444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Тумасов » Зори лютые » Текст книги (страница 8)
Зори лютые
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:54

Текст книги "Зори лютые"


Автор книги: Борис Тумасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Тут еще оружничий Лизута слезу пустил. Версенев тиун по указке своего боярина увел Лизутиных крестьян.

Позвал Василий к себе на суд Плещеева с Лизутой и Версеня. Те явились, великому князю поклон отвесили, а друг с другом не здороваются, косятся.

Василий их встретил сурово, стоять оставил, сам в кресле сидит, исполобья каждого оглядывает. Те в шубах расшитых, длиннополых, воротники стоячие до подбородков, шапки высокие, на посохи опираются. Михайло Плещеев и Лизута ждут: великий князь с Версеня спрос учинит. Однако взгляд у Василия добродушно-насмешливый и голос такой же:

– Почто перегрызлись меж собой, как недруги? Вот ты, Михайло, на Ивашку Версеня челом бьешь, тот словом тебя обидел; ты, Лизута, на Версеня в обиде за смердов; ну, а Ивашка ответно на тебя, Михайло, недовольство таит.

Откинулся Василий на спинку кресла, постучал костистым пальцем по подлокотнику. И не поймешь, то ли ждет от бояр слова ответного, то ли сам еще будет речь держать. Повременил, снова заговорил:

– И вам мой сказ, бояре, таков. Вы друг на друга зла не держите, коли ваши смерды Юрьево время соблюли и с земли на землю перешли. С челобитными по такому случаю ко мне не заявляйтесь. А вот ежли указ порушите да Юрьев день не выдержите, принимать будете смердов, за то спрос особый… Ну а ты, Ивашка, коли Михайлу еще станешь бесчестить, накажу.

– Осударь! – Версень негодующе посмотрел на Плещеева.

Василий нахмурился, оборвал:

– Не хочу слушать тя, Ивашка. И вас такоже. – Он перевел взор на Лизуту и Плещеева – Надоело! Уходите да мои слова уразумейте.

* * *

Воротившись домой, Версень велел истопить баню. Пока дворовые бабы топили печь да скребли добела потолок, боярин в душе судился с Плещеевым: «Вишь, каков разбойник? Что ни слово, то ложь. Каку хулу вознес!»

Версень сплюнул от злости на пол, пробормотал:

– Право слово, видать, слухи те верные, что дед Михайлы и отец его татей содержали и сами грабежом промышляли…

Пришла Аграфена, отвлекла от забот.

Версень вдруг как-то по-новому посмотрел на дочь и только теперь впервой обратил внимание, что она выросла, раздобрела, скоро заневестится. И от мысли о замужестве дочери и от предстоящей разлуки с ней защемило сердце. Обнял Аграфену, спросил:

– А что, Аграфенушка, не присмотрела ль еще себе суженого?

Белые, словно молоко, щеки Аграфены заалели. Перекинув косу с плеча на плечо, встряхнула головой:

– А по мне, батюшка, и с тобой хорошо. Аль я тебе опостылела?

– Что ты! – затряс Версень обеими руками. – По мне, всю жизнь со мной живи, ежели я тобе не надоем.

В горницу заглянула ключница. Боярин недовольно оглянулся:

– Чего надобно, Матрена?

– Егда ужинать станешь?

– Погоди, – отмахнулся Версень, – дай попарюсь, тогда отснедаю.

Ключница дверь прикрыла, а боярин дочери пожаловался:

– Плещеев меня перед осударем оболгать хотел, да Василий ему веры не дал.

– Во, батюшка, – проговорила Аграфена, – а вы все великим князем недовольство кажете.

Версень нахмурился.

– Не ведаю сам, что с ним стряслось. Васька таких доносчиков, как Плещеев да Лизута, привечает. Ко всему они ему супротив слова не молвят. – И изменил разговор: – Пойду-ко я, Аграфенушка, в баньку. Скажи Матрене, пусть мне рубаху чистую и порты принесет…

Банька в другой стороне двора, в земле по самую крышу. Версень, шуба внакидку, по тропинке шел медленно, вдыхал ядреный воздух, по двору глазами рыскал, высматривал непорядок. Придрался к девке, таскавшей воду из колодца:

– Заленилась аль нет силы, по полбадейки носишь? Вишь, зад разъела, что у телушки.

Девка покраснела, а Версень ей свое:

– Поставь бадью, придешь спину мне парить…

В баньке жарко и пар клубами, дыхание перехватывает. Разделся боярин, на полок взобрался, разлегся. Парился долго, стегался березовым веничком сначала сам, потом била девка.

Кряхтел и стонал Версень от удовольствия, а когда еще поясницу ему девка размяла, совсем помолодел телом, даже, одеваясь, ущипнул ее, подморгнул:

– Эк, не ухватишь!

У девки снова щеки в маков цвет, а боярину все нипочем.

– Поди постель мне изготовь!

* * *

Немец, обер-мастер, маленький, въедливый, везде нос сует и все по-своему лопочет, ругается. По-русски слова правильно не вымолвит.

– Обер что заноза, – часто повторял Игнаша.

С утра Иоахим начинал обход Пушкарного двора с барачной избы. Прикрыв нос широким рукавом кафтана, заглядывал по нарам, бранился:

– Марш, марш на работу!

И, грозя палкой, отправлялся к плавильным печам, шумел на мастеровых. Больше всего доставалось Антипу. Иоахим кричал:

– О, русский майстер, нихт работай. Ай, ай, нада боярин говорит, немножко бить Антипку…

Антип оборачивался к немцу, отвечал сердито:

– Катился б ты, Юхимка, отсель, сами ведаем, что делать. Глядишь, ненароком задену, – и поднимал над головой длинный железный крюк.

Обер-мастер испуганно пятился, уходил к формовщикам.

С Богданом немец не ругался. Он побаивался этого русского мастера. Вон какой здоровый и суровый. А Богдан трудился, словно не замечая обер-мастера.

Игнаша с Сергуней покосятся на немца, перемигнутся.

– Вишь, какой тихий.

Когда Богдана не было с формовщиками, Иоахим бранился:

– Фуй, русский майстер мало работай. Шнеллер, шнеллер.

Появлялся Богдан, и немец враз стихал…

Обер-мастер свои секреты пушкарного дела русским мастерам не хотел показывать. Как-то Антип, готовясь варить бронзу, спросил у немца:

– А ты вот скажи, мил человек, в каких плепорциях бронзу варить, что с чем смешивать? – и усмехнулся в бороду.

Мастера работать перестали, головы к немцу повернули, ответа ждут. Иоахим понял, смеется над ним русский мастер. Рассердился, затряс палкой.

– Но, но! – поднял Антип кулак. – Ты того, коли не знаешь аль ответствовать не желаешь, так не вертись тут. А драться я тоже умею. Во! Это будет похлеще, чем в твоих землях.

Обер-мастер выругался по-своему, отошел.

– Ох, Антапка, – заговорили мастера. – Плачет твоя спина.

– Она у меня дубленая, – отмахнулся Антип и нагнулся к печи.

Немец боярину Тверде не нажаловался, но пуще прежнего затаил зло на Антипа.

* * *

Полгода жизни в казаках не прошли для Анисима бесследно. Научился и на коне скакать, и в травах ужом ползать, и стрелу пускать без промаха.

Тогда, в первый день привел казак его к Фомке. Услышал атаман печальную весть о смерти Фролки, пригорюнился.

– Брат он мне был названый. Не хотел в казаки уйти, говаривал: «Не люблю степь, любы мне леса. Лес и накормит, и укроет». Ан нет, не скрыл лес от боярских доброхотов, не поостерегся. А ведь удалец какой был Фролка…

Наделил Фомка Анисима одеждой, дал коня и оружие.

Станица атамана Фомки куренями прилепилась к речке. Курени длинные, низкие, обмазанные глиной и крытые чеканом, опоясывало кольцо возов, скрепленных меж собой цепями, за возами земляной ров с деревянным мостком. У мосточка позеленевшая от непогоды медная пушка. Тут же землянка дежурного казака…

Поселился Анисим в курене с холостыми казаками. Семейные жили в других куренях. Анисиму удивительно: казачки, как и мужья их, умели на конях ездить и из лука стрелять. Фомка пояснил: жизнь в казаках тревожная и подчас врага отбивать приходится всем сообща.

За станицей были еще станицы других атаманов. Меж собой каневские и черкасские станицы держали связь и в случае появления неприятеля спешили друг другу на помощь. Всеми станицами верховодил Евстафий Дашкович, атаман каневских и черкасских казаков.

Казаки землю не пахали, за хлебом ездили на Русь целыми обозами. Промышляли охотой, держали скот.

Нередко выделяли станицы гулевых казаков, избирали походного атамана и отправлялись в набег к крымцам.

При Анисиме один раз было такое. Тогда до самого Перекопа достали казаки, пограбили поселения крымчаков, а потом гнали коней, не зная отдыха, уходили от преследователей. Время было осеннее, и трава подсохла. Татары висели у казаков в полдне пути. Походный атаман Фомка, дождавшись, когда ветер подул им навстречу, велел зажечь за собой степь. Когда за спиной загорелась и заполыхала сухая трава, татарские кони не пошли в огонь, и крымчаки, спасаясь от пожара, поворотили назад.

Полюбилась Анисиму степь и вольная казачья жизнь.

Когда пробирался в степь, слышал, что казаки нередко заступали дорогу орде, когда та шла на Русь либо Литву. Но вот полгода минуло, а орда еще ни разу не прорывалась через степь в большой силе. Спросил Анисим Фомку, тот ответил: «Дай срок, еще увидишь и саблей нарушишься. Крымцы весну любят. А зимой орде в степи голодно, коню корма нет…»

Зимой степь лежала под снегом тихая, умиротворенная. По ночам к станице подступали волки, выли, а днем прятались по дальним балкам.

Часто уходили казаки в степь на охоту, возвращались с зайцами, убивали в камышовых лежбищах диких кабанов или, пробив во льду лунки, ловили рыбу.

Так и пробегали неприметно у Анисима день за днем.

Глава 8
Повелел государь…

Боярское бесчестье. Милость государева. Сергуня едет в Крым. Конец старца Серапиона. Посольский поезд. Крымская земля. И великой княгине бабьей бы доли… К чему дни терять?..

По весне прискакал в Москву с дальнего юго-западного рубежа гонец к великому князю Василию. Писал боярин-воевода государю, что стало известно от казаков, крымцы большую орду сколачивают неспроста, верно, в набег ладятся, а на Русь ли пойдут, на Литву, того казаки не проведали. Еще уведомил воевода: правым берегом Днепра по землям литовским через Киев едет к татарам Сигизмундов посол.

Беспокойство овладело великим князем. Перечитал письмо воеводы дважды. И так прикинул, и этак. Ну как Менгли-Гирей воспользуется тем, что русские полки в Литве и, вступив в сговор с Сигизмундом, нападет на Москву?

Решил Василий отправить в Крым посольство с богатыми дарами, чтоб склонить хана к союзу с Москвой.

* * *

Боярин Версень терялся в догадках: час поздний, а его к великому князю призвали. К чему бы? Пока до Кремля доехал, обо всем передумал. Будто и вины за собой боярин не чуял, на литвинов дружину выставил не мене, чем другие. И слова худого на Василия лишний раз сказать остерегался. Коли и молвил, так только при Родионе либо при Вассиане…

В княжеских палатах Версеня встретил дворецкий, угрюмый и спесивый боярин, повел мимо караульных.

Освещенные восковыми свечами переходы казались Версеню бесконечными. Он спросил заискивающе:

– А что, боярин Роман Ляксандрыч, не чул, к чему осударь зовет меня?

– Коли б и знал, боярин Иван Микитич, все одно не сказал. Чать к государю идешь, от него самолично и прослышишь, – надменно ответил дворецкий.

Версень проворчал в бороду:

– Возгордился Романка. Лопнуть бы тобе от чванства.

Дворецкий перед княжеской библиотечной хороминой приостановился, толкнул дверь, пропустил Версеня.

Вдоль стен хоромины окованные рундуки с книгами и пергаментными свитками. Свечи горят яркие. Василий, в домашнем полотняном кафтане до пят, склонился над резным столом. Заслышав шаги, распрямился. Редкие прямые волосы рассыпались по плечам. Вперив в бояр пронзительный взгляд, поманил пальцем:

– Уразумеете ль?

Версень с дворецким приблизились. На развернутом пергаменте карта Московии с городами в окружении других государств и земель.

Пожал Версень плечами:

– Не пойму, осударь, по скудоумию.

– Так ли уж по скудоумию? – насмешливо спросил Василий. – Аль не видишь, где Москва, а где Литва? Теперь опустите очи, бояре. – И ткнул пальцем в Крым. – Видите? То-то! Теперь гисторию припомните, набеги ордынские на Москву. А не повторит ли того Менгли-Гирей? – И ответил сам себе: – Может такое сотворить.

Снова склонился над картой, повел пальцем по пергаменту.

– Для дела ты зван, боярин Иван, важного, государевого. Надобно к Менгли-Гирею посольство слать, уговором с ханом рядиться для мира обоюдного и, коли удастся, звать его на Сигизмунда… Им, ордынцам, хоть и веры нет, но попытаться потребно.

Великий князь взял со стола карту, свернул в свиток, отнес в шкаф. Потом сказал:

– На тя, боярин Иван, выбор пал послом ехать. Почему на тебя? – и усмехнулся. – Потому как любишь ты, боярин, высокоумничать. Вот и кажи ум свой в посольском деле. На добро, с пользой. В Бахчисарае боярина Заболоцкого сменишь. Засиделся он, поди, в посольстве.

Версень с перепугу на колени бухнулся, слезы из глаз, завопил:

– Помилуй, осударь, немощен я, и кой там до высокоумничанья мне. Не осилю посольство править, не по мне честь. Ослобони, осударь, от такой милости, дай жизнь дотянуть в покое, куда мне! – И замел бородой по полу.

У Василия от гнева ноздри расширились.

– Вот ты каков, боярин Ивашка? Не по тебе, сказываешь, дела государевы? А в думе задом по скамье елозить – по тебе честь? – Задохнулся, рванул застежки ворота, выдавил из себя хрипло: – Пошел прочь, смерд, не надобен ты мне еси!

* * *

Мал городок Калуга. На одном конце аукнут, на другом откликнется. Узкие, поросшие сорной травой улицы, рубленые избы и боярские хоромы. Церковка и даже княжий терем – и те рубленые.

Торговые ряды в городе бедные. Редкий купец с чужой стороны заглядывает в Калугу. Не с руки, да калужанам и торг с иноземцами вести нечем. А уж если заявится такой гость, то разговоров потом на год хватает…

С первым весенним теплом приехал в Калугу Дмитрий. Князь Семен брату рад. Хоть недалеко Калуга от Москвы, а больше двух лет с Дмитрием не виделись, со смерти отца.

Семен и Юрий Василию простить не могут, что отказал им прибавить городов к княжениям. Казанской неудаче радовались. Съехались вдвоем, посудачили: «Спесь Ваське Мухамедка сбил», «Знай, сверчок, свой шесток…»

Дмитрий добрался до Калуги за полночь, и Семену ни о чем не удалось переговорить с братом. Теперь, несмотря на то, что солнце давно взошло, Дмитрий все еще спал. Видать, намаялся в дороге. Семен задержался на крыльце, потрогал рукой затейливую резьбу, погладил точеную балясину и спустился в сад.

Старые неухоженные деревья и кустарники сирени и шиповника. Грустно на душе у Семена. Остановился у липы, сломал ветку. Почки уже лопнули, раскрылись клейкой зеленцой. Отыскал глазами ветром сваленное дерево, подошел, сел на ствол, задумался…

Неприметно пробегает жизнь, как в монашеской келье, монотонно, однообразно. А ведь и он мог бы сидеть на великом княжении, захоти того отец. Ан нет, на Василия простер свою десницу…

Увидев подходившего к нему Дмитрия, Семен порывисто подхватился, широко развел руки:

– Брат, Дмитрий!

Они обнялись. Семен отступил на шаг, с ног до головы осмотрел брата:

– Похудел ты! Ну, давай присядем, наедине до завтрака побудем. Сказывай, как живется у Васьки да с чем прислал он тебя ко мне?

Они сели на дерево, снова взглянули друг на друга. У Дмитрия улыбка добрая, у Семена – скупая.

– Видать, не мед тебе – под рукой у великого князя, – снова сказал Семен.

Дмитрий ответил равнодушно:

– Терплю. Да но правде коли сказывать, Василий меня будто не замечает, есть ли я, нет ли.

– И на удел не пускает?

– Не заговаривал я о том.

– Ну, поведай, брат, зачем Васька прислал тебя.

Дмитрий долго не отвечал.

– Сказывай, чего молчишь?

– Зло держит Василий на тебя с Юрием. Когда звал он вас на Литву, Юрий на недуги сослался, а ты государя письмо без ответа оставил. Поначалу Василий в гневе хотел ратью на вас идти, потом передумал… Нынче Юрий сам не пришел, но дружину свою Василию дал. А к тебе Василий послал сказать: «Одумайся, брат».

Семен, ждавший этого, усмехнулся:

– Нет, брат. Передай Ваське, что я на Литву с ним не ходок. Дружину мне одеть не во что и кормить нечем. Удел мой беден. Ко всему под началом воевод сыну государя Ивана Васильевича ходить негоже. А ежели великий князь Василий злобствует на меня и мстить почнет, я готов сойти с княжения, ему удел отдать на его бедность. – Поднялся. – Так и передай брату Василию.

* * *

Василий, заложив руки за спину, стоит посреди палаты задумавшись. Если бы у него спросили, отчего он вызвал в Москву инока Вассиана и почему дозволяет нестяжателям обличать иосифлян, а иосифлянам поносить нестяжателей, он ответил примерно бы так: «Покуда церковники грызутся меж собой, они не мнят духовную власть превыше княжеской…»

Василий потер лоб, повел глазами по рундукам. Сколь в них книг, читаных и нечитаных? Василий твердо решает послать к греческим монахам письмо. Пусть они пришлют в Москву какого-нибудь старца, в книгах разумного и в языках сведущего. А тот монах даст толк рукописям.

Достав из рундука книгу в тяжелом кожаном переплете с серебряными застежками, Василий направился в опочивальню. Разделся, сел на постели и только после этого раскрыл книгу. Но читать не пришлось. Скрипнула дверь, Василий поднял глаза, недовольно поморщился. В приоткрытую дверь всунулась голова Лизуты. Увидев, что великий князь не спит, оружничий вошел бочком. Василий сказал сердито:

– Не дал и ко сну спокойно отойти. Ну, чего приперся?

– Осударь, батюшка, Дмитрий Иоаннович воротился седни ночью. Спит… Да ты не изволь будить его, я Дмитрия Иоанновича ветрел и все у него выпытал. Какими предерзкими словами князь Симеон тя поносил, осударь-батюшка, на ласку твою ответствовал, ай-ай, – скорбно покачал головой Лизута.

Василий кинул книгу на столик, от гнева потемнело в глазах.

– Разбуди!

Лизута перепугался, засеменил к выходу, но Василий вернул:

– Ладно, сам к Дмитрию схожу. – И уже спокойней проговорил: – Помоги облачиться.

Лизута государевы порты подхватил с лавки, протянул угодливо. Потом кряхтя опустился на колени, достал из-под ложа сапоги, обул Василия и не поднялся с колен, пока тот не оделся.

Василий руку на голову Лизуте положил, слегка подтолкнул.

– За псиную преданность люблю тебя, Лизута, и милостью своей не оставлю. Отдам тебе вотчину боярина Яропкина. Хошь?

Оружничий распростерся ниц, припал губами к княжеским сапогам, Василий сказал, усмехаясь:

– Ну, ну, доволен, поди. Теперь пусти, будя лобызать. – И направился к двери, а Лизута как стоял на четвереньках, так и пополз за ним.

* * *

Занедужилось боярину Версеню, не ест, не пьет. Уж его и травами отпаивали, и святой водой кропили…

Тень тенью по хоромам бродит в исподней рубахе до пят, босой, борода куделью сбилась, нечесаный волос на голове взлохматился. Иногда остановится, пробормочет:

– Соромно, ох соромно! – И снова бредет из горницы в горницу.

Челядь от Версеня шарахается.

В боярских хоромах тихо, как при покойнике. Никто слова громко не проронит, на носках двигаются, боятся половицей скрипнуть, дверью стукнуть. Даже собаки во дворе – и те лаять перестали…

Неделя минула, а Версеню не легче. Аграфена с ног сбилась, не знает, чем помочь отцу.

– Поведай, батюшка, что стряслось?

Но Версень отмахивается, плачет.

Извелась Аграфена, следом за отцом ходит, уговаривает. Но боярин дочери не замечает, в голове свое.

Чудится Версеню, как вяжут его княжьи холопы, волокут в пыточную избу и дьяк Федька над ним изгаляется, зубоскалит. А потом великий князь заявится, и не будет ему, боярину, никакого помилования.

Шепчет Версень, а Аграфена не разберет, что отец говорит.

– Соромно! От рода в род не бывало такого бесчестия. Думного боярина смердом назвал, как последнего холопа погнал…

А дни стоят ненастные, задождилось. Серые низкие тучи заволокли небо, нет просвета, и льет, и льет. Земля пропиталась, развезло, расквасило улицы. Ветер, не скажешь, что и весна, порывистый, холодный, в стены стучит, завывает.

Поглядит Аграфена в оконце, тоска. Не ко времени отец занемог, скоро маю-цветенью. Тепло придет. Аграфене бы в сельцо, на раздолье, да теперь не до забав.

Давно не вспоминает она Степанку. Был такой и нет. А ежели все по-хорошему переменится и уедет Аграфена в сельцо, то разве нет других дворовых отроков, с кем погоняет она голубей либо сходит на рыбалку.

К исходу недели, в один из таких непогожих дней, заколотили в ворота, закричали в несколько голосов. Всполошились в боярских хоромах. Затрясся Версень в испуге. Одно в голове: «Сейчас в пыточную поволокут».

Выглянула Аграфена: караульный мужик – ворота нараспашку, впустил во двор с десяток конных. Те к крыльцу правят. Остановились, с коней долой и в хоромы толпой валят. Громко переговариваются, сапожищами топают.

Обмерла Аграфена. Батенька мой! Сам великий князь идет на нее. Других с перепугу не узнала. Взял ее Василий за подбородок, по щеке рукой провел, сказал с усмешкой:

– Сочна, отроковица!

Все дружно рассмеялись и пошли по хоромам, следя грязью.

Версень навстречу им вышел, ни жив ни мертв.

– Ты почто, Иван, в таком виде гостей встречаешь? – вскинул брови Василий. – Ты бы еще нагишом вылез!

Тут оружничий Лизута сзади подобрался, скинул с себя высокую соболью шапку, нахлобучил хозяину на голову. Тот даже присел с перепугу. Грохнули все, а великий князь до слез заливается, вытирает рукавом таза, приговаривает:

– Уморил! Ай да Лизута!

А Михайло Плещеев скоморошничает, кривляется. Перед Версенем козлом прыгает, напевает:

 
Ах, боярин честной,
Не тряси ты бородой.
 

Злорадствует Михайло, глядя на Версенево унижение. Упал боярин перед великим князем на колени, взмолился:

– Вели, осударь, казнить, но не допусти до бесчестия этакого!

Василий подал знак, все затихли, унялись. У великого князя лицо потемнело:

– Аль гостям не рад, Иван? Либо государя не любишь?

– Осударь, – обрел голос хозяин, – испокон веков род наш, Версеней, великим князьям верой и правдой служил. Так за что такое поругание мне ныне терпеть доводится?

– Довольно, – грозно оборвал его Василий. – Пустое плетешь, Ивашка. С охоты ворочаемся да по пути к тебе завернули, на обед пожаловали и милость свою объявить.

Великий князь перевел дух, снова заговорил:

– Гнева я за твой отказ, боярин Иван, не держу. Послом в Крым боярин Твердя поедет. Он, поди, поумней тебя и поспокойней, глупостей у хана не натворит. Да и советчиками с ним пошлю дьяков зело смекалистых. А ты, боярин Иван, его, Твердино, место на Пушкарном дворе заступишь. Слыхал? Теперь же не скупись, вели столы накрыть, оголодались.

* * *

Воет боярыня Степанида, голосит на все лады. Проклинает великого князя, достается и Версеню. Уличает Степанида боярина Ивана в хитрости. Сумел увильнуть от посольства. Родиона Зиновеича подставил.

Дворня с ног сбилась, Твердю в дорогу собирают. На поварне жарят и пекут, укладывают в коробья. В другие платья уложили, одежду сменную, шубы, сапоги разные, холодные и теплые. Надолго отъезжает боярин, хорошо, если через год вернется.

Сам Твердя туча тучей. До сих пор в неведенье, отчего выбор Василия на него пал? Дом покидал, будто навек прощался. Немало страхов наслышался боярин о крымцах. И путь не безопасен, тати по лесам шалят, в степи казаки гуляют…

– Ох-хо! – вздыхает Твердя.

Тут еще Степанида причитает, словно хоронит. Хотел было унять ее, да куда там, пуще в слезы.

Сокрушается Родион Зиновеич, мысленно с белым светом прощается. Выйдет во двор, обойдет клети, в баньку заглянет, а как на голубятню влезет, послушает воркованье, жалко себя до слез. Несправедлива судьба к нему, и на Казань гонял его Василий, и на Пушкарном дворе уморил. Теперь в чужедальнюю сторону отсылает, басурманам на поругание. Да еще великий князь посольство сие в честь возводит, сказывает: «Дело те, боярин Родион, великой важности вручаю, государево. Посольство править – честь особливая. От нее судьба многих начинаний в зависимости. Давно уж пора нам свою посольскую избу открыть, а не от случая к случаю. Чтоб она всей службой посольской ведала. Ты же, Родион, и рода древнего, и на думе дурь свою не являл, не как другие, что рот ни откроют, так и сыплет из них глупость…»

Днями, на людях, крепился Твердя, а как ночь наступит, уткнется в подушку, выплачется. Постель у боярина горячая, к нему добрая, такой ни в дороге, ни у крымцев не будет.

Роняет слезы Родион Зиновеич, а под боком жена заливается. И как от перины, пышет от Степаниды жаром. Выплачется Твердя, положит голову боярыне на грудь, немного успокоится, вздремнет. Во сне, что малый ребенок, причмокивает, вздрагивает обиженно.

Родиону Зиновеичу Василий наказывал: «Ты, боярин, в чужой стороне не токмо посольство верши, но и ко всему приглядывайся. Особливо сколь войска у хана да каков огневой наряд. Поелику пушкам счет веди, прознавай, чем крымцы располагают. Будем знать мы, то тем же им ответим на наших южных рубежах. Заставы наши станем держать соразмерно силе крымчаков».

Так говаривал великий князь, а боярыня Степанида мужу иное вдалбливала: «Ох, Родивонушка, не слушайся ты Ваську, он те полон короб намелет. Не забивай себе головушку бедную, родимую. Коли нужда такая Ваське, возьми с собой отрока порасторопней из дворни али на Пушкарном дворе. Пущай его холопская башка страдает, цифирь да иную мудрость в себе удерживает. Тебе сие без надобности, ты, чай, боярин именитый…»

И Твердя соглашается с женой. Ну мыслимо ль, головы не хватит, коли все Васильевы поручения исполнить. И еще в душе знал боярин, что не будет он править посольство ретиво. А то понравится Василию, и почнет он гонять Твердю по чужим землям…

* * *

Сергуню собирали всем Пушкарным двором. Антип подарил свой тулупчик, Игнаша – шапку, а Богдан даже сапоги не пожалел. Правда, на Сергуню они оказались великоваты, но мастер утешил: «Онучи вдвое подмотаешь, и сойдет. Все не лапти. Чай, с посольством едешь».

Тулупчик и шапку затолкали в котомку, до морозов не сгодится, а сапоги Сергуня сразу напялил. С непривычки неудобно показалось. Сказал Игнаше:

– Чудно!

Боярин Твердя объявил Сергуне, что берет его с собой. У Тверди выбор на Сергуне неспроста. Мастеровой по молодости еще без опыта. Пушкарному двору его отъезд не в урон, а боярину Сергуня – нужный человек, в пушках смекает, пускай у ордынцев огневой наряд высматривает.

Радостно Сергуне, сколь повидать доведется, и жаль расставаться с мастерами, особенно с Игнашей.

У Ишаши тоже душа болит. Сокрушается:

– Собирались пушку вылить с тобой особливую, ан не удалось.

– Ничто, – успокаивает Сергуня, – вот возвернусь, выльем всем на удивленье, знатную, по меди листом украсим, рисунком разным. Непременно вернусь…

Даже обер-мастер Иоахим посочувствовал. Подошел к Сергуне, по плечу похлопал:

– Ты есть молотец! Приесшай, короший майстер бутешь.

Сергуня с Игнашей ночь перед отъездом прокоротали в разговорах. Замер Пушкарный двор, спали умаявшиеся за день работные люди, и только бодрствовала ночная стража да тихо переговаривались Сергуня с Игнашей…

Все перебрали. Об Анисиме речь повели и замолкли. Грустно Сергуне. Всего три раза виделся с Настюшей, а исчезла, и что душу у Сергуни вырвали…

Не приметили, как и утро подступило. Засерело небо, одна за другой погасли звезды. Посвежело.

Вышли к посольскому поезду на рассвете. Город едва начал пробуждаться. Гнали на пастбище стадо. Две бабы у колодца перебранку затеяли. Редкие ремесленники спешили на торг.

Сергуня с Игнашей обогнали какого-то знатного иноземного купца. Следом за ним слуги несли тюки с товарами. Купец шел важно, выставив из шитого серебром воротника бритый подбородок.

– Гляди, – кивнул Сергуня, – на боярина Версеня смахивает.

Игнаша подтвердил:

– И долговязый, и поджарый, истый борзой.

– Повезло Степанке, что в пушкари угодил. Коли б остался на Пушкарном дворе, Версень ныне злобу свою на нем вымещал, – заметил Сергуня.

Время раннее, и Сергуня с Игнашей еще успели побродить по Москве. На каменном мосту через Неглинную остановились. Сергуня протянул руку, взял у Игнаши котомку:

– Давай понесу…

В Кремле уже было людно. У Успенского собора колымага посольского поезда, груженые возы, кони охранной дружины.

Сергуня с Игнашей поспели как раз вовремя. Из собора вышел боярин Твердя с дьяками Морозовым да Мамыревым, толмачом и дружинниками. За ними вывалила мночисленная челядь, сопровождающая посольство, принялась с шумом умащиваться на возы.

Сойдя с паперти, боярин Твердя задержался, обнял заплаканную жену, потом повернулся к собору, широко перекрестился и полез в просторную колымагу.

Дьяки Морозов да Мамырев с толмачом умостились в крытый возок. Сотник подал команду, и дружинники сели по коням, тронулись.

Затарахтели колеса по булыжнику. Потянулся из Кремля через Спасские ворота посольский поезд. Сергуня закинул котомку на последний воз, забрался на ходу. Игнаша долго шел следом, наконец отстал. Сергуня помахал товарищу, прокричал только им двоим понятное:

– Жди меня, Игнаша! Выльем необычную!

* * *

Старец Серапион готовился к смерти. В келье гроб поставил, собственноручно из колоды вытесал, внутри, на дно, соломки подмостил.

Прежде чем в гроб улечься, великий пост принял и игумену Иосифу исповедался в грехе превеликом. Поведал старец, как в скиту людей пожег.

Игумен старца не прогнал и грех страшный отпустил.

Лег Серапион в гроб, руки на груди сложил, ждет смерти. Монах-черноризец принесет из трапезной кусочек хлеба и воды кружку, поставит на крышку гроба, поглядит на старца, жив ли, и удалится.

А Серапионова смерть задержалась. Неделю и другую лежит, шепчет слова молитвы, просит у Всевышнего прощения. Но Бог суров. Неумолимо смотрят из темного угла на Серапиона глаза Господни, строг его лик. И слышит старец голос: «Именем моим творил злодейство ты, человече…» Забудется на миг Серапион, и тогда проносится перед ним, как наяву, вся его долгая жизнь. Вспоминается, как в детстве корчевали с отцом лес и пахали землю, молотили цепами рожь, а в избе запахи материнских духмяных хлебов… Все мирское, суетное.

И снова огонь заслоняет видение и глаза Бога, большие, без милости к нему, Серапиону…

Однажды произошел у старца мысленный разговор с Богом.

– Чем ты, Серапион, лучше тати? – спросил Бог. – Тать кистенем бьет, а ты полымем.

– Но я молился тебе.

– Молитва – слова. Но не по слову человек человеком зовется, а по делу.

– Чем же мне, Господи, грех свой искупить?

– Ничем, человече, грех не искупается.

Дожидается Серапион смерти, вздыхает. Припоминает, как пришел в скит монах и именем игумена Иосифа велел за Вассианову ересь очиститься огнем. Когда молельня занялась, страшно стало Серапиону, и ушел он тайным ходом…

– Именем Иосифа, – шепчет старец, – именем Иосифа, – и садится в гробу.

Серапион ждет, когда в келью войдет черноризец, и сиплым голосом просит:

– Игумена хочу видеть…

Игумен Иосиф со связкой ключей у пояса медленно обходил монастырское подворье. Шаг у игумена шаркающий. Из-под черного клобука высматривают немигающие бесцветные глаза.

Богата Волоцкая обитель. Клети и амбары полны жита и меда, круп разных да всякого другого добра. Кельи у монастырской братии каменные и церковь из белого камня, купола позлащенные…

Черноризец оторвал игумена от дела.

Выслушав монаха, Иосиф пошел за ним. У входа в келью кинул коротко:

– Погоди!

Серапион встретил игумена все так же сидя, положив руки на края гроба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю