Текст книги "Записки динозавра"
Автор книги: Борис Штерн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Хотя, разумеется, мой несостоявшийся зять Дроздов все равно сегодня напьется – он уже запасся бутылкой коньяка, и сейчас поглядывает (чтоб Маринка не сперла) на свою спортивную сумку с надписью «tennis» и находится в предвкушении – недаром он так благосклонно согласился выбросить из статьи целых четыре слова.
– Здравствуйте, Юрий Васильевич!
Я оглядываюсь. Единственный культурный человек в этой коммунальной квартире – мой заместитель, Михаил Федотович Чернолуцкий. Он здоровается со всеми и с каждым по десять раз на день, а синонимы слова «здравствуйте» вставляет с разными интонациями куда нужно и не нужно. Вообще, после известного у нас неприятного происшествия у Чернолуцкого, как отмечают врачи, появились «неадекватные реакции на окружающую действительность». Смеется, когда надо плакать или быть серьезным, и наоборот. Всегда говорит то, что думает, – а это, знаете ли… И так далее. Они (врачи) еще не знают, что Михаил Федотович иногда видит сквозь стены и зрит в нутро разных предметов. Он объясняет эти свои способности результатом шести ранений в ленинградской морской пехоте сорок первого года и послевоенными занятиями генетикой, когда он исчез в сорок восьмом, а объявился в пятьдесят третьем. Но врачи так не думают.
– Здравствуйте, Михалфедотыч! Это чьи лыжи?
– Это?… Здрасьте… Мои.
Я не решаюсь задать глупый вопрос: «А зачем вам лыжи?», потому что в ответ услышу: «А как же? Снег потому что. На улице», и спрашиваю обычное:
– Ну-с, что новенького у заместителя главного редактора?
Мы входим в наш общий кабинет, где всего два стола – мой и
Чернолуцкого. Как и положено любому заместителю, Михаил Федотович тянет всю работу на своем горбу, а я прихожу на готовенькое. На моем столе лежит толстенный набор апрельского номера «Науки и мысли», который я должен сегодня прочитать и вчера подписать в печать, а стол Михаила Федотовича завален словарями и рукописями. Он прикрывает дверь и с удивлением меня разглядывает… будто я не расчесал бороду или забыл, извиняюсь, застегнуть пуговицу на ширинке.
– Так что новенького, Михалфедотыч?
– Здравствуйте! Будто вы не знаете?
– Нет, я еще ничего не знаю.
– Привет! Я уже не заместитель главного.
– А кто же вы? – удивляюсь я.
– А никто. Жаворонок. Между небом и землей. Меня вчера сняли.
– Что-то я не пойму…
– А что тут понимать? Сняли. Моргал говорит, что не хотел, но ему позвонили. Кого-то надо снимать за наши штучки? Надо. Не вас же… Здрасьте! Значит, меня. Что и следовало тому быть. Вот сейчас уберу на своем столе, попью чайку, съем тортик, стану на лыжи и пойду в магазин за водкой. Напьюсь. Заслужил. Не помните, водку в этом веке со скольких продают?
– Не помню. С утра, вроде.
– Надо спросить у Дроздова. Куплю бутылку.
– За что вас конкретно сняли? – начинаю сердиться я.
– За портрет президента.
– С какой формулировкой?
– Ну, там какая-то длинная фраза… Не помню точно. За допущенные серьезно-безыдейные недостатки в мало-высокохудожественном оформлении журнала… что-то вроде этого.
Я уже все понял, Михаил Федотович может не объяснять. Против нас наконец-то начались военные действия, кому-то мы все-таки наступили на хвост. Эта войнуха давно ожидалась, ее следовало ожидать. Вот уже несколько лет прошло – с тех пор, как тихое смирное издательство «Перспектива» (правда, у него давно была нарушена всякая перспектива – мелочные предметы и отношения громоздились в издательских коридорах на первом плане, заслоняя нужные и большие вещи) вдруг заполучило в свое подчинение агрессивный периодический журнал с двусмысленным названием. От нас в издательстве житья не стало – из уважаемых НИИ, как из рваной торбы, посыпались жалобы и протесты, а директоров в «Перспективе» стали менять со скоростью одного-двух оборотов Земли вокруг Солнца. Редко кому удавалось застрять на третий год. А вот Моргал задержался и вчера по звонку сверху начал войну. Неизвестно почему, но все эти годы меня не решались тронуть, – и все же не выдержали, не дождались моей такой затянувшейся скоропостижной кончины, не смогли упустить такой спелый идейно-политический повод… Дело в том, что в прошлом номере «Науки и мысли» мы поздравляли президента Академии Наук с семидесятилетием (совсем пацан еще!), и в типографии какой-то подвыпивший стрелочник подверстал его портрет вверх ногами… И хотя я лично извинился перед президентом (а он от смеха чуть не лопнул), кто-то ТАМ НАВЕРХУ решил нанести удар по моему заместителю.
Что ж, мы будем стоять до конца.
Я гоню свой склероз, не до него сейчас. Хватит раздваиваться, надо набирать форму.
– А про Енисейского на совещании не вспоминали? – прищуриваюсь я.
– Про Степана? Здоровеньки булы, а як же! Мне коло урны так сказали: если выйдет апрельский номер о зубной боли Степаняка-Енисейского, то я распрощаюсь не только с креслом заместителя, но и с простым стулом в редакции.
– Кто сказал?
– Моргал.
– А вы что ответили?
– Распрощался.
Я пожимаю руку своему верному заместителю, когда без стука распахивается дверь и в кабинет влетает возбужденный Оля Белкин. За ним в ходит этот… тихий посетитель, автор научной фантастики.
– Обстракция! – восклицает Белкин, воздевая руки к давно небеленному потолку. – Вот, знакомьтесь!
– Здравствуйте! – радушно здоровается Михаил Федотович.
– Что «здравствуйте», что «здравствуйте»?! – запальчиво спрашивает Белкин. – Вы хотя бы знаете, с кем здороваетесь? Этот товарищ направлен к нам заместителем главного! Вместо вас!
6
Михаил Федотович тушуется, а я спрашиваю, стараясь не волноваться:
– Кем направлен? Идите, Олег Павлович, мы тут сами разберемся.
Я разглядываю незнакомца.
Внешне этот человек ничего собой не представляет. Он спортивен, выбрит, подстрижен, во что-то одет, у него есть глаза, нос, губы и все, что положено хомо сапиенсу, – но все это вместе не составляет лица. В общем, я, кажется, зря обидел тихих и безобидных авторов научной фантастики – этот человек напоминает мне мужа сотрудницы нашей лаборатории, которому в тридцать седьмом году я ни за что ни про что, но БЕЗОШИБОЧНО дал в безразличную морду на следующее утро после ареста академика Эн, и он только утерся.
– Кто вы такой? – начинаю закипать я. – Сколько вам лет? Образование? Что вы умеете делать, чтобы быть моим заместителем? Имеете ли вы какое-нибудь отношение к науке… или хотя бы к мысли?
– Юрий Васильевич, вы, пожалуйста, не волнуйтесь, – спокойно отвечает он. – Лично мне эта двусмысленная ситуация тоже неприятна. И ваш сотрудник понял меня неправильно. Ну какой из меня заместитель?… У меня к вам два дела? Во-первых, директор издательства просил передать лично вам, что вчерашнее решение было предварительным… Его еще можно изменить. Товарища Чернолуцкого пока еще никто не смещает. Директор просит вас о небольшом одолжении… Он просит придержать статью о профессоре Степаняке-Енисейском, не ставить ее в апрельский номер. Директор хотел бы предварительно посоветоваться в Минздраве.
– Придержать статью?! – взрываюсь я. – А ваш Моргал знает, что этот самый Степаняк-Енисейский дезорганизовал отечественную стоматологию? Да? Нет?… Не пойму! Так вот, передайте Моргалу, что ни один вредитель, ограбивший государство в особо крупных размерах, не сравнится с этим Степаном, который двадцать лет подряд причинял всему народу зубную боль. У всех зубы болели, только не у Минздрава! С кем же советоваться? Странная у вас роль, молодой человек… Впрочем, вы не молодой человек. Где я вас видел?… Не помню. Вы кто, не пойму?… Издательский курьер? Чрезвычайный посол?… Не слышу!… Не нуждаюсь! У меня сегодня неприемный день. Михалфедотыч, повесьте объявление: ушел на базу, вернусь не скоро!
Все мои подчиненные навострили уши, боязливо выглядывают в коридор и слушают своего главного редактора. А как же – чайник кипит! Так-то! И мы еще кое-что можем! Учитесь, пока я жив!
– Придержать статью? – азартно продолжаю я. – Сейчас… Где она? Вот
на моем столе лежит апрельский набор, я должен его подписать. Вчера должен
подписать. В нем не хватает стать о методах профессора
Степаняка-Енисейского… Где эта статья?!
Я грозно гляжу в коридор. Развел, понимаешь, демократию! С этого момента железная дисциплина! На войне как на войне! Если сейчас мне не принесут статью – всех уволю!
Все, как мыши, разбегаются по своим рабочим местам, а из третьей комнаты, где бездельничают художники и фотограф, выскакивает Ашот и несет статью, бормоча что-то про два недостающих зуба. Ага, испугались!
– Дроздов подписал статью? – спрашиваю я.
– Так точно, Юрий Васильевич, – отвечает Дроздов.
Все опять выглядывают в коридор.
– Где моя авторучка?
Я откидываю полы пальто, усаживаюсь в кресло, Михаил Федотович подает мне свой старинный «Паркер» с золотым пером (эту авторучку у него надо украсть и отнести в свой музей на втором этаже учреждения), и я трясущейся рукой подписываю в печать статью Дроздова – черными чернилами полной подписью вместе со званием:
«Академик Ю.Невеселов»
– Какое сегодня число?
– Двадцать восьмое февраля, – смеется Михаил Федотович.
Все– таки он смеется, хотя только что я подписал ему приговор -статья пойдет в печать, и его снимут.
– Значит, сегодня последний день, – заключаю я и ставлю дату.
– Последний день чего? – интересуется Михаил Федотович.
– Помпей, – предполагает Дроздов.
– Зимы, – поясняю я.
Дроздов манерно аплодирует мне из коридора. Значит, старый чайник сыграл на публику и сорвал аплодисменты на старости лет.
Но чрезвычайный издательский посол, оказывается, еще не втоптан в грязь. Уши еще торчат. Он что-то еще хочет сказать… Все верно: входя он сказал «во-первых», но еще не добрался до «во-вторых». Он открывает свой дипломатический чемодан, протягивает мне какой-то мандат и невозмутимо произносит:
– Нет, Юрий Васильевич, я не чрезвычайный посол и не издательский курьер. Мне, во-вторых, поручено провести в вашем журнале ревизию.
После этих слов в коридоре начинает происходить немая сцена. Я, признаться, тоже немного ошарашен.
– А его фамилия не Хлестаков ли? – разряжает обстановку Дроздов.
– Нет, моя фамилия Ведмедев, – спокойно представляется этот ревизионист.
– По всем ревизионным вопросам обращайтесь к заместителю главного редактора. Михалфедотыч, к нам приехал ревизор! Уделите ему внимание, но не в ущерб основной работе.
– Здравствуйте! – Михаил Федотович трогает ревизора за локоток. – Я не расслышал – ваша фамилия Ведмедев или Медведев?… Что будем проверять? Наличие столов, стульев, сотрудников?
Все опять разбегаются по рабочим местам, а Маринка быстренько проверяет амбарную книгу «прихода-ухода» – все ли расписались? И, наверно, расписывается за Дроздова, который принципиально никогда не расписывается в появлении на работе (в исчезновении с работы – тем более).
Умничка.
Не Дроздов умничка, а Маринка.
Это она ловко делает, фальшивомонетчица.
7
Я остаюсь в одиночестве, снимаю пальто и опять усаживаюсь в кресло.
Оно крепкое, довоенное, на балансе редакции не числится, я его из дому принес, его из-под меня трудно вышибить. Сейчас я еще раз внимательно прочитаю статью о зубной боли профессора Степаняка-Енисейского и вычеркну из нее все несущие балки и рабочие кирпичи, то бишь все колоритные слова и одесские обороты, которые Дроздов надеется под шумок протащить, хотя я и пометил все эти штуковины в его черновике.
Маринка приносит чай в серебряном подстаканнике N_2 и бутерброды с колбасой. Спасибо, одного достаточно, я уже завтракал.
– Что ты спросила?… – переспрашиваю я. – Кому чай? Ревизору?!
– В порядке подхалимажа, – смеется Маринка.
– Ладно, предложи ему чай, пусть подавится. Человек все-таки с дороги.
Итак, читаем статью…
Где мои очки?
На носу.
Статья называется: «Зубная боль профессора Е.»
Странно, почему Дроздов сократил фамилию Степана до единственной заглавной буквы? Впрочем, «Енисейский» это не фамилия и даже не псевдоним, а торжественная приставка в подражание Семенову-Тян-Шанскому или Суворову-Рымникскому, хотя профессор Степаняк прицепил к своей фамилии название великой сибирской реки не потому, что он там родился, воевал или что-то исследовал – нет, Енисей он прославил кончиком своего железного школярского пера, запудрив мозги целому послевоенному поколению научно-фантастической трилогией о светлом будущем Сибири.
В этих романах («Обь», «Енисей» и «Лена») наши потомки, какие-то глуповатые восторженные личности, настроили в Сибири куполообразные города, своротили русла трех великих рек, установили на Северном полюсе гигантскую трубу-лифт для транспортировки на Луну песка из обмелевшего Северного Ледовитого океана и, гоняясь за иностранными шпионами, мимоходом раскрыли загадку Тунгусского метеорита, – оказывается, там взорвался не метеорит наверху, а газ под Тунгуской!
В то время, как писатель Енисейский покорял на бумаге Сибирь, профессор Степаняк, назначенный директором головного института стоматологии, разгонял спецов, прикрывал последний завод по выпуску вредной и дорогостоящей амальгамы и под лозунгом «плюс химизация всей страны» подписывал приказ о поголовном пломбировании зубов перспективной пластмассой по собственному рецепту…
Лучше бы уже пластилином!
За трилогию Степаняк-Енисейский получил Сталинскую премию и орден «Знак Почета» (у меня есть такой же – до сих пор путаюсь: все-таки, знак или орден?), за развал стоматологии – Государственную премию и орден Трудового Красного Знамени, а когда подули ветры перемен, он развернул свой флюгер и спешно настрочил четвертый роман («Байкал»), в котором иностранных шпионов разменял на родимых отечественных, трубу на полюсе демонтировал, реки вернул в первобытное состояние, а Байкал спас от нашествия тунгусских пришельцев. Правда, ожидаемого к юбилею ордена «Дружбы народов» Степаняк-Енисейский не получил, потому что в стоматологии он никак не мог протрубить отбой – к тому времени его уже сделали «народным дантистом» и «почетным директором», а все амальгамные заводы страны были растасканы по винтику, по кирпичику – на что Дроздов должен обратить особое внимание в своей статье.
Вообще, я давно заметил, что инженеры пишут фантастику преимущественно о медицине, а медицинские работники – о будущем Сибири. (Историческую же фантастику на тему «что было бы, если бы…» пишут все, кому не лень.) Парадокс? Нет, обычное явление, совмещение профессий – дилетанты всерьез занимаются только чужими делами. Это удобно, а спросу никакого.
Итак, фамилию пишем полностью. Не щадить, бить прямо по фамилии, но без ерничанья. Пусть уж Ашот не обижается, но статья пойдет без иллюстрации – спору нет, челюсть хороша, но из-за этой статьи произойдет большая драка, а драка дело святое… Шутки в сторону, а челюсть в архив.
Где моя авторучка?
Я ощупываю карманы, натыкаюсь сначала на чужой «паркер» с золотым пером, а потом на внучкину «склерозную записку». Сегодня она написана на листке от перекидного календаря. Почитаем, что я должен сегодня совершить…
На листке напечатаны жирное число «28», слова «ФЕВРАЛЬ», «ПЯТНИЦА» и список планет, видимых в предстоящем марте. На обороте красными чернилами и каким-то странным, не Татьяниным почерком записано:
"Не забыть:
1. Звездные войны
2. Мыло, полотенце, паста, зубная щетка"
Мною опять овладевает приступ сосредоточенного туподумия. Я разглядываю календарный листок, как до него разглядывал серебряный подстаканник, черную вывеску, белые обложки, и не могу сообразить: кто написал эту записку, сложил вдвое и засунул в мой нагрудный карман?
Я с опаской оглядываюсь…
За спиной никого, но за полуподвальным окном маячит уже знакомая фигура в смушковом пирожке.
– Маринка! – зову я. – Выйди узнай, что этому старцу от меня нужно.
Я продолжаю изучать календарный листок. Узнаю, когда сегодня взошло и зайдет солнце, восход и заход луны. Узнаю, что в марте «Венера не видна», «Марс виден сегодня в юго-восточной части неба в созвездии Весов как звезда нулевой величины. В 22 ч. 12 мин. Луна на короткое время закроет своим диском планету», «Юпитер восходит за два часа до рассвета в созвездии Стрельца», «Сатурн – после полуночи в созвездии Весов», «20 марта в 13 час. 24 мин. московского времени Солнце вступит в зодиакальный знак Овна, наступит начало весны».
Такой вот гороскоп.
– Это какой-то ненормальный, – смеется Маринка, заглядывая в кабинет.
– А в чем дело?
– Стоит, мерзнет… Я пригласила… Отвечает, что не смеет войти в наш… как его?… священный храм науки и мысли.
– Я так и думал.
Я подхожу к окну, разглядываю этот листок на просвет и вижу обычные водяные знаки-звездочки.
Значит, сегодня начинаются звездные войны.
8
Я догадываюсь, кто подсунул мне эту повестку…
Вернее, мне хочется, чтобы это был именно он – удивительно похожий на меня издательский швейцар в фуражке, которому я много лет назад продал свою душу прямо в вестибюле «Перспективы». Конечно, меня засмеют, если я начну объяснять, каким способом пробил в Госкомиздате «Науку и мысль». Легенду о потустороннем швейцаре я не рассказывал даже внучке – Татьяна погладила бы меня по редким волосенкам и с восхищением сказала бы:
– Ты, дедуля, у меня писатель-фантаст!
Но о швейцаре я молчу не потому, что меня засмеют, а потому, что разговор с ним воспринимаю серьезно. Он сидел в вестибюле рядом с газированным автоматом, всех сердито спрашивал, куда идут, и всех пропускал. Я всегда боялся швейцаров за их швейцарскую психологию, но этот вдруг участливо спросил, когда я после официального отказа Госкомиздата искал в кармане копейку для газированной воды:
«Что, дедушка, не везет? На, выпей водички с сиропом… – и протянул мне трехкопеечную монету. – Не бойся, не простудишься».
Я выпил за его счет сладкой негазированной воды и вдруг, уж не знаю зачем, пожаловался, что не могу пробить жизненно нужный научно-популярный журнал в его швейцарском издательстве.
«Жизненный? – с неподдельным интересом переспросил швейцар. – Нужный, научный и популярный? Тогда вот тебе, мил-человек, мой добрый совет: дай кому надо на лапу».
«Что значит?!… – изумился я. – Дать взятку? Ты что, старик, сдурел? Кому?»
«Кому, кому… Мне, – просто и серьезно ответил швейцар. – Мне. Я же тебя, мил-ты-мой-человек, насквозь вижу. Ты тут третий день без толку груши околачиваешь… Я вас всех насквозь вижу лучше всякого рентгена. Я всю жизнь состою в швейцарах. Я – потомственный. Даже на войне по болезни имел белый билет и служил швейцаром в дипломатическом корпусе. Даже французскую медаль получил от чрезвычайного посла Франции. А когда с де Голлем отношения испортились, мне эту медаль было вспомнено, и отправлено меня на понижение в Лейпциг… в ресторан „Лейпциг“, – уточнил швейцар. – Ну, а здесь уже по старости…»
Насчет швейцарства в дипломатическом корпусе он не уточнил, полагая, наверно, что дипломатический корпус это такое высотное здание с архитектурными излишествами и с большой крутящейся дверью. Но эти мелкие неточности несущественны, – в остальном, в главном, швейцар был исключительно правдив:
«А ты, мил-человек, одного со мной года рождения… ровесник, значит. Вон у тебя Звезда Героя сыцилистического труда, ученый академик, личный автомобиль завода имени Молотова… а я тут издательские чернильницы сторожу. Кто я такой по сравнению? Червячишко. Но зато я вас всех насквозь вижу, а ты не понимаешь простых вещей. Ладно уж, сделаем так… Мне завтра туда пора, – швейцар указал пальцем на потолок. – Дай мне на бутыловку водовки, и я за тебя замолвлю ТАМ словечко, за твой журнал».
«Где это „там“? – опять удивился я и оглядел потолочную лепнину с барельефами Архимеда, Ньютона, Дарвина и Ломоносова. – В Госкомиздате?»
«Бери выше, – усмехнулся швейцар. – Госкомиздат такие рисковые дела не решает. Выше. Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц… Значит, не понимаешь? Санкта симплицитас… По-латыни тоже не понимаешь? Святая простота, то есть. Ты хотя бы „Фауста“ читал?»
«Гете, что ли»
«Вот! – обрадовался швейцар. – Амадея Вольфрама Гете. – С именами он тоже напутал, но это мелочи. – Понял теперь, что я тебе предлагаю? Я буду между вами посредником. ОН тебе сделает журнал. Разрешит. Выдаст патент с высочайшим соизволением».
«Кто, Гете?»
«При чем тут Гете?… Еще выше… Не называем имен. ОН сделает тебе журнал, а ты ЕМУ отдашь за это… ну, ты меня понимаешь, да? Это слово не произносим».
«Душу, что ли?» – захохотал я, на что швейцар обиделся и наставительно произнес:
«Я думал, что ты серьезный человек, а тебе смешно. Ничего смешного не вижу. Рассуди сам: ты в НЕГО не веришь, и ТО САМОЕ, над чем ты смеешься, тоже для тебя как бы не существует в природе. Значит, тебе ничего не стоит отдать ЕМУ ТО, чего у тебя нет. Логично, а? Подумай. Я б другому не предложил. Ты бы дал бы мне на бутыловку водовки, и ОН бы меня тоже не обидел. И мне хорошо, и вам. Не сомневайся. Или ты жадный? – внезапно заподозрил швейцар. – Жадный, да? Жадный?»
Тут я безо всяких раздумий вытащил бумажник и, обнаружив в нем всего лишь пять рублей, вышел на издательское крыльцо с атлантами Кириллом и Мефодием по бокам, одолжил у Павлика еще пятерку и, вернувшись, неловко сунул эти бумажки в загребущую лапу хитрому швейцару…
Почему я это сделал? Наверно, он сбил меня с толку латинской фразой и какой-то нелепой смесью французского с нижегородским, но за такие штуки тем более надо платить, иначе потом всю жизнь будешь сожалеть о том, что не дал на «бутыловку водовки» дьявольскому посреднику.
«Давай, давай… Не бойся, никто не смотрит… – удовлетворенно произнес швейцар и, не глядя, сунул червонец в карман. – Значит, понял. Тогда договоримся так… Ты, главное, не суетись и ни о чем не беспокойся. Сиди в гостинице и домой не уезжай. Сиди и сиди. Жди. Тебе сегодня-завтра позвонят и пригласят сюда, но меня уже здесь не будет, а ты моего сменщика ни о чем не спрашивай, он в швейцары попал случайно и ничего в нашем деле не смыслит. Смело иди прямо к директору „Перспективы“ и получай разрешение… Да, а у тебя на директора компромат есть?… Компрометирующий материал, то есть. Нет. Ясно. Как же ты собираешься держать-то его в ежовых рукавицах? Ладно, не хотел тебе говорить, но придется. В кабинете директора есть потайная дверь, а за дверью той нелегальная комната. Шуры-амуры там, пьянки-банки и все удовольствия по последнему слову техники. Сей тайный апартамент передается по наследству еще от купца-первоиздателя Лыкина, и ни один директор от той потайной директории не отказался. Вот тебе и козырный туз: чуть что, ты на него телегу. Но отсылать в ЦК не спеши, а сначала покажи ему копию. И будет с твоим журналом полный порядок. Название-то какое? „Наука и мысль“? Тоже красиво. Ну, а когда наступит время расплаты, тебя найдут, не беспокойся. И не говори ЕМУ, что дал мне на лапу. У НЕГО с этим строго».
«Кому не говорить? Сменщику?»
«Нет…»
«Директору?»
«Выше…»
«Дьяволу, что ли?»
Швейцар чуть не заплакал, испуганно оглянулся на автомат с негазированной водой и зашептал:
«Нет, ты все-таки как дите! Учить вас надо, академиков, учить! Деньги, дьявол, душа – эти слова не произносятся вслух! Табу! Журнал жизненный, нужный, научный, вот я и хочу тебе помочь в силу мер… в меру сил то есть. А ты, как юный пионер, третий день здесь в кабинеты барабанишь и произносишь ненужные слова. Да над тобой тут все смеются! Дремучий человек! Никогда не произноси ненужных слов – ни в жизни, ни в журнале. Понял? Значит, не выдашь меня ЕМУ? Договорились? Нет, ты скажи: договорились?»
«Договорились», – пообещал я, а потом весь день, сидя в гостинице, чувствовал себя старым дураком, которого так ловко надул обыкновенный швейцар.
А Павлик, дремучий человек, суетился и не понимал, зачем мы торчим в этой Москве и почему не возвращаемся в лес к своим бабам?
Но когда утром мне позвонил тогдашний директор издательства и нерадостно сообщил, что «ситуация наверху изменилась» и что («кто бы мог подумать!») идея создания журнала «Наука и мысль» одобрена, – вот тогда я решил, что швейцар не очень-то меня обманывал, выкачивая на лапу, – швейцары народ наблюдательный, он видел перед собой заслуженного академика и высокомерно рассудил, что я устрою все свои дела без всякого черта и что содрать с меня на водку за приятный разговор совсем не грех…
Я думал так, но беда в том, что, приехав на следующий день в «Перспективу» договариваться о бумаге, помещении, сметах, штатном расписании и тому подобных дикарских вещах, я доверительно спросил в вестибюле у молодого да раннего сменщика:
«А где тот дед с бородой?»
На что сменщик равнодушно ответил:
«Нафталиныч, что ли? Вчера помер».
Вот в чем беда: этот Нафталиныч умер на следующий день, как и обещал!
И отправился, значит, ТУДА по расписанию… Врать ЕМУ про дипломатический корпус и про французскую медаль, а заодно пробивать новый журнал.
А ТОТ, получается, разрешил и все эти годы курировал «Науку и мысль»!
А сегодня прислал нацарапанную кровью повестку: час пробил, время пришло, можно ни о чем не беспокоиться: с вещами на выход к звездам.
9
Так я сижу, делая сразу три дела: пью чай, перечитываю статью и размышляю о дьявольщине. Авторучка мне уже не нужна, исправлять и зачеркивать нечего. Я вижу, что Дроздов, надеясь на мой склероз, ничего не изменил в тексте, и статья напоминает дешевый крокодильский фельетон. Дроздов, жонглируя словами, то и дело переходит на личность какого-то никому не ведомого «профессора Е.», а зубоскальство и балаганный тон без точного адреса предмета сатиры всегда раздражают – и, значит, раздражает и позиция журнала. У тонкого человека эта статья может вызвать лишь сочувствие к бедному-бедному «профессору Е.» который случайно попал под колеса журнальному скомороху.
Меня давно злит Дроздов. Этот бывший мастер спорта по теннису и неплохой научный журналист как-то незаметно превратился в преферансного гроссмейстера и постепенно спивается. Впрочем, дело обычное – многолетние скачки с препятствиями на чистокровном, но неподкованном таланте без седла. Устал и загнал лошадь.
Пока я так размышляю, Дроздов появляется в кабинете. Вид у него унылый.
– Юрий Васильевич, отдайте статью.
– Бери. А что случилось?
– Хочу еще посмотреть…
– Совесть заела?
– Вы извините, ладно? Статья будет готова к понедельнику в лучшем виде.
– Не верю. Ее надо писать заново.
– За два дня я успею.
– Ее надо писать умно. Без ненужных слов. А ты уже этого не умеешь.
Дроздов молчит. Такого оскорбления он еще ни от кого не получал. Что ж, получай.
– Юрий Васильевич… – наконец говорит он. – Давайте сделаем так… Я поеду с вами в Кузьминки, закроюсь в гостинице на субботу и воскресенье и не выйду, пока не напишу статью. Если не напишу – застрелюсь.
– Ты хранишь огнестрельное оружие?
– Тогда повешусь.
Это у него дежурные шутки с недавних пор. Он, кажется, задумался о смерти. Давно пора. Для таких, как Дроздов, это полезно… хотя и опасно.
А почему именно в Кузьминки и почему именно со мной? У меня что, других дел нет?
– Вы забыли… – осторожно напоминает Дроздов. – Сегодня у нас выезд в Дом ученых.
Все– таки у меня странный склероз… я забываю обычные бытовые вещи: забываю надеть зимой шапку или, например, как зовут мою Татьяну, зато помню множество стародавних событий, людей и разговоров. Конечно же, сегодня вечером в кузьминкинском Доме ученых состоится наше юбилейное торжество.
– Хорошо, поедешь с нами, – соглашаюсь я. – Но с одним условием…
Дроздов весь внимание.
– Ты вынешь из своей сумки бутылку коньяка и оставишь ее… да хотя бы здесь… в моем столе. На сохранение. В Кузьминках пить не будешь.
Дроздову очень хочется спросить, откуда я узнал, что у него в сумке припрятана бутылка коньяка?… Кто донес? Может быть, Чернолуцкий, который все видит насквозь? Но он выходит из кабинета, махнув рукой и поняв, что дело тут не в доносчиках или в насквозьвидении, а в моем доскональном знании предмета по названию «Дроздов».
Я знаю его, вот и все.
Кстати, так вот и зарабатываются бутылки – можно считать, что я только что сполна возместил свой давний расход на швейцарскую водку. Учитесь, пока я жив!
Дроздов приносит бутылку крутого азербайджанского коньяка, когда я накручиваю свой домашний номер телефона, кладет ее в мой стол и удрученно уходит; а Татьяна долго не берет трубку, потому что плещется в ванне, готовясь к выезду на торжества в Кузьминки – там, извиняюсь, и подмыться негде. Наконец я слышу ее птичкин голосок:
– Да, я слушаю.
– Это я.
– Ой, дед, я забыла вложить тебе склерозную записку. Ты должен позвонить Владику…
– Я у него уже был.
– Зачем? Надо было позвонить из редакции и напомнить про юбилей. Потом ты обещал серьезно поговорить с Дроздом…
– Уже говорил.
– Да? Расскажешь. Теперь иди обедать. Потом переоденешься, мы вернемся в редакцию и поедем в Кузьминки.
Она еще о чем-то чирикает, а я наконец вспоминаю, зачем звоню.
– Татьяна, срочно свяжись с президентом Академии и скажи ему…
– Постой… Я запишу… Диктуй.
– И скажи ему, чтобы позвонил мне.
– Сделаю. Да, дед, ты забыл в туалете свою авторучку. Как ты там без нее?
Вот где моя авторучка – дома на унитазе! (Что я там с ней делал?) Теперь я спокоен и отправляюсь домой обедать.
Иду по коридору.
Михаил Федотович, доверительно склонившись над ревизором, что-то горячо ему доказывает, а тот что-то невозмутимо пишет. Маринка занята поеданием бутерброда с голландским сыром (не тот сейчас сыр, не тот – какой же это голландский сыр, если он не воняет?), а Дроздов хмуро смотрит в окно, сожалея, что из этого полуподвального окна нельзя выброситься. У Белкина опять графоман на проводе…
– Какой сегодня год? – спрашиваю я в никуда.
– В каком смысле? – удивляется Ашот из третьей комнаты.
– Обычный или високосный?
Все размышляют.
– Високосный.
– Значит, завтра 29 февраля.
Да, вспомнил, зачем я стою и смотрю на своих сотрудников – мне предписано кого-то из них сократить.
Есть странные сочетания слов… Например, вот это: «Сократить человека». Хотел бы я знать, как это делается. А зачем это делается – я знаю. Моргал не в силах прикрыть «Науку и мысль», но изменить направление вполне может попробовать. Для этого надо одного сократить, второго проводить на заслуженный отдых, третьего, как Дроздова, споить, четвертого повысить, пятого припугнуть – короче, вырвать журналу зубы и превратить его из клыкастого черта в беззубую старуху в синих чулках. Ашота перекрасить. Обложку вместо белой сделать серо-буро-малиновой. Журнал назвать «Наука», а мысль оторвать. И так далее. Механизм доведения до абсурда любого хорошего дела мне известен. И мне некого сокращать – швейцаров не держим-с, как они там…
Опять я начинаю раздваиваться. Наверно потому, что сбился с ритма: «дедушка плачет, шарик улетел…»