Текст книги "Зори лютые"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 5
Московские будни
Князь Курбский возвращается в Москву. На государевой псарне. Батоги за недоимку. Тиун Еремка. Государево заступничество. Игумен Иосиф и государь Василий. Пыточная изба
Зима доживала последние дни.
По ночам еще держались морозы, но днем солнце выгревало и звонко выстукивала капель. Дорога под копытами превратилась в снежное месиво. Скользко.
Лес голый, мрачный.
Сиротливо жмутся березы, сникли осины, качают в высоком небе игластыми головами сосны и даже вековые дубы стонут на ветру. И тепло только разлапистым елям. Стоят себе красуются. Длинной лентой растянулся санный поезд князя Семена Курбского. Княжья челядь, охранная дружина скачут впереди и позади поезда.
Курбский откинулся на подушках, остался один на один со своими заботами.
Из Вильно пришлось уехать нежданно. Три лета провел князь Семен при дворе великого князя Литовского. Хоть давно тянуло домой, в Москву, но не мог. Прикипел сердцем к великой княгине Елене. Но о том князь Семен даже виду не подавал. И не потому, что опасался гнева ее мужа, великого князя Александра, а берег честь Елены.
Может, еще бы не один год прожил князь Курбский в Вильно, но скоропостижно умер Александр. Позвав князя Семена к себе, Елена сказала:
– Княже Семен, в глазах твоих читала я все. Спасибо. Нынче еще раз сослужи мне. Поспешай в Москву, скажи брату Василию, какая беда стряслась. Чую, за великий стол литовский разгорятся страсти. Обскажи все. Еще передай, паны меня притесняют, требуют веру латинскую принять. Пусть Василий за меня вступится.
Курбский со сборами не затянул, на той же неделе пустился в путь.
Зимняя дорога нелегкая. Тысячеверстый путь в двадцать дней уложили. Кони подбились, отощали. Притомились люди, не чают, когда в Москву въедут. Каждой ночевке рады. А уж коли баня предвидится – целый праздник.
На Авдотью [12]12
Церковный праздник в марте.
[Закрыть]весна зиму переборола. Снег осел, начал таять. Курбскому слышно, как ездовые перебрасываются шутками:
– Марток позимье, вишь, как дружно забрал.
– Знамо дело, Авдотья-плющиха снег плющит.
– С нее весне начало.
Чавкают конские копыта по мокрому насту, сани заносит из стороны в сторону.
К обеду добрались до Можайска. Втянулись распахнутыми на день крепостными воротами в город, подвернули к усадьбе воеводы Андрея Сабурова. Курбский, отдернув шторку, выглядывал нетерпеливо. Надоело и устал, зад отсидел.
У самой усадьбы воеводы поезд остановился. Хозяин выскочил на крыльцо, зашумел на челядь. Те засуетились, забегали. Проворный холоп помог Курбскому выбраться из саней. Поправив отороченную собольим мехом шапку, молодой, статный князь шагнул навстречу воеводе. Обнялись. Сабуров справился о дороге, здоровье. Потом вдруг спохватился:
– А у меня, княже Семен, братец самого государя, князь Семен гостит. Из Дмитрова, от брата Юрия, ворочаясь, остановился на передышку. То-то возрадуется.
– Вона что, – как-то неопределенно произнес Курбский.
– Проходи, княже, в горницу. Я же следом буду. Вот только подуправлюсь маленько.
– Не забудь, боярин Андрей, моих людей приютить да накормить. Еще, буде можно, пускай им баню истопят, а коней в тепло поставят и зерна отмерят.
У порога Курбский оббил сапоги, потоптался, вытирая подошвы, и только после того толкнул дверь в горницу.
Князь Семен Иванович скучал, сидя на лавке. Волос у князя взъерошен, лицо брюзглое. Вскочил, увидев Курбского, обрадовался:
– Княже Семен, сколь не виделись! Раздевайся, трапезовать будем.
И полез лобызаться.
Курбский не торопясь скинул с плеч шубу, бросил на лавку, рядом положил шапку, присел к столу. Семен Иванович налил из ендовы по кубкам хмельного меда, спросил:
– Какая нужда, княже Семен, прогнала тебя в непогодь и как там сестра моя?
– Великая княгиня поздорову, – ответил Курбский. – Но в горе пребывает и печали. Умер великий князь Александр.
– Эко беда, – враз прохмелел Семен Иванович. – В Москве о том не знают?
– С тем и поспешаю к великому князю Василию.
При упоминании этого имени Семен Иванович нахмурился.
– Василий! Вишь ты, Елена его уведомляет, а о нас, иных своих братьях, позабыла. Видать, и со счета скинула.
Курбский уловил неприязнь, сказал примеряюще:
– Не бранись, князь Семен Иванович. Верно, некого послать княгине Елене, окромя меня. А я один, вот и велела она в перву очередь Василию сообщить. Он все ж великий князь и государь.
– Великий государь, – поморщился Семен Иванович. – Беда, что притесняет нас Василий, мы же молчим. Мало городов ему, так еще и вольностями нашими норовит завладеть. К братцу Юрию и ко мне бояр своих для догляда приставил. Меня на Москву кликал, стращал… Да что нас! Всеми князьями и боярами помыкает. Вот тебя, князь Курбский, хоть ты и древнего рода, а Василий норовит все одно в холопы обратить.
Курбский вспылил, лицо в гневе налилось:
– Нет, князь Семен Иванович, врешь! Служить великому князю Московскому я завсегда готов, государем величать – величаю, но в холопах мы, Курбские, не хаживали. И ежели правдивы твои слова, князь, то я о том Василию в глаза скажу.
– Ха! Удостоверишься, – рассмеялся Семен Иванович. – Кой-кто из бояр на Москве уже учуял его ласку.
Вошел воевода Сабуров, и разговор оборвался. Хозяин уселся за стол, принялся угощать князей. Семен Иванович сказал ему:
– Слышал, воевода, великий князь Литовский помер?
– Только что прослышал от людей князя Семена.
– Ну, княже Семен, – снова сказал Семен Иванович, – расскажи, что там после Александровой смерти в Литве? Паны небось стол княжеский делят.
– О том не знаю, но, верно, будет так. Из панов же в самой большой силе Глинский Михаил.
Курбский поднялся из-за стола.
– Дозволь, князь Семен Иванович, и ты, воевода Андрей, мне ко сну отойти. Завтра спозаранку в дорогу. Сосну по-человечески, а то все в санях, сидя.
– Не неволим, – раздраженно махнул Семен Иванович.
Сабуров подхватился:
– Отправляйся, княже Семен. За дверью холоп дожидается, он проводит тебя в опочивальню.
Курбский откланялся.
* * *
Миновали Воробьево село. На взгорье огороженное высоким тыном подворье великого князя с бревенчатым дворцом, тесовыми крылечками, слюдяными оконцами и разной обналичкой.
Раньше в летние дни отдыхал здесь государь Иван Васильевич с семьей. Теперь любит наезжать сюда и Василий. Понедельно живет. Вблизи охотничьи гоны добрые. Леса сосновые и березовые. Чуть в стороне озеро, карасями богатое. Раз невод затянешь – полный куль.
Гремя барками, сани остановились. Ездовые брань завели. Курбский приоткрыл дверцу, спросил недовольно:
– Почто задержка?
Ездовой побойчее ответил:
– Конь в постромку заступил, сей часец ослобоним.
С горы, в чистом ясном дне, чуть виднеется Москва. Напрягая глаза, Курбский всмотрелся. Разобрал колокольни церквей, стрельчатые башни Кремля.
Потеплело в груди у князя Семена, и сердце забилось радостно.
Поезд снова тронулся. Кони побежали рысью. На въезде в Москву застава. Караульная изба свежесрубленная, еще и бревна сосновые не успели потемнеть. Курбский подумал, что, когда в Литву отправлялся, ее здесь не было.
По городу поезд пробирался медленно. То и дело челядины выкрикивали пронзительно, пугая прохожих:
– Берегись!
Пропетляв по улицам, подъехали к родовой усадьбе Курбских. Со скрипом распахнулись ворота. Захлопотала, забегала многочисленная дворня.
Князь Семен вошел в хоромы, осмотрелся. Все как и было до отъезда. Скамьи вдоль стен, сундуки тяжелые, железом полосовым окованные. Все до мелочи знакомое, будто вчера дом покинул.
Прибежал тиун, запыхался, никак не отдышится, долговязый, взъерошенный, глазами блудливыми стрижет. От князя то не укрылось, спросил с насмешкой:
– Как хозяйство вел, Еремка, много ль уворовал?
– Спаси Господь, – ойкнул растерянно тиун.
– Сколько недоимок?
– Есть, но не слишком. Все боле за смердами из подгороднего сельца.
– На правеж отчего не ставишь? – сурово потребовал князь.
– Как «не ставил»? Ставил, да прок один, – сокрушенно пожаловался тиун.
– Так ли? – прищурил один глаз Курбский – Погоди, Еремка, у государя побываю да усталь скину дорожную, самолично поспрошаю, отчего княжий оброк утаивают. Всех мужиков, за кем недоимка числится, гони на усадьбу.
Тиун чуть не сломился в поклоне.
Курбский грозно нахмурился, сопел. Наконец промолвил:
– Кафтан новый и сапоги. Да не мешкай. Государю, поди, уже донесли о моем возвращении.
* * *
У государя радость превеликая. Любимая, борзая, Найдена, ощенилась. Василий, как прослышал о том, сразу на псарню заспешил.
В полутемной просторной псарне тепло, едко разит псиной.
Отгороженные друг от друга, скулят и подвывают породистые собаки. Государь любит охоту с борзыми.
Усевшись на маленькую скамеечку, Василий уставился на Найдену. Позвал ласково.
Борзая разлеглась на соломенной подстилке, лижет щенков. При виде хозяина подняла голову. В усталых глазах благодарность.
Седой псарь подставил ей глиняную миску с молоком.
– Не студеное, Гринька, суешь? – строго спросил Василий.
– Нет, осударь, из-под коровы, парное.
– Ну, ну, гляди, с тебя спрос.
– Чать не впервой, – обиделся псарь.
Найдена поднялась на длинных ногах, залакала громко, жадно.
– Не мог ране накормить, – заметил недовольно Василий.
Псарь смолчал.
Мягко ступая, подошел оружничий, боярин Лизута, остановился за спиной государя. Из-под меховой шапки выбились космы рыжих волос. Темная шуба из заморского сукна на плечах усеяна перхотью. Склонившись к уху великого князя, вкрадчиво зашептал:
– Осударь, князь Курбский на Москву из Литвы воротился.
Василий повернулся к нему, вскинул брови:
– Что из того?
– В Можайске Курбский встречу имел с братцем твоим, Симеоном.
– И о чем у них речь велась?
– О том не проведал, осударь, – дугой выгнулся Лизута.
– Отколь известно тебе, боярин, о встрече Семена с Курбским?
– Истинный слух сей, осударь. Можайский воевода, Андрюха Сабуров, письмом меня уведомил. Гонца срочного пригнал. А еще прописал Андрюха, что великий князь Литовский Александр скончался.
Василий сказал хрипло:
– Что? Отчего сразу не сказал мне о том?
Боярин задрожал. Василий перевел взгляд с Лизуты на Найдену, долго думал о чем-то. Потом вспомнил о стоявшем рядом Лизуте, сказал:
– За верность твою, боярин, жалую тебя песиком от Найдены. Как подрастет, возьмешь. – И кивнул на беспомощно ползающих по соломе щенков.
Лизута снова прогнулся в крючок. На дряблом лице угодливость.
– Милостив ты ко мне, осударь.
* * *
Сани катились вдоль Москвы-реки. Лед посинел, местами подтаял, но еще не тронулся. Чернели на берегу вытащенные с осени лодки. Слеглые сугробы грязные. От реки неровными улицами разбегались дома, а впереди по ходу саней каменные кремлевские стены с круглыми башнями, маковки церквей, высокие великокняжеские и митрополичьи палаты.
От конских копыт разлетались комья мокрого снега, сани забрасывало на поворотах.
День на исходе, и солнце пряталось за окраину города. Круглое светило напоминало Курбскому огромный зарумяненный блин.
Встречные прохожие уступали княжьим саням дорогу.
Князь Семен жадно всматривался во все родное, но позабытое, радовался возвращению.
Пересекли Красную площадь, мосток через ров, въехали в Кремль. У Грановитой палаты Курбский вылез из саней. От княжьего крыльца навстречу спешил оружничий Лизута, кланялся на ходу, улыбался щербатым ртом.
– Осударь ждет тебя, княже.
Князь Семен хотел было спросить, откуда государю известно о его приезде, но Лизута семенил впереди, угодливо распахивал перед Курбским двери.
Вдоль расписных стен на подставцах горели восковые свечи, и оттого в хоромах пахло топленым воском.
Василий был один в горнице. Он сидел в высоком кресле, задумчиво опустив голову на грудь. Заслышав шаги, встрепенулся, дал знак Лизуте удалиться. Зоркие глаза смотрели на князя. Курбский остановился, отвесил низкий поклон, пальцами руки коснулся пола.
– Знаю. Все ведомо, князь Семен, не сказывай. Готов ли ты, князь, снова ехать в Литву?
– Ежели ты велишь, государь, – согласно кивнул Курбский.
– На той неделе повезешь письмо сестре, великой княгине Елене. Да то письмо беречь должен паче ока. Отдашь в собственные руки Елене. Чтоб о нем кардинал не прознал да иные паны. Мыслишь, какую тайну тебе доверяю? Гляди! – И погрозил строго пальцем.
Курбский выпрямился, сказал с достоинством:
– Я, государь, не за страх служу, а за совесть. – И, смело посмотрев в глаза великому князю, спросил: – Государь, не клади на меня гнева, но хочу я знать, верный ли слух, что намерен ты князей и бояр вольностей лишить и в холопов своих оборотить?
Потемнел Василий лицом. От неожиданных дерзких слов на миг потерял речь. На вопрос ответил вопросом:
– Уж не брата ли Семена слова пересказываешь? Хочу спросить тебя, с умыслом аль ненароком встречу имел с ним в Можайске?
И затаился, дожидаясь, что скажет князь Курбский. А тот ответил спокойно:
– Не знаю, государь, добрый либо злой человек тот, осведомивший тебя, но одно знаю, напрасно распалял он тебя. Не было у нас во встрече с князем Семеном Ивановичем злого умыслу противу тебя, государь.
– Верю тебе, князь, – остыл Василий – А что до твоего вопроса, то скажу: князьям и боярам я не недруг, ежели они не усобничают и во мне своего государя зрят. Однако высокоумничанья и ослушания не потерплю. Уразумел? – Взгляд его стал насмешливым. – Хотел ли ты еще чего спросить у меня?
Курбский покачал головой.
– Коли так, – снова сказал Василий, – не держу. Мои же слова накрепко запомни.
Он встал, высокий, худой. Сутулясь, подошел к Курбскому.
– Иди, княже Семен. Будет в тебе надобность, велю позвать. Ты же готовься в обратную дорогу.
* * *
Малый срок отвел великий князь Курбскому на сборы. Пока колымаги с саней на колеса ладили да съестного в дорогу пекли и жарили, незаметно неделя пролетела.
Перед самым отъездом князь Семен самолично все доглядеть надумал. Тиуну доверься, ан упустит чего, где в пути сыщешь?
Осматривать принялся с рухляди. Ключница с девками внесли лозовые ларцы, выложили на просмотр князю одежды. Тот посохом о пол постукивает, разглядывает молча. Доволен остался, только и заметил, что кафтанов весенних уложено недостаточно.
Из хором направились в поварню, к стряпухе. Впереди князь Семен, позади ключница с тиуном. Тиун лебезит, рад княжьему отъезду.
Шагает Курбский через двор, хмурится. Из дальней конюшни крик донесся. Остановился князь Семен, брови в недоумении поднялись. Тиун Еремка догадался, наперед забежал, доложил поспешно:
– Аниська, что из твоего, княже, подгороднего сельца, орет. Батогов отведывает за недоимку.
– Ну, ну, – промолвил Курбский, – давно пора холопу ума вставить, дабы иным неповадно было княжий оброк утаивать.
– Так, княже, – поддакнул тиун, – батога из рук не выпускаю, спины холопские чешу, но господского добра не упущу.
Курбский даже приостановился, недоверчиво глянул на тиуна. Потом погрозил ему и ключнице:
– Ворочусь из Литвы, доберусь и до вас. Ох, чую, заворовались вы у меня!
– Батюшка наш, князь милосердный, – всплеснула пухлыми ладошками ключница, – ужель позволю я?
Еремка в один голос с ней прогнусавил:
– Невинны, княже.
– Ладно, – поморщился Курбский, – нечего до поры скулить. – И толкнул ногой дверь в поварню.
* * *
Необычная была у Сергуни минувшая неделя. Они с Игнашей собственноручно бронзу варили и пушку отливали. И хоть все вроде и знакомо, и Антип с Богданом рядом наблюдают, всегда готовые прийти на помощь, а к работе приступали робко. Ну как не получится?
Однако и бронза удалась, и мортира вышла славная. Даже старый мастер Антип, скупой на похвалу, крякнул от удовольствия и погладил пушку.
Богдан тоже одобрил:
– По первой сойдет…
Хотелось Сергуне поделиться с кем-нибудь своей радостью. Решил в сельцо сходить, Настюшу повидать, чай обещал ей.
Предложил Игнате, но тот отказался.
Идет Сергуня весело, песенку мурлычет. На дороге грязь по колено. Сергуня держится полем.
Вон и сельцо показалось. Настюшу узнал издалека. Она несла в руках охапку хвороста. Увидела Сергуню, растерялась.
И хоть была на ней латаная шубейка и застиранный платок, а на ногах лапотки, Сергуне она виделась самой красивой из всех девчонок. Робко сказал:
– А мы с Игнашей можжиру отлили.
И осекся. Большие глаза Настюши смотрели на него печально. И вся она была какая-то сникшая, не веселая и смешливая, какой видел ее Сергуня в первый раз.
– Отца высекли, – одними губами выговорила она. – Тиун Еремка.
Застыдился Сергуня, что при горе довольство свое напоказ выставил.
В избе задержался у порога, пока глаза обвыкли в темноте.
Анисим лежал на расстеленной на земляном полу домотканой дерюге, босиком, бороденка задралась кверху. Обрадовался приходу Сергуни.
– Один аль с Игнашей?
Сергуня ответил:
– Не мог Игнаша, – и осмотрелся.
Печь чуть тлеет. Стены не закопченные, чистые, но голые. Полочка над столом. У двери бадейка с водой. Перевел взгляд Сергуня на Анисима.
– Больно?
– Заживет, о чем печаль, – бодрился Анисим. – Богдан как?
– Кланяться велел.
– Не забывает, – довольно вздохнул Анисим. – Ты ему не говори, как меня княжьи челядинцы отделали. Богдану своих горестей вдосталь.
– Сошел бы ты, дядя Анисим, от Курбского на иные земли, – посоветовал Сергуня.
У Анисима глаза сощурились. Махнул рукой:
– К другому князю аль боярину? Либо на монастырской земле поселиться? Нет уж. Князья да бояре, когда нашего брата переманывают, завсегда стелют мягко. Особливо те, кто родовитостью помельче. У энтих в смердах нехватка. А переманят, изгаляются. Недород аль град, князю, боярину все нипочем. Ему оброк в срок доставь. А коль задолжался, крестьянская шкура в ответе.
Перевел дух, подморгнул:
– Надоело тебе со мной. Подь к Настюше. Верно, к ней, не ко мне топал. – И улыбнулся. – По моей спине не тужи, заживет. Ее не единожды бивали…
В чужой беде забылась своя недавняя радость. Ушел Сергуня из избы с тяжестью на сердце.
* * *
Отбесилась зима, отвыла. Стаял снег. Открылась мартовскому солнцу темно-зеленая щетина молодой ржи. Набухли клейкие почки на деревьях, вот-вот лопнут. Парует земля.
К Марьиному [13]13
В апреле.
[Закрыть]дню выгрело.
Вышел в поле Анисим. С осени оставил клин под яровую. Скинув рваный зипун на краю пахоты, повесил на шею короб с ячменем, зачерпнул пригоршню и, сыпнув, проговорил:
– Уродись, ярица, добра, полны короба…
Небо высокое, чистое. И тишь кругом, даже в ушах позванивает.
Настюша привела впряженного в сучковатую борону тощего коня, принялась заволакивать посев.
Молчит Анисим, не открывает рта и Настюша.
Передыхать остановились на краю загонки. Перекусили, разломив кусок лепешки, запили квасом.
Издали увидели, наметом скачет к ним тиун Еремка, охлюпком, без седла, ноги болтаются.
– Еремка, – шепнул Анисим.
А тот коня на них правит, кричит озорно:
– Затопчу!
Отпрянула Настюша, но Еремка коня осадил. Сказал со смехом:
– Почто девку хоронил от меня, Аниська? Коль бы знал, что у тебя такая, бить бы не велел. – Тиун склонился с коня, хотел ухватить Настюшу за подбородок, но она увернулась.
Анисим растерялся, только и произнес:
– Дочь моя, Еремей.
– Сам вижу, девка. Не то вопрошаю. Укрывал от меня к чему? Я ить ласковый и добрый.
Покраснела Настюша, слезы из глаз. Терпит Анисим, а тиун свое гнет:
– Отдай ее мне, Анисим, не обижу.
– Молода она, Еремей, – ответил Анисим. – А ласку твою я на своей спине изведал. Брюхом же твое добро познал. Когда последнюю мучицу выгреб ты, так по милости твоей голодом и пробиваемся.
– Вона как заговорил, – зло выдавил Еремей. – Значит, мало я тебя бивал. Погоди, доберусь, взмолишься.
Огрев коня плеткой, тиун ускакал.
* * *
Неудачный казанский поход грузом давил на Василия. Злобился государь на воевод. Брата Дмитрия не раз попрекал.
Утешение малое, что хан Мухаммед-Эмин признал над собой власть Москвы. Нет ему веры. Чуть в силу войдет, снова козни начнет творить.
Давняя угроза для Руси – с востока. Ко всему, торг вести с Персией, Бухарой и другими странами, минуя Казань, нельзя.
Велел государь к новому походу готовиться, пообещав самолично повести полки, да смерть великого князя Литовского помешала.
Кабы паны литовские пожелали видеть его, Василия, своим князем! Тогда минет нужда силой ворочать искони русские города Смоленск и Киев, что ныне за Литвой.
Хоть мало на то надежды, но Василий все же отписал письмо сестре Елене. А в нем наставление, дабы она, Елена, говорила бы епископу, панам, всей раде и земским людям, чтоб «пожелали иметь его, Василия, своим государем и служить бы ему пожелали, а станут опасаться за веру, то государь их в этом ни в чем не порушит, как было при короле, так все и останется, да еще хочет жаловать свыше…»
Такие же письма передал Василий с Курбским епископу виленскому и пану Николаю Радзивиллу.
* * *
В клети темно, сыро, дух затхлый. А над Москвой пасхальный перезвон колоколов, веселье.
Степанка извелся, по клети метался зверем, а как подкосились ноги от усталости, сел на пол из сосновых брусьев.
Под изорванной в клочья одеждой горит огнем тело. Люто били Версеневы холопы, пока в клеть волокли. Что ждет Степанку, когда Версень самолично за него примется? Такое наступит не сегодня, так завтра.
Степанка сам себя винит. К чему шел к Аграфене? Знал, боярин Версень за побег не помилует.
Так и случилось. Едва с воротами боярскими сравнялся, выскочил караульный мужик, вцепился, крик поднял. Сбежались боярские челядинцы и давай над Степанкой изгаляться. Да каждый норовит побольней ударить.
Мается Степанка. И Аграфену не увидел, и в беду попал…
Звонят колокола над Москвой, ликование людское. Праздник наступил. Гуляй и бояре, и дьяки, и люд простой.
В Успенском соборе сам митрополит Варлаам молебен служит. Народу в церкви битком набилось, и все бояре да князья с женами и чадами. Государь Василий Иванович с семьей на особом, почетном месте.
Умаялся Василий. В теплой шубе жарко, пот по лицу катится, едва смахивать успевает. На митрополита озлился. Пора кончать, а он, вишь, как затянул, орет, аж в ушах гудит.
Ко всему Соломония раздражает. Стоит, сухота, губы поджала. Ни тебе тела в ней, ни жизни, не то что иные, любо глянуть. А ведь была когда-то и она пригожей, и любил ее Василий…
Покосится Василий на Соломонию, а она поклоны колотит истово, ненароком лоб расшибет.
Едва на хорах затянули «Аминь!», Василий выбрался из собора. Людно. Раздался народ, дал государю дорогу. Следом за великим князем псами потянулись Михайло и Петр Плещеевы.
У самой паперти Василий лицом к лицу столкнулся с Версенем. Остановился. Забыл про праздник, спросил строго:
– Вчерашним вечером боярин Большого полка донес, что твои люди, Ивашка, глумленье творят над воином именем Степанка. И ты этим холопам потакаешь.
– Великий государь, – степенно поклонился Версень. – Тот воин – мой смерд беглый. А как в пушкари к тебе попал, ума не приложу. Дозволь уж мне над моим холопом суд вершить.
– Не дозволю! – оборвал боярина Василий и пристукнул посохом. – Пушкарь Степанка коли и был твоим смердом, так то ране. Ныне он государев воин, и над ним я господин. Одному мне суд творить, но не тебе, боярин Ивашка. Немедля пушкаря Степанку освободи в полном здравии.
И пошел, важно выпятив грудь. Князья и бояре, вывалившие из собора толпой, слышали все, засудачили шепотком, чтоб до государя не дошло.
А государь уже далеко. Михайло и Петр Плещеевы не отстают, идут молчком. Впереди коренастый длиннорукий Михайло, за ним, отстав на шаг, старший – Петр, бородатый, ноги колесом. Переглянулись братья. Петр глазами знак подал, понял-де. У самых княжеских хором осмелился меньшой Плещеев, замолвил робко слово в заступ Версеня:
– Почто, государь, на Ивашку насел? Добро б, за дело обиды терпеть. А за смерда негоже боярину выговаривать.
Петр Плещеев закивал одобрительно, а Михайло свое ведет:
– Ко всему смерд тот батюшки твоего, покойного государя Ивана Васильевича, указ о Юрьевом дне нарушил [14]14
26 ноября по старому стилю. Указом от 1497 года крестьянину разрешалось уходить от феодала только за неделю до Юрьева дня и неделю после него. В 1649 году при царе Алексее Михайловиче последовало Соборное уложение, запретившее крестьянам уход от своих феодалов и в Юрьев день.
[Закрыть]. Пущай проучит его боярин Версень за побег, другим в назидание.
Василий, не останавливаясь, возразил резко:
– Не за смерда я вступился, хоть он ныне и воин. Сам ведаю, смердов в страхе держать надобно. Коли б не Версень, иной боярин был, речи не вел бы. Версеню же не хочу потакать. Вразумляю его, дабы он место знал. Честь государеву Ивашка поносит, за то и спрос с него особый. Понял, Михайло, и ты, Петр? Вы, поди, отца моего, государя Ивана Васильевича, всегда руку держали, за то люблю вас и верю вам.
* * *
Того же дня воротившись от заутрени и сытно оттрапезовав, великий князь Василий, уединившись в светелке, имел беседу с игуменом Волоцкого монастыря Иосифом. Была она недолгой, тайной, с глазу на глаз.
Светелка низкая, своды полукруглые. Каменные стены красками разделаны. Оконца узкие, с заморским разноцветным стеклом.
После смерти митрополита Симона Иосиф в Москве впервые. Жаль Симона, и митрополит Варлаам не по душе: взял под защиту нестяжателей.
Осунулся игумен, кожа – что желтый пергамент, ряса на плечах обвисла. Подперев кулачком щеку, Иосиф говорит не торопясь, тихо:
– Великий князь и государь, не сочти за дерзость и не прими в обиду слова мои. Хочу слышать яз, к чему благость твоя к иноку Вассиану, чьи уста изрыгают ересь и смущают паству неразумную?
Глубоко запавшие глазки игумена прячутся под седыми пучками бровей. Василию никак не разглядеть, что кроется в них. Государь сидит в кресле прямой и строгий, в дорогой ферязи и соболиной шапке. Пальцы рук, изрезанные синими прожилками, сцеплены на тощем животе. В словах игумена Василий слышит недовольство.
– Вассиан не о твоей власти, государь, печется, ему боярская котора по сердцу. Это яз тебе речу, кто назвал первым отца твоего и тебя государем.
Василий откашлялся, поднял руку, будто призывая игумена замолчать.
– Не приемлю я обиду твою, отче Иосиф, ибо душой и разумом с тобой. Тебе ль того не знать? Но нужда иное подсказывает мне и к Вассианову толку тянет. Новое на Руси родилось дворянство служилое, а им поместья нужны. Вот и подскажи мне, отче, где землицы набрать пахотной, пригодной? И вот мыслю я, отче, может, братия монастырская от своей землицы откажется? К чему им угодья пахотные, коли вас мир кормит и подношения вам обильные?
Спросил Василий, и в глазах хитринка мелькнула.
У Иосифа на бледном лице пятна проступили.
– Богу – Божье, кесарю – кесарево, вспомни, государь, римлян древних слова и не обижай тех, кто в молитвах просит за тебя Бога.
И склонил голову, пряча злобу.
– Вишь, какие речи, – протянул Василий. – Ты, отче, дале монастыря не желаешь зрить, а я должен и о Руси мыслить.
Встал во весь рост. Вслед за ним поднялся и Иосиф. Промолвил недовольно:
– Прости, государь, коли не то яз тебе сказывал.
– И ты меня прости, отче. – А на губах усмешка.
Проводил игумена до двери, сам остался в светелке. Снова уселся в кресло, задумался. В голове мыслям тесно, с одного на другое перескакивают. Заглянул в светелку боярин Лизута и бесшумно прикрыл дверь. Государь не заметил его. Василий в эту минуту припоминал разговор с Вассианом. Тот вот так же нападал на Иосифа, как Иосиф сегодня на него. Каждый из них норовит его, великого князя, поддержкой заручиться. Ан нет, он, Василий, не станет в церковную свару встревать и исполнять, чего пожелают эти старцы. Пускай до поры погрызутся, а он, государь, власть свою укрепив, не только боярам да князьям, но и самому митрополиту место указывать будет…
* * *
Время к полуночи, а великий князь Василий бодрствует. На душе муторно. Не гадал, что дьяк Серый, отцов любимец, измену таит. На него, великого князя и государя, худое слово осмелился сказать. Боярин Лизута самолично слышал и ему донес. А Версень те зловредные речи Серого подтвердить может, говорил Лизута.
Василий велел дьяка взять в пыточную избу на допрос…
Государь снял с колка теплый, подбитый мехом кафтан, оделся. Ночь хоть и звездная, а во дворе темень. Медленно ступая, направился к светившейся зарешеченным оконцем пыточной избе. Караульный не узнал великого князя, окликнул.
Василий ответил коротко:
– Государь!
Пыточная изба на Москве без дела не бывает, а дьяк Федор суд вершить горазд. Иному скорый, с малой мукой, другому полной мерой даст ее изведать. Дьяком Федором детей пугают. Особенно изгаляется дьяк, когда в пыточную избу заявляется великий князь Василий. Государь придет, рассядется, слушает молча, как дьяк допрос чинит. Иногда вставит словцо или вопрос кинет, словно ударит наотмашь: «С кем злоумышлял противу великого князя и государя?»
И ежели пытаемый не признавал вины, корил дьяка: «Даром хлеб государев жрешь, Федька…»
У самой двери Василий приостановился, отчего-то поднял глаза к небу, потом вздохнул тяжко, шагнул в избу.
Тускло коптит свеча. Темные блики на стенах. Запах горелого мяса.
В голом, подвешенном к балке на вывернутых руках человечке Василий с трудом узнал некогда важного и дородного дьяка Серого.
На мгновение великий князь представил ад. «Старший черт» Федька вскочил при входе государя. Засуетился не в меру и его ретивый помощник, дюжий палач.
Переступил Василий лужу свежей крови, сел на лавку, буркнул угрюмо:
– Отпустите его да остудите.
Палачи сняли тело дьяка Серого, окатили водой из кадки. Открыл он помутневшие глаза, узнал великого князя, заплакал.
– Почто слезы льешь? – хмуро спросил Василий. – Когда меня облаивал, о каре не мыслил. Думал, мне о том не будет ведомо?
– Не виновен я, государь мой Василий Иванович. Оболгали меня.
– Так ли уж? – спрятал улыбку в бороду Василий и повернулся к дьяку: – А не покликать ли нам послухов?
И, не дождавшись ответа, велел стоявшему у двери ратнику:
– Покличь Лизуту с Версенем…
Тех с постели подняли сонных. В пыточную избу вошли, оба зуб на зуб не попадут от страха. Великий князь насквозь бояр пронзает глазищами, жжет.
– Ну?
Лизута, осмелев, скользнул взглядом по Серому. Переспрашивать себя не заставил:
– Дьяк Серый, осударь, сказывал, не тебе, дескать, великим князем быть надлежит, а племяннику Димитрию.
– Вишь, заступник за Димитрия выискался, – протяжно выговорил Василий. – Ох-хо-хо, неблагодарность какая!
У Серого глаза от ужаса расширились, на Лизуту глядит недоуменно. Потом вдруг сообразил, закричал, взмолился:
– Государь Василий Иванович, облыжно поносит меня боярин!
Но Василий не слушает его, у Версеня спрашивает:
– Подтвердишь ли ты, боярин, слова Лизуты? Иль, может, и вправду оружничий поклеп возводит? – И прищурился настороженно.
Версеню хочется сказать, что не слышал он от дьяка Серого таких речей, но рядышком палач на боярина надвинулся, и язык заговорил иное:
– Под-подтверждаю!
Великий князь махнул рукой, произнес устало:
– Отпускаю, не надобны вы мне ныне. – Уставился на Серого. – И теперь запираться станешь?
Дал знак дьяк Федор, и палач поволок Серого к дыбе. Дико завизжал он, заговорил торопливо: