355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Голлер » Возвращение в Михайловское » Текст книги (страница 5)
Возвращение в Михайловское
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:43

Текст книги "Возвращение в Михайловское"


Автор книги: Борис Голлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

О доме... Чувство дома, семьи... Александр сознавал, что прежде не знавал этого чувства. Было странно вообще – как может возникать чувство дома в поездке, на колесах – но оказалось, оно существовало! Александр еще в коляске ощутил себя дома. Как ощущали явно все другие участники "милой кавалькады", как они называли. (Годы спустя, когда он начнет строить собственный дом – он неосознанно – попытается создавать дом Раевских.) Прошло немного времени – и слуги уже знали, что на постое, в селеньях – он не любит выходить к завтраку, а пишет, сидя в кровати... и подавали ему кофий в постель – хоть он их об этом и не просил. И в доме в эти часы как-то само собой становилось тише обычного, потому что... Покуда с тоской отмечал про себя, что он не создан для блаженства. Его удел оставаться бездомным. (Ну, правда, ну, какой дом может создать человек – или можно создать с человеком, который не выходит к завтраку, потому что поутру, голый пишет в постели?..) Он вскоре перестал дивиться тому, что кучерам всегда бывает ведомо, где надо остановиться в пути на обед... и когда барам надо справить свои надобности. Что слуги не бродят с утра нечесаными – не ведая, чем себя занять, по причине того, что их баре – тоже этого не знают.

Сначала он считал, что – военный крой генерала Раевского делает здесь погоду – но после понял, что погоду делала вся семья. Чувство семьи. Просто – как люди взирают друг на друга. Жена преклонялась перед мужем – он был главной скрипкой в ее оркестре – но на этой скрипке умело играла она сама... Оттого сочувствие и понимание – постепенно передавались всем гостю, то есть, ему, Александру, гостям, – а слугам и кучерам – подавно; он стал привыкать, что не слышит по утрам повышенного тона и не видит недовольных взглядов, и, странно, никто не жалуется на мигрень. Софья Алексевна передала почти всем детям некую смуглоту и остроту взгляда черных нерусских глаз, а некоторым – греческую строгость носа, начинающегося где-то у лба – почти без переносья. (Это будет заметно потом на рисунках Александра!) Мать ее была русской и дочерью Ломоносова, но отец – грек, библиотекарь при Екатерине. У нее и в пятьдесят лет былафигура – как мало у кого бывает в двадцать, и в этом все дочери, без сомненья, пошли в нее... В судьбе Александра она с охотой брала участие – потому что ее муж брал в нем участие. Была в ней и надменность – которую она по возможности скрывала.

Но это было уже в Юрзуфе, где съехалась вся семья...

Горы... На Кавказе он впервые в жизни увидел мир, который, словно, формился на глазах, уступами. Ступени бытия. Где-то там, в вышине, возможно, был и приют самого Бога. Поздоровевший Александр мог взять коня и ехать рядом с коляской с барышнями, покачиваясь в седле, и давая полюбоваться собой. У него было среди всего прочего "самолюбие наездника": как все мужчины небольшого роста – в седле он ощущал в себе кавалергардскую стать. Когда гарцевал рядом с коляской девочек – самая младшая, Софья, улыбалась, грозила пальчиком в окно, напоминая об осторожности – он ехал, полуобернувшись, глядя на них, а вовсе не на дорогу; Мария – что постарше почему-то хмурилась, стараясь показать, что это не имеет отношения к ней или делала вид, что читает. Зато гувернантка м-ль Маттен и компаньонка Анна Ивановна – весьма оживлялись его присутствием. Женщинам в их положении все, что оставалось – это надежда на счастливую встречу, и Александр явно развлекал их. Порой они с Николаем-младшим отделялись от кавалькады и уезжали вперед, взбираясь по склонам – испытывая тонкими ногами коней ненадежность горных троп. И, как бывает только в молодости – страх смерти отзывался в груди отчаянной радостью, был сильней жажды жизни. "Ехал в виду неприязненных полей свободных горских народов..." К сожалению, отъезжать далеко генерал не позволял: давно отвоеванные горы все еще были опасны. Абреки – чеченцы и кабардинцы подстерегали одиноких путников... По Военно-Грузинской генералу придали казачий отряд с пушкой... Пятигорск привел Александра в восторг. Пятихолмный Бешту – и дальше... длинная цепь седых гор, не тающий снег на вершинах– и жар в воздухе. Снег чистейший белый до синевы. Синий цвет вечности. И горячие ключи калмыцких ванн, кои вылечили его от лихорадки. Как всякий русский – он любил бани... и потом, чтоб что-то холодное – будь то пиво, клюквенный морс или снег. Любил пар, пышущий от камней, и собственное нагое тело – красное с пылу, с жару – в прилепившихся мокрых листьях от веника. А над палатками жарких не в меру калмыцких ванн в высоте стыли снега. Пока ты погружаешься в палатке в воду – все горячее – полуголые калмыки стоят наготове с прохладными полотенцами. Они стояли с полотенцами над ним, когда под навесом явился некто изрядного росту, худой, в очках – чем-то напоминавший и генерала и Николая-младшего, и двух девочек – только чем-то неуловимо отличный ото всех... И сказал ему – томящемуся почти в кипятке – чуть надменно:

– Вы Александр? Я слышал о вас. Я – Раевский – и тоже Александр! (Присел на корточки и протянул руку куда-то в воду.) Это был старший сын генерала, и старший брат остальных. Александр не знал, разумеется, не понял сразу, что в палатку вошла его судьба. На какой-то срок – во всяком случае...

С кавказских вод – до Тамани, столицы древнего Тмутараканского царства – что в анналах российских так же смутно, как Платонова Атлантида, и так же пугает своим непонятным исчезновением. Немного лет спустя на этом высоком берегу Тамани, в казацкой беленой хате – с другим поэтом произойдет некая "историйка", что станет одним из знамений русской литературы – и обессмертит этот брег. Но пока, пока... "С полуострова Таманя открылись мне берега Крыма..." В Крым перебирались морем – на корвете "Або". Сперва через залив в Керчь... "Прекрасны вы, брега Тавриды / Когда вас видишь с корабля..." Александр чаял увидеть развалины древней Пантикапеи. "Воображенью край священный / С Атридом спорил там Пилад / Там закололся Митридат..." – но не нашел ничего. Обломки камней сомнительной древности (три века, тридцать веков?). Тут он ощутил время. Как оно быстро слизывает наши грешные следы. Интересно, что останется от нашего с вами бытия – и какому взору, волнуемому развалинами, оно предстанет некогда?.. От Пантикапеи мимо стен древней Кафы (у Пушкина почему-то "Кефа"). "Отчего, однако, воскресло имя Феодосии, едва известное из описаний древних географов, и поглотило наименование Кафы, которая громка во стольких летописях европейских и восточных?"– удивлялся после один из современников. В Юрзуф прибыли на рассвете... Ночью, на корабле он сочинил элегию... "Погасло дневное светило..." И понял, что взял еще одну высоту. До сих пор на Руси элегии удавались лишь Батюшкову. Можно было подумать, что русский вообще – не элегический язык. "Глагол времен – металла звон..." невольно заглушал терпкую тоску, элегическое мерцание чувства. Где Батюшков теперь? Верно, в Италии. Поклонник Тасса в стране Тасса. Года два назад они всем арзамасским братством шумно и пьяно провожали его. (О болезни Батюшкова Александр еще не знал.)

В Юрзуф прибыли на рассвете...

Дочери... Здесь их стало четверо, самая младшая была совсем ребенок. Позже будут говорить, что он был влюблен решительно во всех – кроме нее. Но и это – неправда: просто ему нравилось казаться влюбленным, и всем нравилось видеть его таковым. Он охотно играл в эту игру. На самом деле шла пора выбора, и в этом выборе он познавал себя. Кто знает себя в двадцать лет? Все юные девы прекрасны. Только... что-то словно держит тебя за рукав, подсказывая: главное еще за поворотом. И ты не в силах влюбиться – и не в силах объясниться в любви, ибо ты еще не встретил... Ее? (спросит некто недалекий; как бы не так – себя, милостисдарь,себя! – а ее само собой). Она еще где-то там... Как запах цветов – разлитой кругом – но цветов не видно. Счастье этой поездки состояло в том, что взгляд его ни на ком не останавливался окончательно – и он ни в кого по-настоящему не был влюблен. "...прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение – горы, сады, море..." И прелестные девушки – как часть – природы или воображенья? Свет, море, горы... и улыбки... и губы, готовые раскрыться... блаженство наблюдать жизнь, преследовать ее взглядом. Меж тем, девушки были на диво хороши. Впервые в этой семье он испытал страх что-то испортить – наследить в чьей-то душе, страх – раньше не свойственный ему...

"Скажи, которая Татьяна?" На это не так просто ответить. Девицы рознились меж собой, и единила их только младость. (Когда он поймет – что вечная к нейрифма – "радость" исчезнет вместе с ней...)

Екатерина была царственна. Елена – печальна и нежна. Мария была странной...

Екатерина благоволила ему. Она занималась с ним английским. Они играли в серсо, бегали взапуски по пляжу – или прогуливались чинно над водами и совершали невысокие восхождения в горы. Он любил следить восторженным взглядом за нею – на фоне гор или моря она как бы смело вторгалась в простор, украшая его собой. (Как у матери, Софьи Алексевны – у нее была лебединая шея, и осанка – смертельная для нашего брата.) С ней было интересно болтать, она много читала – восхищалась его стихами, а восхищение ими еще только начиналось, и это было ценно для него... Но... она была старше его года на два... и в ее глазах, весьма милых и даже добрых – была такая сокрушительная уверенность в том, что все, что дано ей судьбой, должно быть оплачено каким-то особым жизненным предназначением... Похоже, все в доме разделяли эту ее уверенность. К ней уже сватались неоднократно граф N. и еще какой-то граф... им было отказано – и эти отказы в семье громко и с интересом обсуждались. Она была властна по характеру – а таких женщин он побаивался.

Елена считалась в семье самой красивой. Может, так оно и было. У нее была чахотка. Это ради нее с Кавказа переехали в Крым – Кавказ, по мнению врачей, ей не слишком показан. Нет, сейчас еще болезнь не в той страшной стадии, когда остается ждать самого худшего. Елена была бодра, порой весела – а страдала тихо, по-русски. Иногда на щеках ее появлялся злой румянец, и она прикладывала ладони к щекам – и мучилась, стесняясь; когда ее сухой острый кашель прерывал веселый общий разговор, выскальзывала из комнаты, бормоча что-то невнятное. Бесконечная печаль сжатых полей – и яркий цвет желтых кленов. Цвет, рожденный, чтоб увянуть на утренней заре. От холода, от жара... Елена втайне переводила стихи – с английского (на французский), но не верила в себя, в свою женскую судьбу – и безжалостно выбрасывала в окно черновики. Он нашел их однажды, подобрал и с тех пор аккуратно подбирал под ее окнами и складывал. Переводы были негладки – но ярки и талантливы. Он сказал об этом ей – она зарделась, и непонятно было – это смущение или та же болезнь. Он помнил себя совсем недавно – в коляске, на пути на Кавказ – беспомощным и больным. Но теперь он выздоровел. Он не мог с ней – как с Екатериной, как с другими – подниматься в горы или бродить вечером над морем. Сырость! Она уходила обычно в дом. Они занимали несколько домиков невдалеке от берега – в татарской деревушке под Юрзуфом. И Юрзуф была тоже – татарская деревня, только поболе. И домик его был почти над самой водой, а ее – в глубине, как можно дальше от берега. Жениться на Елене? Нельзя сказать, чтоб эта мысль – не приходила ему в голову. Заботиться о ней, читать ей стихи – вечером у камелька... Возить ее в Крым, а если, дай Бог, по средствам – в Италию... (Флоренцию он хотел увидеть более – чем Венецию и Рим. То была Дантова страна. Он верил в ад и рай только Дантов!). Почему-то в присутствии ее как-то сами собой возникали разговоры об Италии. Она слушала молча, улыбалась – и прикладывала ладони к щекам.

Однажды она призналась ему: – Если б вы знали, как я люблю бегать по воде наперегонки с волнами! (Вздохнула.) Но я никогда не бегала!..

Хотелось пасть на колени перед ней – целовать ее руки и просить прощения. За что? За собственное здоровье? Но... скажем прямо – он был слишком здоров для этой любви. Слишком любил толстые тяжелые палки для прогулок (свинчатка в рукояти – чтоб тяжесть в руке), и прогулки под дождем, во всякую пору, и вечный хмель от опасности ("ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению"): любая угроза жизни ударяла ему в голову, как крепкое вино. (Может, потому – он никогда и не верил в серьезность этой угрозы?)

Как-то, на берегу – он увидел в глазах ее слезы и поцеловал руку, лежавшую на спинке высокого шезлонга. Она отдернула – почти грубо. Потом испугалась – и протянула обе руки. Он почтительно склонился к одной – потом к другой.

– Не шутите со мной, – сказала она, – со мною нельзя шутить!..

Он улыбнулся растерянно и жалко (Елена пережила его на целых двенадцать лет, так и не вышла замуж, и умерла – в Италии.)

А Татьяна явилась в его жизнь внезапно... В сонме чувств и мыслей, неведомых ране – или которых он не ожидал от себя. (Позже он думал не раз, что если б не эта случайность – "Онегин" его, может, вовсе не был бы написан. Или написан не так. Впрочем...)

Это было в Юрзуфе. Вообще все главное было в Юрзуфе!..

Его дом был ближе всего к воде. У дома рос кипарис. Он был настолько высок и величествен, что с ним тянуло поздороваться при встрече. Библейское дерево, выращенное Господом для пророка Ионы, чтоб спасти его от зноя. "И сделал Бог так, что на другой день при появлении зари червь подточил растение, и оно засохло..." Иногда поутру, пред встречей с кипарисом, тревожило чувство – а не исчез ли он за ночь? Свеча, воткнутая в небо. Ее оставалось только возжечь. Тот самый Иона, которого Бог держал сперва взаперти, во чреве кита. Левиафана. За что Он так наказывал бедного Иону? За отказ от посланничества. Впервые, пожалуй, в Юрзуфе пришла эта мысль в голову. Он был не просто брошен в мир – но чтоб возжечь свечу... Посланничество, посланник. Он был талантлив – все привыкли к его таланту, и более всех он сам. И вдруг эта мысль, что все может исчезнуть однажды, если... Откуда ему знать – что будет, если?.. Талант его шел за ним по пятам и диктовал условия. В Юрзуфе он впервые ощутил не только свой дар но предназначение. Это не обрадовало: скорей, рассердило. Тягота. Он не любил быть кому-то обязанным (или чему-то). И стихи до сих пор были просто жизнь, которая пела в нем.

Утром пока семья Раевских спала – он сбегал к воде. Плавал не слишком хорошо – и потому, уйдя на более или менее безопасное расстояние разворачивался в воде и плыл вдоль берега. Медленно... Вода успокаивала. Ему казалось, она способна зализывать раны. И раны души в том числе? С воды мир на берегу мнился иным. Александр плыл равномерно – и плыло время. Дома словно рисовались на пыльной поверхности неба и красновато-коричневато-зеленоватом фоне гор. Люди двигались плавно и тихо. Между ним и греком, который входил в эти воды лет этак две тыщиназад – в сущности, почти не было временного разрыва. Они вполне могли повстречаться в воде.

Ночами приходила А.И. То есть Анна Ивановна. Он часто так и звал ее А.И. ("Аи любовнице подобен / Блестящей, ветреной, живой / И своенравной и пустой..." Но тут все было иначе.) Не каждую ночь, но приходила. Конечно, тайком – когда все спали в соседних домах. Иногда она бросала на ходу днем:

– Сегодня я обещала барышням сопровождать их в баню.

Или:

– Софья Алексевна едет в Алупку, я – с ней. Мы поздно вернемся...

И тогда они не виделись.(2)

То был странный роман. Может, самый странный из его романов доселе... От него не требовалось никаких слов. И она сама ни о чем не говорила. Он впервые в жизни столкнулся с восточной женщиной – она была татарка. Ее темперамент был выражением покорности – согласия, но не страсти. Все было смутно в этой молодой и привлекательной женщине с черными, как нефть, чуть с косинкой, глазами – в сущности, небольшими, больше спрятанными в глазных впадинах, чем освещающими их. Само ее место в доме Раевского не совсем понятно. Она была вдовой одного из его офицеров – или дочерью погибшего?.. Возможно, с ней была связана какая-то тайна семьи. О муже она никогда не распространялась. И как-то не давала повода спрашивать... Он знал, что она была прежде любовницей старшего из братьев Раевских – Александра. Почему сошлись? почему расстались? любила, не любила? Поскольку тот – с некоторых пор занял или стал занимать особое место и в жизни и в душе самого Александра, ему бы хотелось узнать что-то подробней. Но женщина упорно молчала. И о том, что было теперь у них с Александром, тоже никто не знал. Разве что – генерал. Его взгляд иногда исподтишка демонстрировал тайное знание. В данном случае он ничем, разумеется, не выказывал своего знания. Может, Александру почудилось.

Но был день, когда он заметил, что за ними следят. Когда вокруг много глаз – например, за завтраком, не так просто понять – чей именно взор вдруг уходит в сторону, когда ты поднимаешь глаза, за секунду перед тем ощутив его на себе. Сперва он думал, Елена... Болезненный взгляд? Когда собирались все вместе – он подозрительно оглядывал ее. Обводил всех глазами, пытаясь подловить, но... Взгляд остался неуловим – только он ощущал его на себе. Дня через два или три, ночью, войдя к нему и раздеваясь неспешно А.И. сказала: "Поздравляю! Ты умудрился похитить сердце Марии! Бедное дитя! Она следит за нами!.." А.И. нечасто говорила ему "ты", только в особых случаях. Хотя и "ты" и "вы" звучало в ее устах как-то одинаково вчуже...

– Теперь берегись! – добавила она.

С женским злоречьем:

– Я вам не завидую!

Мария?(3) Если б ему сказали – кто угодно... не говоря уже про двух старших барышень... даже маленькая Софи, даже сама хозяйка дома – Софья Алексеевна, про которую весь свет знал, что она не просто верная жена – но по-прежнему влюблена в своего мужа – он, право б, меньше удивился. Мария была нескладный и недобрый подросток. Когда он видел ее мельком в Киеве, заехав к ним перед Екатеринославом – у нее еще не вывелись прыщи, свойственные определенному возрасту. Во всяком случае – оставались следы. На лбу и на подбородке, переходя на щеку, что было особенно некрасиво. Щека внизу была почти испещрена маленькими шрамиками. Во всяком случае, поездка пошла ей на пользу. Солнце, горный воздух... Она начинала выправляться хоть все было еще нескладно: ноги длинней обычного, почти от спины, руки тоже длинные... Осиная талия. Все расползалось, никакого единства в образе. Как и она сама выбивалась из ряда в общем-то дружной семьи. Только глаза мамины, греческие, большие и печальные – что-то скрашивали. Конечно, когда не злилась. А злилась она часто. Была заносчивой и несносной. Когда он верхом подъезжал к коляске, в которой ехала она – видит Бог, он был недурной наездник... – а тут – солнце, лето, вершины, обрывы и сердце бьется в упоенье решительно у всех и не важно отчего, – все дамы отвечали благодарно на его выходки и даже не совсем удачные остроты... маленькая Софи так и заходилась смехом, дамы – гувернантка и А.И. – тоже смеялись и кокетливо грозили пальчиками в окно... Мария отворачивалась иль, напротив, упрямо глядела в упор – не отрываясь, и без улыбки. Всем видом осуждая – неизвестно кого и за что. А то вдруг... Когда он решал отправиться в горы с Екатериной – или с Анной Ивановной, и, в общем-то, вовсе не желал свидетелей, она увязывалась за ними и упорно мешала своим жестким взглядом и самим своим присутствием. Александр догадывался, что это – возраст... какое-то тайное недоверие к себе – или неверие в себя? – Среди красавиц сестер... Когда все сидели вечером – за столом в саду, мужчины с позволения дам – курили трубки, чтоб отгонять комаров, и Александр что-то рассказывал такое – и все внимали, а он уж стал привыкать, что ему внимают, она могла спокойненько подняться и сказать: "Ну, ладно, я пошла... становится прохладно... боюсь, скоро будет скучно!" И все переглядывались в неловкости. Она дерзила решительно всем, и даже отцу, на что не решался никто в семье. И странно... великий воин не сердился на нее – только смолкал. В глазах его было лишь беспокойство за нее. Она явно невзлюбила Александра с тех пор, как он появился в семье, и всю поездку почти преследовала неприязнью. Однажды, когда все так в растерянности глядели ей вслед – Александр отметил про себя, что у нее появилась походка. На него всегда действовала походка женщины.

Вечерело. Он вышел на берег. Закат надвигался сбоку – с моря и постепенно охватывал горы полукругом. К камням набегали волны прибоя. Волны были невысокие, но бурные. Морем не пахло почти – только душным небом. Гроза висела в воздухе уже второй день и никак не могла пролиться дождем. Все ходили унылые, как вороны. Ворон на берегу было много. Они отличались задумчивостью. Ему не писалось уже дня три. Был утерян мотив. "Я потерял свой мотив..." Он ощутил, что задержался здесь. Его невольный отпуск кончался – а что дальше? Он грыз ногти и его грызли сомнения. Он ступал по камням – переступал – стараясь попасть с плоского камня на плоский, стараясь избегать острых, бросая вперед тяжелую трость. Крымские камни в отличие от кавказских – вызывали ощущение развалин ушедших веков. Таврида дышала жаром и историей. Стрелка овечьего помета стелила ему путь. Недавно тут проводили овец. Почему козий бог Дионис – деревенщина – сумел затмить Аполлона? Жрец Аполлона – Александр не выносил Диониса, но втайне ему завидовал. Почему к нему, а не к кому другому – восходит трагедия древних греков? Трагедия, "Козлиная песнь". "Песни козлов"... Чертов смерд Дионис. (Впрочем, Аполлон был тоже хорош – велел заживо содрать шкуру с музыканта Марсия. Который решился бросить ему вызов в игре на кифаре. Про себя Александр считал, что и сам способен бросить вызов Аполлону.)

Вдалеке на море виднелся белый парус, а на берегу – маленькая фигурка девушки. Она там, верно, играла с волнами. Какая-нибудь служаночка резвится в отсутствие господ – подражает госпоже. Отсюда было видно, как юбки ее вздымались весело и открыто. Но и на пляже было пусто. Он еще приблизился и узнал Марию. Бесстыдница! Мать бы ей задала за такую игру! Он невольно улыбнулся собственному ханжеству. И вдруг понял... она не просто воюет с волнами – она танцует. И в этом танце есть некий смысл. Она кружилась пред волнами, задирая юбки и склоняя головку – то вправо, то влево, то назад, то вперед – и что-то там видела такое, доступное только ей. Кажется, смотрела на свои ноги. Придирчиво. И что-то воображала такое – про себя или о себе. И о чем-то мечтала... Он загляделся. И понял, что вдруг проникся ритмом ее танца. Услышал дальнюю музыку – словно музыку сфер. Зонт мечты раскрылся и над ним. Ее худенькие ножки, еще детские, были нежны, как бывают только побеги несорванных цветов, и были влажны, как лепестки после дождя. Он почувствовал укол беззащитной нежности. Ее ноги были почти прозрачны на фоне моря. Почти сливались с водой. Что она танцевала сейчас? Танец был как предчувствие жизни. На заднем плане – за ней вставала белая луна раннего вечера и полоска заката на горизонте стекала по ее цыплячьей шее.

Она вдруг остановилась и опустила юбки – не до конца: набегала вода...

– Вы подсматривали за мной, – сказала Мария. – Это нехорошо!..

– Нет, – возразил он, – нет!

– Подсматривали!

Он снова возразил:

– Да, нет, нет! – Отступил и тотчас... сделал шаг к ней – или два шага.

Александр стоял чуть выше – каменистый склон – и видел ее лодыжки и ступни в воде – необыкновенно тонкие, узкие и длинные – тоже почти прозрачные. Словно продолженные светом. Они излучали свет – и камень под ними тоже светился.

– Это дурно, – повторила она, почему-то задумчиво.

– Нет, – повторил он. – Нет! Я... я любовался, – едва выдавил краснея.

– Не верю! Вы влюблены во всех!

– Кто вам сказал?..

– Все так думают о вас!

– Это неправда! – сказал он.

– А Анна Ивановна?

– Это неправда! – повторил он не слишком убедительно.

Он был виноват перед этой девушкой-ребенком. За всю свою жизнь нескладную. За грехи всех мужчин на свете.

– Я вам не верю! – она покачала головой. Явно желая поверить. В глазах ее стыли слезы. Сама его муза стояла перед ним – четырнадцати лет от роду. Погрузив в воду прозрачные ступни и приподняв юбки. А он путался и лгал. Музе? И страдал от собственной лжи... – Papa не отдаст меня за вас! сказала она, подумав... – Но, может... если вы очень попросите... Он вас любит!..

– Подождите немного! Я попрошу!.. – Александр не узнавал собственного голоса. Голос был отдельно – душа отдельно.

– Нет. Не отдаст... – сказала она с грустной уверенностью. – Захочет меня выдать за старого толстого генерала. – Она надула щеки, пытаясь изобразить этого самого генерала. И провела рукой округ бедер – отчего ее платье с одного боку опустилось в воду.

– Вы замочили платье! – сказал он, обрадовавшись, что можно переменить разговор.

– Я вижу!.. – но платье так и осталось в воде, и волна ласкала его.

Что он должен был делать? Пасть на колени перед ней?

– Погодите! – только и смог выдавить. – Еще есть время! – он сам не знал, что значит это обещание.

– Но вы можете меня увезти! Тайком!.. Ведь часто девиц увозят тайком!.. – она улыбнулась – мечтательно и грустно...

Он поклонился неловко и двинулся вдоль берега – прочь, прочь – только чтоб бежать – от нее, от себя, от этих слов, ощущения судьбы – своей, ее? Он вспомнил, что ни разу почти за весь разговор – не поглядел ей в глаза.

В последующие дни она избегала его. Они старались не глядеть друг на друга. Было сладко хранить верность девочке со ступнями, которые светились в воде. Он засыпал и просыпался – один и счастливый.

В декабре 1826-го они увиделись в последний раз, в Москве, в доме ее невестки – Зинаиды Николаевны, музы бедного Веневитинова. Мария отправлялась в Сибирь – за мужем-мятежником. Они остались ненадолго одни...

– Я тут написал стихи... моему другу Пущину, Ивану Ивановичу. Передадите?..

Она молча взяла сложенный вчетверо листок и положила в бисерный кошелек.

– Я хотел передать с вами нечто более печальное... написал... вашему мужу и всем его товарищам... – нужно было сказать – "крамольное" – но он не решился. – Боялся подвести вас! – добавил несмело. Стоял перед ней в светском фраке и белоснежной манишке, а путь ее лежал на Нерчинские рудники. Слово "крамола" могло ранить ее... – Как-нибудь в другой раз, с другой оказией!.. – Он заглянул ей в глаза... Дело в том, что почти одновременно с "крамольными стихами", которые он не знал, как переправить осужденным – он сочинил "Стансы" царю, и они уже расходились в списках. А вдруг она прочла?.. – Это только кажется, что мое положение нынче безоблачно! Оно весьма шатко!..

– Не оправдывайтесь! Не надо оправдываться!

И зачем только он пустил в ход эти стихи? Мог бы и подождать, покуда она уедет!..– признаться, и эта мысль пришла ему в голову.

– Не подумайте только, что я боюсь!

– Я не думаю, – сказала она, – не думаю. Я буду осторожна! – достала листок из кошелька и спрятала у себя на груди. – Надеюсь личного обыска бывшей княгини не будет! – И усмехнулась весьма дерзко. Она с чем-то порывала – пыталась порвать – и не только вовне – в себе. – Вы не захотели увезти меня тайно! Теперь увозит жизнь!

– Простите! – сказал он пылко и поцеловал ей руку.

– Кайтесь, кайтесь! – улыбнулась она. – Вам это полезно!..

Он склонил почтительно голову. И быстро заговорил о том, что, наверное, начнет писать роман в прозе – из русской истории, поедет собирать материалы на Урал – а там, перевалив через Уральский хребет, доберется и до них.

– Не стоит! Не мечтайте! Там во всяком случае – я вас видеть не хочу!.. – сказано было легко и безапелляционно. Характер матери!

Он опустил глаза, пытаясь вновь увидеть те детские ноги на берегу. Узкие и беззащитные. Теперь скрытые длинным платьем.

Что она танцевала тогда, на берегу? Танец судьбы?.. Кровинка заката на бледной детской шее, где каждая жилка бьется – таким торжеством жизни!..

...Дня через три-четыре он покинул Юрзуф, принял предложение генерала сопровождать его в поездке через горы, верхом – через Крымский хребет: генерал путешествовал с младшим сыном. Старший сын не составил им компании. Во-первых, у него были больные ноги, а во-вторых... Являл откровенный скепсис к столь романтическому путешествию.

Александр согласился с охотою... В молодости мы не сознаем, что теряем – в уверенности, что новые впечатления легко заменят нам прежние. Так было – так будет! Они взяли коней и отправились. С А.И. он простился, оба пробормотали что-то про грядущую встречу, зная прекрасно, что она не состоится. Мария проводила их спокойно и как бы безучастно.

Глаза ее, как часто прежде – смотрели куда-то в сторону – и Бог знает, что еще хотели высмотреть там...

"Я помню море пред грозою / Как я завидовал волнам / Бегущим бурной чередою / С любовью лечь к ее ногам..."

Так возникло имя Мария – в его жизни. Скорей, титул, знак... А как явилось имя Татьяна – он не мог вспомнить.

Схолия

1) Говорить о "южной ссылке" Пушкина – как-то зазорно – нам, ведавшим иные судьбы поэтов в ином веке. Речь шла лишь о переводе по службе в одну из южных губерний тем же чином. (Чин был небольшой.) Канцелярия Инзова находилась в те дни в Екатеринославе, но когда путешествие с Раевскими кончалось – Александру пришлось догонять ее уже в Кишиневе: Инзова за это время перевели с повышением, сделав наместником Бессарабии.

2) Про Анну Ивановну, фактически члена семьи Раевских, ничего не известно. Есть сведения, что она была крестницей Раевского-старшего. Никто не знает даже фамилии. Только повторяют, что она была татарка.

3) Читатель, может, примет за недостаток воображения, то, что автор дважды, в разных обстоятельствах (и с разными персонажами) рисует сцену игры с волнами. Но... "такое бегание наперегонки с волнами было в ту пору модным развлечением" – Набоков. – Он даже находит подтверждения тому у Шатобриана. – Известно, что однажды в Одессе, во время такой игры на берегу, Пушкина и двух его сопутниц – Вяземскую и Воронцову порядком окатило волнами. Пришлось срочно ехать домой. У. Фолкнер говорил, что весь роман его "Шум и ярость", который он считал одним из главных – своей "лучшей неудачей" родился из видения маленькой девочки – Кэдди, которая забралась на дерево посмотреть на то, что творится в доме... а "мальчишки и негры" (так у Фолкнера) стоят внизу и глядят на ее запачканные снизу штанишки. Считаю сцену на берегу – строфу ХХХIII Первой главы "Онегина": "Я помню море пред грозою..." неким ключом к роману. Может, это вообще была первая строфа, которая возникла у автора. Что касается "поисков реальной женщины, к которой подошел бы этот хрустальный башмачок /.../ достаточно пылкую поддержку имеют по меньшей мере четыре "прототипа". Начав с "наиболее правдоподобной кандидатки – Марии Раевской", Набоков почему-то в итоге склоняется к тому, что "одна из ножек принадлежит Екатерине Раевской, а другая – Елизавете Воронцовой". Кстати, поздние воспоминанья самой Марии Николаевны Волконской (Раевской) об этом эпизоде так же не точны и по месту действия, и по обстоятельствам! Чтоб вызвать те чувства, что явлены в стихах – сцена не могла происходить на людях, в толпе людей (где-то под Таганрогом, когда все высыпали из колясок, впервые увидев море). Для элегического переживания, наверно, требуется элегический натуральный ряд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю