отсюдова выбираться, – сказал он. – До станции вас довезут, а... И Алексей Иванович быстро – сейчас, сейчас, сейчас! – повернулся к нему и выстрелил – три раза. 18. ПУТАНИЦА Раз!.. Раз!.. Раз!.. После первого выстрела, в крошечном промежуточке между негромкими револьверными тресками, жалобно звякнула хрустальная посуда – пуля напоролась на буфет. Но никто этого не заметил – все слышали только треск сухой, картавый, револьверный... И тотчас же все смешалось – Тишка неумело поднял винтовку, неумело дергал затвор, упирая приклад в живот, Марьюшка бессмыслено повторяла – "Ах, батюшки, грех-то какой, вот оказия, вот оказия", – суетилась подле Анны Аполлоновны, а рядом стыла Паня, отнявшая руки от заплаканных щек... Грузное тело нескладно опустилось на паркет – рядом по полу уже катались двое, и Никита, яростно налегая сверху, пыхтел: – Чорт!.. Ишь ты... чорт какой!.. Аким кинулся помогать, задел сапогом Галактиона Дмитриевича, – тот хрипло взвыл и разом смолк... Мальчишка, отодрав свой сплюснутый нос от стекла, юрким кубарем скатился в снег, радостно, по-ребячьи махая рукавами, побежал к людской... Спокойные, бородатые – вскочили ему навстречу, беспорядочно задвигались, снова обернулись в одну цепкую и целую массу – хлынули к кухонному крыльцу... А когда Алексей Иванович, вовсе обессилев, задыхаясь от густого, потного духа Никитиных одежин, – неподвижно затих, ощущая, как взмокла фуфайка в холодеющей под спиною его, чужой крови, – столовую уже дополна заполнили мужики. Никита медленно поднялся, вытирая лицо. – Пфу-у! Сволочь какая, – сказал он, отдуваясь. Аким поднял Алексея Ивановича, держал его сзади за плечи. В толпе нарастал беспокойный рокот. – А ну! дай ему, чорту! – крикнул кто-то. Но Никита быстро замотал головой: – Обойдешься, товарищ! Это гражданин есть арестованный. Рокот усилился, – спутывался в запутанный клубок и рвался на куски: – А-а-а!.. в сердце... Бей!.. Мать... так ему... мать... холую... мать... и нужно... Бей!.. го-го!.. мать... Бей!.. у-ю-ю!.. – ничего нельзя было разобрать в этих обрывках и клочьях. Столовая сразу стала маленькой, тесной, душной. Все орали, жали друг друга, совали вперед кулаки – и не потому, чтобы кто-нибудь из них по-настоящему жалел Галактиона Дмитриевича, хотел бы отомстить за него, – а потому, что напряженное мужичье нутро, томившееся в бесконечном ожидании, неудержимо рвалось наружу, в поисках хоть какого-нибудь пути для себя. – Товарищи, – надрывался Никита, – товарищи, не суйся! Этот гражданин будет состоять под караулом... Но его не слушали: – Бей!.. в гроб!.. го-го!.. мать... спасуды-то!.. бей!.. грохотало по столовой. И, возможно, не помогли бы Никитины слова, но как-то, случайно, кто-то распахнул дверь в соседнюю комнату: под напором собственной тяжести и густоты толпа подалась туда и, будто отыскав себе, наконец, правильный, нужный путь, стала редеть, – таяла, растекалась по всему дому. Никита, оправляя папаху, шагнул вперед, боком врезался в редкие остатки. Перед ним расступились. Аким и Тишка повели Алексея Ивановича к выходу. Уже слышались многие тяжкие шаги наверху... Анна Аполлоновна билась на руках у Марьюшки, уставив на нее страшный, ничего не понимающий взгляд, кричала нестихающим, ровным визгом: – А-а-а-а-а-а... Аа... А-а-а-а... Марьюшка старалась успокоить ее – расстегивала темную кофту с желтыми полосами, рвала пуговицы, бормотала себе под нос... А посреди комнаты, нелепо согнув ногу, коченел труп Галактиона Дмитриевича, – плоский, мертвый, залитый быстро-густеющей кровью. 19. СИВКА-БУРКА, ВЕЧНАЯ КАУРКА В людской никого не было – все рабочие увязались за мужиками. На грязном просаленном столе осталась чашка недоконченной похлебки, рядом валялись наспех кинутые ложки, куски хлеба, – до еды ли теперь! Алексей Иванович сел на скамью, слабо пошевелил ногами, – промокшие по снегу туфли отвисли с пяток, на багровых, иззябших щиколотках черными венами вздувались штрипки штанов. – Ну, Тишка, сиди с ним здесь! – сказал Никита, – только смотри карауль получше... Пойдем, Аким. Тишка послушно сел рядом, прижимая к себе винтовку. Аким недоверчиво посмотрел на него, покрутил головой: – эх, ты! – и стал присматривать веревку – крутить Алексею Ивановичу руки. – Так-то спокойнее будет, – смеялся он, догоняя Похлебкина в сенях, и запел, раскорякой притоптывая каблуками: – Не ходи, да не ходи, со мной, цветик, посиди! Таяло. С крыш вереницами сыпалась капель, снег налипал к ногам. Двор был истоптан сплошь, и следы по талому желтели, как весной. В верхнем этаже дома зазвенела разбитая рама. Аким оглянулся на нее и сказал беспокойно: – Разберут все, поди... Нам-то и не останется ничего. – Ладно, не скули, – хитро щурясь, ответил Похлебкин, – возьмешь свое... Они пошли по усадьбе. Всюду было пусто. Подле скотного, у наполовину отзынутых ворот, стояла тачка с навозом – как везли ее, так и бросили. Конюшня была замкнута. Никита подергал замок, долго шарил за наличником – искал ключ крякнул: – Не попадешь в нее теперь. Аким посмотрел на него с удивлением. – А на кой тебе чорт замок-то жалеть? Сшибай его и все. Из конюшни пахнуло коричневой тьмой и острым навозным теплом. Никита снял с тырки узду, обратал коня, какой был поближе к нему, – старого мерина в рыжеватой гречке. – Запрягай давай. – Зачем? – Таубиху на станцию свезешь. – Я-а-а?.. Нет, уж не повезу я, – обиделся Аким, – что я тебе за ямщик за такой сдался? Люди сколь добра наберут, пока ездишь-то... Похлебкин искоса поглядел на него – опять сощурился: – Ну и дурак же ты, гляжу, форменный... Своего счастья не понимаешь!.. Свезешь ее, а запряжку – себе. – Как себе? – Так! Себе – и больше ничего. Необыкновенно ясно и близко глянуло: бурая из-под плуга струя земли, грачи, перелетающие по вспаханным полосам, только что перевязанный хомут... И, все еще не веря – где уж! – во все это, Аким схватился за повод, заторопился: – Ну, ну, давай запрягу... Я, брат, в момент!.. Эй, ты, рассосуля, вылазай давай. Он потянул лошадь из стойла, – та, неуклюже поворачиваясь в темноте, пошла... И сразу почувствовалось, что все – и мерин, и грачи, и холодный в ладони ремень правда. Аким внимательно, по-хозяйски уже, осмотрел разбитые ноги, седловатую от старости спину, и снял узду. – Ты что? – удивился Никита. – А ты погляди – куда мне клячу таку! Я лучше другую, какая подходящей, все-таки... Аким ушел в коричневую глубь – выбирать, – и оттуда, хотя телега была бы подороже саней, крикнул, умиляясь своей жертвой: – Везти-то на развалах, что ли? Вместе вытащили из-под навеса сани, приросшие за лето к земле, морщились от терпкого дневного света. Мимо, тяжело хрипя на ходу, пробежал лысый старик через плечо его свисала тяжелая енотовая шуба. – Домой, братцы, бежу, – крикнул он, весело задыхаясь, – коня надо весть... не унесешь всего... на руках-от. – Тьфу, жадный какой, – завистливо сплюнул Аким, уже жалея, что запрягает он сани, а не телегу, – мало ему вишь! Анну Аполлоновну пришлось выносить на руках. Марьюшка окутала ее шалью и села рядом. – Садись, садись, – торопил Аким, обдумывая, успеет ли он, если к вечеру вернуться обратно, прихватить еще чего-нибудь. – Готово! – крикнул он Никите. – Ничего не готово, – ответил тот, – пойдем, Сивохина захватишь до исполкома. Тело положили поперек саней, с краю. Оскаленное лицо запрокинулось кверху, на застекленелый мертвый глаз тихо опустилась снежинка. – Ну-ка, сивка, – сказал Аким, примостившись сзади на коленках и присовывая бурое от крови туловище к ногам Анны Аполлоновны, – сивка-бурка, вечная каурка! Сани выползли на дорогу, полозья кой-где достигали до земли. Из села бежали мимо саней – бабы, девки, ребятишки. 20. КОНЕЦ ЖЕРЕБЦОВ В столовой все было переворочено. Подле настежь раскрытого буфета валялись черепки стекла и фарфора, сломанный фруктовый ножик, – должно быть никто не знал, что он серебряный, – перечница. С раздвижного обеденного стола сдернули скатерть, и он оказался голым, чудным, многоногим, как паук. Черно-красную кровяную лужу развезли по всей комнате. Никита прошел в гостиную. Ее очевидно второпях пропустили – в чинном порядке покоились березовые кресла, этажерки, банкетки. На круглом, ясно отшлифованном столике лежала раскрытая книжица журнала, пенснэ в золотой оправе... И только в углу, взобравшись на спинку дивана, приказчик Никифор силился снять с костыля икону. – Вот насажена крепко, – конфузливо сказал он: – и не снимешь никак. Все больше конфузясь, он сильно дернул раму, – лампадка выскочила из оправы, свалилась вниз, заливая маслом светлую обивку... Никита пошел дальше. За прикрытой, заставленной каминным экраном, дверью была комната Алексея Ивановича: тут молодой парень увязывал в простыню большой узел белья и платья, а другой сидел на корточках перед чемоданом и собирал просыпавшиеся папиросы. Что-то хрустнуло под ногами Никиты. – Вот чудаки, – сказал он, так же как Аким давеча, и подобрал с пола раздавленный каблуками владимирский крест с мечами, – вот чудаки... Чем узел вязать, клали б в чемодан. – И то, – обрадовался парень, с папиросами, – давай, Миш, сюда. В ей и нести удобней будет. Рядом, по коридорам, по комнатам, по боковушам сновали торопливые люди. Подле сундуков со старыми женскими платьями ссорились несколько мужиков, – они рвали друг у друга из рук вороха кисеи, шелка и кашемира и лаялись, как бабы. Грохотали ящики комода... – Гляди, а здесь-то! – Ого! – Ну и ну! – Бархатна! – А что ж ей... Можно было и бархатну носить... – Если деньга того позволяет! – У них деньги легкаи... – Суй сюда! – Куда хватаешь! Я тебе, чорту, как долбану... – Мотри, я бы не долбанул, в сердце твою... Орет тожа... – А ты не хватай! Не твое небось. – А твое? – Брось, ребята. Всем хватит. – Наша теперь все! – А он чего лезет? Наверху, на втором этаже, было еще людней и громче – в многоголосый стон сходились крики, споры, хохот: – Яков Семеныч, подсоби-ка. – Давай... Тя-же...лая! – Да-а... Ну-ка, еще разок... – Хо-хо-хо! – Стерва, у тебя и так много... – А ты хлопай ушами больше. – Дай хуть одну! – Ну тебя, не дам. – А ты чего сидишь? Проспишь царство небесную – так-то. – Ничего... не просплю, брат!.. Охота мне вот на мягком посидеть... Дожил, дал бог. – Гы-ы... – Ребята, бабы наши бегут! – Где? – Я ему и говорю – сволочь, говорю, у тебя и так, говорю, много, а он... – Подушка-то! Пуховая! – Известно – дело барское. – Оны только пухову и обожают. – Пожили сволочи! – Хера с два теперь поживут! – Теперь-то? Ка-ко-е! От подушек – липкий пух. В разбитые окна – студеный ветер. Запыхавшиеся бабы шныряли повсюду. Кто-то кого-то давил и лапал, шуткой волок в темный угол... Рыжий с проседью дядя, натуживаясь, тащил высокое трюмо, подпирал его снизу носком растрепанных чуней. Другой, тоже рыжий, сдирал с окон гипюровые занавески, бурые от времени и пыли. – Куда тебе их! – Мало ль куда... Это дело наша. Скотник, насквозь напитанный запахом навозной жижи, тот самый, что не довез своей тачки, а пошел смеяться с мужиками, когда мужики еще добродушно покуривали на крыльцах людской – вертел в руках терракотовую копию химеры: – Ванька, гляди-ка! – Чего? – Морда кака... Сошлись, сблизили головы, любопытно смотрели и щупали: – На кой он? – И рот раззянула! – Ведьма, небось. – Так, для баловства. Мелочь, – подсвечники, статуэтки, пепельницы, фотографии даже, – рассовали по карманам, у многих от этого карманы топырились будто картошкой набитые; белье и платье давно уж поделили нарасхват... И уже взялись за мебель – стулья, тумбочки, этажерки – таскали их вниз по неудобным винтовым лестницам, завязнув в узких проходах, кряхтели и матерились. Затоптанные мокрыми ногами полы густо устилали лужицы грязи, осколки стекла, клочья бумаги... Никита, не вынимая рук из карманов, переходил из комнаты в комнату, от одной кучки людей – к другой, поигрывал скулами, шумно сопел носом. – Ты-то что ж? – приставали к нему. – Ну его, – бурчал он, хмурясь, – мне бархата вашего не нужно. С фронту, с Москвы и то... И не выдержав, разрезал щеки огромной, косой улыбкой, – улыбался все шире, захлебывался: – Барахло – это что! Ты смотри – дом-то... земля-то... Россия вся... Наше! Революция, мать иху, святого Георгия Победоносца... – Го-го!.. Правильно!.. Лупи!.. Мать!.. – гремело и ухало в ответ: – Поместье-то... – Хер им! – Пожили сволочи, хватит с их... – Сколько лет, говорю, ждал – дал бог, дождался все-таки... А дом оголялся все больше. Многие, еще надеясь найти что-нибудь путное, рылись в гардеробах, бродили по дальним комнатушкам и чуланчикам, ворошили всяческий хлам – ржавые железные кувшины от рукомойников, пустые бутылки, выносные судна с отломанными сиденьями, щетки для паркета, – прихватывали и их. Кому-то посчастливилось: он нашел в неожиданном закоулке ящик ковров, набрал громадную охапку, прижимая ее к животу, старался пробраться к выходу, натыкался на людей... – Куда тебе такую количество? И счастливца пихнули плечом – и уже лежит он на полу, тщетно старается удержать пестрое, пушистое свое счастье... А ковры тащат в разные стороны, разворачивают – яркие, живые краски брызжут нетухнущими огнями... Ребятишки взялись за книги, на которые до сих пор никто не обращал внимания, – выбирали какие поприглядней, с золотом на переплетах, с картинками... На пыльном стекле шкапа нетронутыми остались росчерки – "конец, конец, конец"... – Эй, эй, гляди! – крикнул вдруг кто-то. – Чего те? – Сенька Михайлов и этот... Силантий с того конца, – амбар ломают! – Ну-у? – Где? – Что? – Амбар! – Бегем, братцы!.. Все сбитым вертлявым стадом пустились к лестницам... Теперь уже по двору, по всей усадьбе суетились поспешные, жадные, радостные – из дверей амбаров, сквозь толкучку и гам выскакивали мешки, с плужного сарая камнем отколачивали замок... Дом опустел. Ветер врывался в окна, заносил легонькие снежинки... Вместо недавнего, – на век, кажется, застывшего запаха затхлости, тленья и духов, напоминающих ладан и гвоздику, – пахло морозом, нафталином, овчинами. Только самое громоздкое осталось нетронутым. И еще книги – те, что не понравились ребятам. Неуклюжей грудой валялись они, а поверх, раззевая твердый как дерево переплет, щерилась своими шершавыми страницами книга, быть может единственная в России, и с заглавного листа лукаво поглядывал лукавый профиль, заточенный в круглый медальон, и не теперешний забавный шрифт выпукло выписывал: Письма Персидские творения господина Монтеские. 21. КОНЕЦ ТАУБИХИ Аким засмеялся, покрутил головой и шлепнул себя ладонью по колену: – Смехатура, ей-богу, да и только! Никита ничего не ответил. Он лежал на лавке, присунув к стене свою пухлую папаху, положив на пухлый козий мех голову, и слушал посапывая, изредка закрывая глаза. В избе было темновато. Подле печки сидел еще третий – дьячок, которого, в селе за ехидность, прозвали Язвой. Он пришел говорить о похоронах. – Сначала еще ничего, – продолжал Аким, – доехали мы до речки благополучно. Таубиха сидит, глазами хлопает, как эта самая, сова, а у Митрича, покойника-то, голова о кресла тукает... Ну, ладно, под'езжаем мы к реке – она хоть и замерзши с краю, а посередке вода все-таки. Я, конечно дело, встаю, и им говорю то же самое, а оны меня не желают слушать и сидят себе, хоть бы что... Заезжаем мы таким порядком на лед. Ничего, держит. Потом вдруг – бац! – Вода... Они как вско-чут! Ви-згу! – Будто девки, даром что от обех мохом разит... – Смокли, стало быть, – вставил дьячок, – до живого самого места дошло... Гм... – Какое до живого! Выше, – до пупа, небось, – опять засмеялся Аким и стал рассказывать дальше... Было ему весело – вернувшись со станции, не давая отдохнуть запаренному коню, проехал он прямо в поместье – успел навить воз сена и подобрать кожаное кресло, забытое кем-то подле колодца. – Дорога – гроб! Хорошо еще морозом хватило... А то как долбанет подрезами о кочку, как долбанет – аж заскрижет, ей-пра!.. Довез я их все-таки... Всю дорогу пешком шел – и довез ничего, благополучно, только лошадь умучил... Доехавши, говорю я им смехом – пожалте, говорю, ваше сиятельство, – на чаишко бы, говорю... Сама молчит – сидит, а кухарка ейная, Машка-то, и зачала меня страмить... Ну, я рассердился: – Слезай, говорю, сука, немедля! – Зло взяло, все-таки... Задал я кобыле сенца, сколько было, сам рядом сижу, подле ей, дожидаюсь, пока вспыхнет маленько. Кобыла жует, а я гляжу, как дурак – хлеба-то не захватил – и поесть нечего. А в ту время подходит машина, засмотрелся я за ей – глянь идет кухарка, Машка та самая, и подходит ко мне с таким об'яснением, что меня барыня зовет. – Кака така барыня? Никаких, говорю, барынь не знаю – были, говорю, да кончились... Тоже хитрая до чего – пойду я, как же! Да и кобылу опять-таки нельзя оставить, угонят еще... О кобыле говорил Аким особенным, насупленным голосом, серьезно подбирая губы. Но губы не слушались – дергались притушенной улыбкой... Лампочка тускло сочила блеклый свет. Рассказ шел своим чередом: – ...пришла ведь! А? Пришла и говорит, – довольно сурьезно, – как вам, говорит, не стыдно? – Скажите на милость! Чего ж тут стыдного? Был бы я, говорю, вор какой ни на есть или разбойник... Ну, она не стала доходить в мой разговор и напрямки спрашивает – чего, значит, с ейным сыном исделают. А-а, думаю, боишься... Что ж, говорю, ясно – не помилуют, за такие-то, говорю, дела убийство при служебном исполнении. Она дрожит вся, стоит тут – смех, ей-пра! А я еще сильней того пуганул – во всех вероятностях, говорю, нету вашего сына живым – кончили его, дескать, уж... Она ничего не сказавши поворачивает и идет. Меня, конечно, смех берет, но нужно мне ехать, и стал я подседелевать... Слышу, машина свисток дает. Раз свистнула, другой, – пошла, потом опять свистит... И народ побежал... Что такое за случай? Побежал тоже... Аким покрутил головой и совсем подобрал губы. – Ну и что ж? – спросил дьячок, – задавило ее, что ли? – Да, брат, – ответил Аким, – волокут ее с под колеса – страх смотреть... Аккурат по грудям резануло... А машинист, с машины который, божится – вот, говорит, хрест, святая икона, – не я. Не я, говорит, и не я – сама она, будто, кинулась... Помолчали. Косой улыбкой кромсая щеки, сопел Никита. Чужая линялому, красноватому свету лампочки, пробиралась в избу луна – индевеющие окна зеленели, искрились. Мимо избы, повизгивая гармошкой, частили парни... – Что ж, очень просто, что и сама, – начал-было дьячек, но Никита оборвал его порывисто сбросив на пол ноги, хлопнул папахой по колену: – Будет. Сама, не сама – чорт с ей совсем. Вас двух слушать – до свету пролежишь, а Тишку давно сменять пора, с утра малый дежурит... Вам вот грабилка одна на уме, а чтоб власть свою сделать, нету вас, святителя Николая мать... – Что ж, я ничего, – смутился Аким, – я против того ничего не скажу... Подмораживало все сильнее, снег рассыпался под ногами, как песок. Далеко, на другом конце села, рявкали частые, дружные голоса парней и гармошка неумело, не в лад, визжала вслед... Над поместьем розовело слабое, стихающее зарево: еще перед вечером загорелась там рига, и никто не стал ее тушить. – Как же будет-то? – тянул дьячек, глядя на зарево, – могилу нужно копать... Если деньгами не хотите заплатить, так из поместья что-нибудь отпустите. – Отстань, – лениво ответил Никита, – сказано вам, задаром похороны – и все. Но дьячок не отстал – он клянчил, грубил, опять становился умильным, поминал батюшку и промерзшую землю... Наконец, Никите надоело: – Ладно, сочтемся... Вот уж Язва, – форменная! К исполкому подходили вдвоем – издалека заметили, что в окнах нет света и ускорили шаги. 22. НА ПОСТУ Разве поймешь? Была вот такая хорошая, ленивая жизнь, дом единственный на все село, с палисадом и медной дощечкой, сладкие думы днем и вечером, а ночами сладкие сны... Было – и нет, ничего нет, есть только одно, недавнее, сегодняшнее – короткое, как миг, и долгое, как навсегда: столовая, оклеенная желтыми обоями, шелковая фуфайка и... Смутным клубком спутывались трески выстрелов, едкий запах дыма, с детства виданные каждый день и разом ставшие чужими лица мужиков... Разве поймешь? А дом точно такой же – обшитый тесом, крепкий Растоскуевский дом, – и палисадник был, – в нем из-под снега торчали сухие былки георгин, – и славянская вязь на дощечке, позеленевшей с краю... Даже пестрая кошка, привычно-брюхатая, мяукала гуляя по залику, а на стене висела карта с заброшенными флажками... Парфен Палч встретил дочь сердитой бранью, – зачем бегала в поместье, – сжимал короткие волосатые пальцы в багровые кулаки... Но Паня ничего не понимала – она прошла в свою комнату, села на кровать и попробовала заплакать. Из этого ничего не вышло... Она легла и, все еще позывая слезы, совсем нечаянно, заснула. Потом были сумерки – особенные, зимние, когда снег делает их мягче и голубей. Парфен Палч уже не бранился – рассказал, что Алексея Ивановича заперли в исполкоме... И вышло так, что Паня, прячась в голубые сумерки, шмыгнула на другую сторону улицы – туда, где раньше было волостное правление. Голова у Пани была тяжелая, совсем пустая, но знала она твердо: караулит Тишка – нужно так, чтобы он пустил ее к Алексею Ивановичу, а там дальше... Не все ли равно, что будет дальше? Дверь исполкома была незаперта. В приемной горела дешевая лампочка с жестяным рефлектором, было здесь пусто, только на столе лежало что-то громоздкое, закрытое газетными листами. – Кто это? – раздался голос из соседней темной комнаты, – в ней прежде собирались на волостной сход, – и оттуда вышел Тишка: – чего тебе? – Я... мне... – шевельнулась к нему Паня и запнулась. – Ну? – Я, Тишенька... я... Тишенька, голубчик, а где... а где он? Алексей Иванович...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю