412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Голлер » Возвращение в Михайловское » Текст книги (страница 2)
Возвращение в Михайловское
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:43

Текст книги "Возвращение в Михайловское"


Автор книги: Борис Голлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Не-а... – Он улыбнулся. – Подожди, а?.. Я искупаюсь пойду!..

Она пожала плечами и отвернулась. А он спустился к реке и за кустиком быстро разделся донага. Сороть здесь уходила почти обрывом в глубину: омут – темнота, чистота... Оглянулся. Сестра была далеко, прохаживалась по тропинке, стараясь не обращаться лицом к реке... А девки, что девки?.. Голого барина не видели? Они там что-то такое пели – дикое и невнятное: песнь растекалась в воздухе, смешиваясь с птичьими гомонами и треском кузнечиков, донося до него невзрачные слова – была глупа и прекрасна. "И хором по наказу пели / Наказ, основанный на том..." Он иногда жалел, что начал "Онегина". Тот врывался в его мысли, заставляя на каждом шагу рифмовать живую жизнь. Он коснулся воды ступней – раз и другой, еще не решаясь. Стоял нагой: невысокий, худощавый, как-то правильно скроенный точно из готовых частей. Он знал, что нравится женщинам. Нет, просто... с некоторых пор нравился и себе. С каких? О-о! Я не заслужила такой любви!.. Да-да! Это она-то не заслуживает! – какое счастье! И нырнул в воду. Вода была прохладной – и сразу охватила его всего. Он ушел на глубину. Сейчас он был во Боге – и Бог был в нем. Он, сосланный в деревню за афеизм... за строчку глупого письма, по чьему-то (Уоронцова?) наущению распечатанного на почте. Воронцову было за что преследовать его. Нехорошее чувство возникло в нем. Победителя. В той полутемной комнате, которую он снял на несколько часов у каких-то немцев – на берегу моря... Как она сказала? "Я не заслужила" или "я не заслуживаю"? Он не помнил: он умер тогда. И теперь, умерший – спустился в Аид – искать свою Эвридику... Вышел на берег, быстро растерся и оделся. Он бредил. Он любил. Девки вдалеке, кажется, смеялись – верно, видели его голым. Он тоже смеялся. "...уроки чистого афеизма"... Ну и что? А главный урок был в том, что все мы во Боге, покуда мы живы – а Бог проникает нас. А в царствие Божие за гробом – не верю и все тут – не верю!.. И какой смысл в нем – за гробом?.. Поискал глазами сестру. Она возникла на тропе выше его глаз – сперва лишь юбка и зонтик. "Иду! – крикнул он, – иду!" И уже подходя, окинул взглядом ее всю – обозрел: узкая фигурка, необыкновенно изящная, в мать – особый поворот головы и этот узкий носик – греческий, чуть книзу... солнечный свет бликами на фигурке, и подумалвновь – с любовью и тоскливо: "И чего ей не хватает – для успеха?" Мокрое полотенце он нацепил на палку – и поднял в воздух. Арина дала ему красивое, таких в доме мало!..

И так, с мокрым полотенцем на палке – как знамя на древке – он поднялся на холм и впервые после приезда вступил в тригорский дом...

Там его ждали. Это было заметно. Слухи в деревне расходятся необыкновенно быстро. И потом...он был известен здесь – не то, что в юности, когда заезжал сюда – еще после Лицея. Он вошел и глотнул собственной известности. Не то, чтобыжадно – но не без удовольствия.

– Ах, – воскликнул кто-то из девиц, – ах!..

Все лица поворотились к нему – обед только закончился, и слуги уносили посуду, за столом была, верно, вся семья. И покуда Ольга целовалась с барышнями – он подошел к ручке хозяйки, с которой был более знаком, нежели с другими. Она сидела в кресле, чуть сбоку, чуть в полутьме – протянула руку – и он приник к этой руке, которая показалась даже слишком теплой – и откровенно дрогнула в его пальцах. И была она тонкой, девичьей, хрупкой... У руки не было лет, и у глаз – не было лет...

– Мы вам рады! – услышал он. Александр поклонился. – Мы вам рады!..

Он ошибся: строгость шла не от глаз. От нижней губки – выпяченной, по-габсбургски. ... как у Марии-Антуанетты!..(подумал).

– Мы схоронили Ивана Сафоновича в феврале!..

– Да, да... я слышал. Примите... – Речь шла о ее втором муже.

– Так что у нас траур – до середины февраля. У нас не танцуют. Но мы принимаем!.. (И, помолчав...) Почти всякий день!..

И то, что она перебила его вполне равнодушные соболезнования, и то, что говорила так обыденно и просто – разом подкупило его. Он улыбнулся.

– Почти всякий день? Я еще вам надоем!.. Она ж, кажется, полька?.. Забыл – как ее девичья фамилия?..

– А это – Зизи, помните ее?..

Он разом окунулся в другой взгляд, другие глаза... В них была та же чернота – только какая-то цыганская веселость.

– Евпраксия! – сказала девушка лет пятнадцати и протянула руку по-взрослому.

– Как? Зизи? Вы?.. Та самая?.. – Он ладонью показал что-то такое маленькое, от полу...

– Евпраксия! – повторила девушка. Но не выдержала и рассмеялась.

– Вы еще отведаете – какую она готовит жженку.

– Хорошо! Я готов хоть сейчас! Люблю жженку! – Он обернулся – и там были третьи глаза. Такие же, в сущности – только море серьеза.

– А-а!.. Вы – Нетти, наверное?

– Нет, что вы! Нетти – моя двоюродная сестра, ее сейчас здесь нет. Но неудивительно – что вы запомнили именно Нетти!

– Тогда вы – Анна! – сказал он уверенно, чтоб отвести упрек....

– Да, я – Анна... – и чуть нахмурилась. Мир был создан для Нетти. Она к этому начинала привыкать.

– Вы узнали Алину? Дочь Ивана Сафоновича – и, конечно, моя!.. – Глаза были другие. Не материны. То есть не мачехи: дочь мужа хозяйки от первого брака... – Жаль, нет брата, Алексея. Но он скоро приедет! Он в Дерпте, студент... Сдружился там с поэтом Языковым. Слыхали такого?..

Глаз было много. Женских, пристрастных... Он плавал в этих глазах, как в зеркалах.

– Такая – это пока я! – сказала, подходя к нему, маленькая девочка и повторила его давешний жест – ладонью от полу – только над своей макушкой.

– Александр, ты невнимателен! – попеняла ему сестра.

– Прости, мое чудо! – он нагнулся, поцеловал девочке руку, как взрослой, потом ладошку – как маленькой. После поднял на воздух и поцеловал в щеку. Ей было лет пять...

– Она тяжелая! – предупредила мать.

– А правда, что ты – арап? – спросила девочка, глядя на него сверху.

– Что ты, Маша?! Как можно?..

– Простите ее!.. Кто тебе позволил звать взрослых на "ты"?

– Лучше сбросьте ее с рук!.. – почти враз заголосили взрослые.

– Видишь? Это – доверие! Мне она такого не говорит! – Ольга усмехнулась делано – вдруг брат обидится? Они давно не бывали вместе...

– Конечно, арап! – сказал Александр, смеясь, и только выше поднял девочку. Вот, потрогай! – и провел ее ручкой по щеке, заросшей курчавой щетиной. – То-то!..

– А почему у тебя такие длинные ногти?..

– Чтоб очищать апельсины! – сказал он. – Ты любишь апельсины?..

– Если не кислые!.. – почему-то вздохнула. И, немного подумав: – А ты не дьявол?.. (Впрочем, безо всякой боязни.)

– Маша! – всплеснулись разом несколько рук.

– Нет, – сказал он серьезно. – Я – бес арапский!

– А что это?– спросила девочка.

– Ну... есть такая страна. Бес-арабия. Страна бесов!.. Я только что оттуда! Бес10-го класса... – и сделал бесовское лицо.

– Не страшно! – сказала девочка, повела плечиком по-женски и сама стала спускаться с его рук...

Он рассмеялся. Все смеялись. Взоры пересекались и скрещивались, расчерчивая вкруг него пространство. Ему было хорошо среди этих глаз. И ребенок почти потерялся средь них – кто смотрит на ребенка средь такого цветения?..

Много после, когда он уже прощался – торопливо, как всегда – он не любил прощаний и всегда делал это как-то наспех, – девочка вновь завладела его вниманием... Она явно ждала этой минуты – терпеливо, как умеют только дети.

– Подожди, а? – попросила она жалобно. – Я вырасту. Скоро! И я выйду за тебя замуж! Подождешь?..

– Ну, Александр! – сказала мать. – Гордитесь! Такого мы еще никому не предлагали!..

Он расцеловал девочку – в обе щеки, потом обе руки, хозяйки нашел взглядом палку в углу – с мокрым полотенцем (впрочем, оно уже высохло) – и быстро вышел, был растроган. Ольга ушла с ним...

– И кто из барышень понравился тебе больше всех? – с женским интересом спросила Ольга, останавливаясь.

– Мать! – буркнул Александр. – Мать... (подумал еще)... и девочка! Может, правда, стоит подождать, а? – заглянул ей в лицо, и в лице тоже было что-то жалобное, детское...

Ольга пожала плечами и двинулась – с чем-то своим на уме.

"И чего ей не хватает?.. – глядя ей вслед. И ответил со всей безжалостностью, какую с некоторых пор отмечал в себе: – Порочности!"

Прости! Мир любит пороки... Нам их только подавай! Страдаем от них – и любим за них! "Дон Жуан" Мольеров... Грешники, грешники!.. Но кто виноват что в этом мире только грешники – занимательны?..

Когда они уже миновали аллею и начали спуск с холма – он вдруг с силой воткнул палку в землю – воротился к дереву на самом склоне – это была липа, и так вот, с полотенцем на плече – ловкий, как кошка – полез вверх по стволу.

– Что ты делаешь?..

Но он не отвечал, все лез – пока не добрался до первой крепкой ветви, попробовал на крепость и покачал ее рукой – а потом еще поднялся выше и оседлал ее, перекрестил ноги – снял полотенце с плеча и стал его привязывать к двум ветвям, что повыше – сперва один уголок, потом другой...

– Что ты делаешь? – повторила Ольга. Он не отозвался – и, как мальчишка, скатился по стволу вниз. Она знала его... Ему всегда приходили в голову – странные и неожиданные мысли.

– Тебе влетит от Арины! – сказала Ольга.

– Мне? Нет. Мне не влетит!..

Благо, было еще светло – предзакатный час – и голубое полотенце в розовом свете задорно трепыхалось на ветру.

Так он поднял свой флаг над Тригорским.

III

...Он понял, что прожил долго, не зная женской любви – так и не испытав ее, или она не коснулась его. (Поздние его "донжуанские списки", которым мы придаем такое значение – скорей, были списки желаний, либо надежд, либо разуверений – в самом существовании этого чувства. Так мало значилось в них подлинных отношений – свершений, еще меньше – очарований свершившимся.)

Мать не любила его. Для всякого ребенка-мужчины, в сущности, это первое испытание мужского начала – и первое столкновение с чьей-то чуждой, непонятной и бесконечно влекущей природой. (Слова "эдипов комплекс" были, конечно, неизвестны ему, но сама история Эдипа...); и этот длинный вырез платья от высокой шеи куда-то в глубину, где есть место неведомому... Он был маленьким – и беззащитным. Он просто страдал и, как все маленькие и нелюбимые, только старался чаще попадаться на глаза. Мать неловко и крепко на ходу прижимала на миг – неуклюжего, в рубашонке почти до полу, как всегда некстати подвернувшегося под ноги – к своим полным икрам. Словно затем, чтоб тотчас оттолкнуть: не до него. (Повзрослев, он посмеивался втайне, что, верно, и зачат был как-то на ходу – в промежутке, меж двумя балами...) В зрелости – Александр легко простил мать: как светский человек светского человека. Что делать? Женщине в свете не так просто дается успех, если она, конечно, нуждается в нем – и оттого ей становятся по-настоящему нужны дети лишь тогда, когда этот успех кончается... когда обновляется, наконец – шлафор на вате и чепец и приходит неизменный вечерний подсчет расходов за столом... Они с Ольгой явились на свет слишком рано – отсюда выбор Бога любви естественно пал на Льва. Но... Ольга все-таки, дочь! ее придется выдавать замуж, и хочешь – не хочешь, сызмала уделять какое-то внимание. А сына легче сбросить с рук... Была еще тайна – меж Александром и матерью, о которой вряд ли кто догадывался. (О ней никогда не было сказано ни слова.) "Прекрасная креолка", принесшая с собой в древний русский род эту темную африканскую породу, – она сама-то не хотела, чтоб ее дети несли на себе те же следы. Александр был темней других ее детей! То ли дело Лев, Левушка, младший... И кудри светлей, и нос – в дядюшку Василия Львовича, и кожа почти розовая... совершенный русачок! Смугла была и Ольга – но она походила на мать и обещала потому со временем успехи в обществе. Тут мать снова вспоминала, что была "прекрасной креолкой" – забывая, что вкусы света тоже меняются. Иногда внешность старшего сына вызывала в ней жалость. И тогда она украдкой, чуть не стыдясь – наспех ласкала его где-нибудь в углу, словно в извиненье – как ласкают ребенка-дауна. (Но когда у Александра стала расти борода... и пошла расползаться клоками в стороны... и превращаться в эти ужасающие бакенбарды... а он еще, как нарочно, стал запускать их, – и эти ногти – словно затем, чтоб всем бросалась в глаза их негритянская синева – мать расстроилась. Даже успехи сына в литературе не могли утешить ее.)

Она была откровенно рада, что этот странный ребенок – не в меру вертлявый и не в меру задумчивый (кажется, недобрый: во всяком случае вспыльчивый: чистый порох!), чьей красотой вдобавок не похвастаешься (а отсутствие красоты в том веке свидетельствовало почти безошибочно и об отсутствии всех прочих даров) – рано приохотился к чтению (хоть что-то!), и пропадал в одиночестве в отцовском кабинете возле широкого шкафа с французскими книгами. Конечно, "кабинет" – это – слишком громко про комнату Сергея Львовича. Он давно не пользовался ею, как прибежищем духа – и уединялся там, лишь, чтоб раскурить трубку или тиснутьдевку – что, право, не считалось зазорным, даже карточные долги он теперь охотней считал за обеденным – не за письменным столом. Стихи он больше не писал достаточно того, что когда-то завоевал ими жену, зато гордился знакомством с видными литераторами и со вкусом передавал расхожие литературные сплетни. Брат его Базиль был почти знаменит, как поэт – это делало и его причастным к литературе.

Мать, в свой черед, литературу тоже любила – но любовью, какой принято было в веке восемнадцатом – где почитались не чувства – но чувствительность. "Она любила Ричардсона / Не потому, чтобы прочла..." Не так, возможно! – но близко, ей рано нравились романы, что могли заменить несостоявшееся в ее жизни – то, о чем она, как многие, втайне мечтала... и потому это было на уровне "Клариссы Гарлоу" (про которую ее сын скажет позднее – "мочи нет, какая скучная дура") – если не хуже. Какая-нибудь фраза г-жи де Сталь, вроде: "Я покрывал поцелуями ее руки, которые она продолжала воздевать к небу..."– могла вызвать у нее почти плотский трепет...

В общем... у Александра было много причин в свой час, без тоски покинуть родительский дом и уехать в Лицей.

В Лицее ему так же предстояло еще найти себя и отстоять. (Что старательно пытаются опустить пылкие авгуры лущеной биографии Пушкина А.С. ...и чего старались избегать авторы воспоминаний.) И вовсе не был он сперва в Лицее тем всеобщим любимцем и едва ли не центром лицейского братства, да и братство само родилось не сразу, но с запозданием – чуть не пред самым выпуском. Все вспоминают с удовольствием его кличку "Француз", и как бы нарочно забывают другую: "Помесь обезьяны с тигром". В жизни лицейской, на первых порах, ему не раз пришлось защищать своей "тигровостью" маленького арапа, который жил в нем – "обезьянье" начало, кое господ лицейских по первости раздражало или отпугивало – ничуть не меньше, чем маменьку Надежду Осиповну. И прошло много времени до той поры, когда облик его как-то слился с его талантом. Семья, уже после войны с Наполеоном, покинула, как многие, сожженную Москву и переселилась в Петербург, и близкие стали частенько навещать его в Лицее – он же нередко испытывал неловкость, стеснялся своих близких... Стеснялся пошлостей папеньки, увядшей молодости маменьки, которой она старалась не замечать – и все еще мнила себя "прекрасной креолкой", и это отдавало московской провинциальностью (а чем Александр обладал с детства и мучился нещадно – было чувство вкуса, он, что греха таить – стыдился про себя все более обнажавшейся бедности семьи – даже нарядов Ольги (единственного покуда близкого ему в семье человека). Еще он мучился явным неуспехом сестры в глазах товарищей своих... Стеснялся тем больше – что знал: на самом деле – семья уж не так бедна... (Лучше б они вовсе не приезжали, – или приезжали реже!)

Дистиллят всех лицейских описаний – как лицейских воспоминаний право, обескураживает всякого, стремящегося хоть к какой-то правде. Меж тем... Это было отрочество и начало юности. Самая жаркая пора – в жизни всех мальчиков на свете. Когда зачинается этот безумный зуд – с которым так рано начинают жить и так поздно расстаются. Когда женщина – мысли о ней занимает в жизни мальчишки куда большее место – чем все войны и пожары вместе взятые. Когда даже поэзия приходит в жизнь лишь как некое замещение главной и неотступной мысли.

Надо сказать, в отличие от многих в ту пору замкнутых, чисто мужских учебных заведений России – юнкерских училищ и корпусов, особенно Пажеского – мужеложство в Царскосельском лицее как-то не просматривается. Эти безнадежные влюбленности во все без исключения юбки, мелькнувшие и исчезнувшие, и мысли, сводящие с ума. И темная жажда неведомых наслаждений и тоска, тоска!..

Когда молодая жена Карамзина, в ответ на безумную записку Александра с мольбой о свидании – пришла на встречу в Китайском городке со своим знаменитым мужем – юноша чуть не умер ночью – в тоске и бешенстве. Отчаянный черный предок проснулся в нем – и не существовало уже длинных веков цивилизации, и, как будто, не просиживал он никогда тайком ночи в отцовском кабинете, с потеками слез на темных щеках над сентиментальными английскими романами в плоском их переводе на французский. И поэзия, черт возьми! – какая поэзия!.. Темный тигр выходил из тропической чащи навстречу опасности и алкал жертвы. Этого свидания он втайне никогда не простил Карамзину. Завершилось все мрачной и несправедливой эпиграммой Александра на Карамзина, которую тот, в свой черед – до смерти ему не забыл.

А потом он вырос. Вышел из Лицея и поселился у родителей в Коломне. Он мог уже позволить себе запросто закатиться с друзьями в любой петербургский публичный дом – и провести там ночь за картами, вином и блудом.

А после – юг, Кишинев, Одесса... Женщины, как для всей молодежи тех лет (да и более поздних тоже), делились для него на две категории – те, в кого был влюблен, как в некий музейный сосуд – амфору, которой можно любоваться в витрине, но которую нельзя потрогать – и доступные – кого имело смысл желать или кем можно было обладать. То были два разных чувства. И они могли мирно пастись в душе – не мешая друг другу.

Таким он ступил, верней спрыгнул с подножки экипажа, всего на несколько часов, на песчаный брег в Люстдорфе под Одессой – где-то между 25 июля и 1 августа 1824-го...

Вернувшись домой из Тригорского – обедать он отказался: в Тригорское они с Ольгой попали, как мы помним, к концу трапезы – и что-то ради них тотчас вернули на стол – Александр прилежно хрупал тяжелыми салатными листьями и тешился остывшими котлетами, которые, впрочем, были вовсе недурны, во всяком случае, куда лучше, чем в родительском доме. Ему было хорошо в Тригорском – теперь с этим хорошо не хотелось расставаться, да он вправду был сыт... Прошел в свою комнату и взбесился с порога: первое, что увидел, были голые наглые розовые пятки Льва – который, разувшись и развалясь на его кровати, курил его трубку и читал его рукописи, (те, что он вчера, по приезде, по неосторожности тотчас вынул и положил на стол). Листки падали на пол, и пепел им вслед – падал на них... Они лежали на полу в беспорядке, обсыпанные пеплом, и дым стоял в комнате – прости Господи!.. Он привык к одиночеству за годы скитаний, забыл, что значит дом, он успел вкусить неощутимую радость того, что никто (слышите? никто!) просто не посмеет войти и вторгнуться в мою жизнь и читать мои рукописи... а теперь этот мальчишка... К тому ж в крупных завитках – куда крупней, чем у него темно-русых волос брата просверкивали там и сям – сено-солома, сено-солома. На сеновале валялся, с девками – вырос щенок! Нет, положительно – жить дома невозможно, не-стер-пимо!.. Ему захотелось дать брату по шее – он так бы и сделал, потянулся уже – но из-под бумаг глянуло на него такое доброе веснушчатое мальчишеское лицо – и счастливое!..

– Знаешь, это замечательно! Просто замечательно!.. – сказал Левушка.

– Что? – спросил Александр еще сурово.

– Все! Твой "Онегин"!..

– А-а!.. Кто тебе позволил? без спросу? – буркнул он слабо – и уже для порядку...

– Не надо, я подыму, – сказал младший без перехода и сел в постели: Александр потянулся к бумагам на полу. Лев, лениво, как все, что делал (маменькин сынок!), сползал с кровати. – Ты думал о том, что у тебя автор говорит на разные голоса?..

– Как так – на разные?..

– Ну, иногда на голос Онегина, иногда – Ленского!..

– Может быть! – буркнул Александр. Приметливый недоросль!..

– Сколько глав у тебя уже?..

– Понятия не имею. Две, может, три... Ты, наверное, перепутал все!.. (Глядя, как тот подбирает с полу бумаги.)

– Не бойсь, не перепутаю!.. Я – грамотный. Когда ты станешь вторым Байроном...

– Первым!

– Ого!.. Тем боле! Тебе понадобится некто, кто будет знать все наизусть. Все твои стихи!..

– А зачем? Я и сам-то не все знаю. Разве нельзя просто прочесть? А некоторым, заметь – просто следует быть забыту!

– Это ты можешь так говорить! У тебя много всего!.. А нам всем следует быть Скупыми Мольеровыми – по отношению к твоим строчкам!.. Нет, грандиозно, видит Бог!.. Ты и сам не понимаешь – это выше "Чильд-Гарольда"!..

– Ну, уж – загнул! Скажи – это лучше перевода пишотова! Тут я соглашусь, пожалуй!..

– А не все ли равно?..

– Нет. Ты у Ольги спроси! Она знает по-английски, она может сказать, что такое действительно – "Чильд-Гарольд". А мы с тобой? Мы читаем только французского Байрона Пишо!.. Да еще прозаического! По сравнению с Пишо – я, и впрямь – возможно, гений!..

(Может... меня и не зря выслали, а?.. Хотя бы изучу английский в деревне. Какая-то польза!)

– Так сколько глав пока?.. – переспросил Лев.

– Понятия не имею. Две, может, три... Все еще разрозненно... Где-то забегаю вперед, а где-то напротив, отстаю...

– Это нарочно – у тебя – и Ленский, и Онегин – сперва приезжают как бы, к смерти?..

– Почему это – к смерти?..

– Ну, как? Сперва дядя Онегина... Потом Ленский – на кладбище...

– Да? Не знаю. Может быть. Не думал. Так вышло. Заметил, смотри!.. Случайно, должно быть! А, может... и правда!..

– Там о смерти очень сильно! В конце второй... "Увы! На жизненных браздах – Мгновенной жатвой поколенья – Восходят, зреют и падут..."

– Запомнил уже?..

– А как же! У меня легкая память. Я быстро схватываю. Потому мне и не стать Байроном! Даже вторым!..

Темнело. Они зажгли свечи...

– Садись и переписывай! Я скоро – в Петербург!

– Ты собираешься ехать?..

– А как ты думал? Если б не твоя история – я б уже тю-тю!.. И поминай, как звали!.. Родители с поучениями – и девки воняют. Все одно к одному. Это ты можешь позволить себе сидеть на печи – хоть на острове Робинзона. А я заурядный человек! Надо делать карьеру. Скучно, кто спорит?.. И кто-то ж должен пристраивать твои сочиненья? А это что?.. – спросил он вдруг, почти без перехода.

– Перстень, – буркнул старший явно без охоты, – перстень!.. – И не то чтоб спрятал руку – как-то отодвинул. Перстень был на безымянном, на левой: темно-зеленый камень – с надписью.

– М-м... И откуда это у тебя?

– Подарок. Подарили!.. Не жди, что стану поверять! Взрослый уже. Обзаводись, друг мой, собственными тайнами!..

– Да? Он какой-то странный. А буквы... арабские?..

– Нет, дренееврейские! На языке Библии, – добавил Александр несколько свысока.

– Ты, что – знаешь язык? И что там написано?..

– Понятия не имею. Если б я знал! Если б я мог знать!.. Это – мой талисман. Храни меня! Пусть хранит!.. – Значит, неплохо? Тебе понравилось? – спросил он вдруг почти жалобно, скосив глаза в сторону бумаг, в беспорядке брошенных Левушкой на стол – брат уже покидал комнату.

– Ты, Моцарт, Бог – и сам того не знаешь!.. – сказал Лев насмешливо и не без важности. Как-никак, его спрашивали всерьез, словно взрослого. И его мнение волновало.

– Откуда это?.. – спросил Александр, понизив тон, почти с испугом.

– Не знаю. Сказалось!.. А что такое?..

– Ничего. Строка!..

Лев приблизил лицо чуть не вплотную к его хмурым бакенбардам:

– Даже страшно, увы! Когда-нибудь можно будет гордиться. Что ходил с тобой на один ночной горшок!..

Оставшись один, Александр улыбался своим мыслям некоторое время. "Ты, Моцарт, Бог – и сам того не знаешь!" – повторил он про себя. Строка, строка!.. Надо будет запомнить.

Потом почему-то снова пришло на память Тригорское. На языке был вкус котлет. Он не был избалован блюдами... Из деликатесов любил только красную икру или паюсную, нет, конечно, еще устриц, обрызгнутых лимоном, к коим пристрастился в Одессе. Как хорошо!.. Вообще-то трудно стать гастрономом, выросши в доме Надежды Осиповны. Здесь скудно кормили. Будто в трактире. Как сказал ему Раевский? "У вас трактирный вкус!" Кажется, он имел в виду не только гастрономию – но еще литературу. Забавно. Одни говорят "Байрон", другие – "трактирный вкус". В самом деле! Он много ездил. То в кибитке, то верхом... И у него был трактирный вкус. Простые блюда: ботвиньи, котлеты... Почему в России, – в трактирах, так много пьют?.. Чтоб отбивать запах еды. Чтоб не замечать – как однообразно и скучно кормят. Трактирный вкус!..

Он сунул руку к шандалу и снова оглядел перстень. Под свечой – он стал светлей, иссиня-зеленый, почти голубой. Какой это – камень? Он не знал – и не решился спросить в тот момент. А теперь... теперь и не расспросить. Когда? Когда мы свидимся?.. За окнами совсем стемнело, и камень стал цвета волны, цвета волн, цвета любви. Одесса, жизнь, смерть... И ничего-то более не надо! Перед ним проплыли виденные им нынче девичьи лица, одно лучше другого, вроде... Но ни одно не показалось ему способным занять какое-то место в его жизни. Он вспомнил хмурую девочку, которая сделала предложение ему... Смешно? А что, собственно, смешного? Он как-то умудрился занять собой детскую душу. Почему мы задеваем походя столько душ, которые нам далеки?.. а самых ближних, любимых?.. Может, правда, подождать? Весьма вероятно, его невеста – сейчас еще ребенок. Или только родилась, или делает первые шаги...

"Выше Чильд-Гарольда..." У него есть младший брат – уже взрослый. Родственная душа. Который понимает его! Он уснул – в предчувствии какой-то трепетной и легкой мысли.

IV

В те унылые, иль, напротив – в те прекрасные времена, увидеть ножки молодой и прекрасной женщины – выше щиколоток и даже (о, блаженство!) до середины нежных икр – а может статься, и... – до самой строгой черточки подколенья – можно было лишь на пляже, когда ей вздумается играть с волнами. Это была любимая игра молодых женщин и девушек, которую свет им прощал, или, скажем, более робко – не осуждал... Игра состояла в беготне по кромке берега – у самой воды, когда начинался прибой – и нужно было отбежать, отступить – покуда вода лишь обрызнула слегка – но не коснулась ступней, едва дохнула на непривычно голую кожу. В этой игре было особое изящество – как бы кокетство с прибоем – и нужно было, чтоб прибой – тоже был легкий.

Кабинки на пляже были редки, но там можно разуться, снять чулки и оставить туфли... (Купание светских женщин проходило в закрытых купальнях, только для семьи, и то... Для женщин отдельно, для мужчин отдельно – а женский купальный костюм напоминал закрытостью рыцарские латы.) Женщина покидала кабинку и выходила на свет босой – что само по себе было уже дерзостью, гладкие ступни соприкасались с горячим в меру и колким песком, что придавало походке особую осторожность и плавность. Дама спускалась к воде, и здесь, как бы, только перед лицом прибоя, в ожидании волны чуть поднимала юбки, уже не думая о любопытных или восхищенных взорах со стороны – или наоборот, втайне рассчитывая на них, но так, чтоб умысел был вовсе незаметен. Вдоль пляжа, дальше от воды тянулся ряд шезлонгов, где тоже много женщин – под яркими цветными зонтами, и эти женщины разного возраста – то ли в задумчивости, то ли в зависти, то ли в осуждении, из-под своих зонтов наблюдали за рискованной игрой – и за теми, смелыми (или наглыми, или распутными – все зависит от точки зрения) – кто вел ее... Молодые люди, если были с дамами, старались не смотреть в ту сторону – но когда взор нечаянно, скользнув по песку, подбирался к самой воде... Те, что постарше, были откровенней – и постоянно, что называется, бросали взгляды, которые, будто, застревали на пути, забывшись. Их увядшие жены при этом отворачивались и смотрели куда-то поверх – чаще делая вид, что не понимают, что здесь такого интересного – или мрачно фыркали, узрев подобное падение нравов, – не только той, что так изящно, в отдалении, вступала в единоборство с волной – но и своего спутника жизни, уж она-то знала его чего он стоит.

За длинным рядом шезлонгов помещались еще места для зрителей – только, так сказать – ненумерованные, разбросанные по пляжу. Там были кучки гимназистов, которые, нежданно прекратив возню – остолбеневали с раскрытыми ртами, не стесняясь друг друга – и выражая единственное желание: скорее стать взрослыми.И – молодые чиновники из управления краем – продолжая притворяться, что длят некий деловой разговор, начинали путаться в словах и краснели – оттого, что нельзя было просто так прервать беседу и, не скрывая, впериться взглядом, вполне земным, в нечто неземное... И молодые офицеры всех родов войск, и юнкеры, мечтающие стать ими – единственные, кто в эти минуты делал вид, что ничего такого не происходит – лениво и высокомерно прогуливались вдоль пляжа, – и у них под усиками, усами или усищами пряталась улыбка – "то ли мы еще видели", "а впрочем – ничего, право, ничего!.." Они, единственные, кто были свободны – или мнились себе таковыми – и надеялись, что пора чрезмерных условностей проходит, скоро пройдет, недаром они живут в век, когда маленький артиллерийский лейтенант совсем недавно, вспомним – прошел с боями пол-Европы, как французский император, и старые гордячки – европейские столицы – смиренно, на блюде, одна за другой выносили ему ключи...

Дети бегали по пляжу, матери – чаще няньки и мамушки – старались удержать их в той части берега, где песок еще не успел намокнуть от волн, но тщетно. Тщетно... их так и несло, на этот притемненный близостью моря передний край... чего? жизни?..

А женщина с прекрасными обнаженными ногами вставала над пляжем, возносилась – как знак судьбы. Мир был чудесен, солнце сияло, улыбался берег... (Было начало предвечерья, время прилива и легкий бриз, точно смеясь, поигрывал цветными парусами зонтов.)

Ноги были стройны – чуть тонковаты, пожалуй, при таких бедрах... но необыкновенно нежны. Гладкая кожа отдавала нездешним теплом и светом прелестью непреходящей жизни... Кажется, светилось само Бытие: пляж, море солнце – и ноги женщины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю