Текст книги "Остров"
Автор книги: Борис Бондаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Борис Егорович Бондаренко
Остров
1
Теплым сентябрьским вечером вернулся в деревню сын Дарьи Андреевны, Генка Харабаров.
Ждали его еще с прошлой весны. Служил Генка на Дальнем Востоке, и давно уже кончились сроки этой службы, – а он все не ехал. Сначала писал, что задержится месяца на четыре, сходит с рыбаками в море, подзаработает деньжат – тогда уж и приедет. Но прошли обещанные месяцы, а вместо Генки прибыл денежный перевод на неслыханную сумму – пять тысяч рублей. И коротенькое письмецо, – только и поняла из него Дарья Андреевна, что сын еще задерживается, а надолго ли – неизвестно. И из других его писулек, по две-три недели шедших из каких-то незнакомых мест, ничего толком понять нельзя было, – когда же он наконец заявится домой. Дарья Андреевна в своих письмах спрашивала его об этом и так, и этак, но Генка будто и не читал их, невразумительно отписывался: некогда, дела важные, какие – расскажет, когда приедет. Дарью Андреевну уже и спрашивать о Генке перестали. Вернулся со службы и второй ее сын, Николай, а Генки все не было.
И вот – приехал.
На виду у всей деревни подпылила ко двору Дарьи Андреевны светлая легковушка с черной рябью шашек на боках. Глазастые мальчишки еще издали разглядели в ней Геннадия и обступили машину. А он, не спеша придавив в пепельнице окурок, круто пригнувшись лобастой головой, покрытой соломенной шляпой, высадился из машины и внушительно выпрямился во весь свой немалый рост. Блестящие его ботинки наполовину утонули в серой пыли, и Геннадий, глянув вниз, небрежно подтянул черные, до остроты наутюженные штанины, обнажая тонкие, полупрозрачные носки немыслимо пестрой расцветки. Окинув мальчишечью толпу веселым, чуть-чуть пьяным взглядом, кинул:
– Здорово, шантрапа!
«Шантрапа», изумленная великолепием его одеяния, отвечала невпопад, проглатывая слова.
Вылез и шофер, торопливо прошел к багажнику, открыл его – и явились на свет два новехоньких чемодана рябой желтой кожи. Шофер почтительно вытянул их и, согнувшись, отнес подальше, осторожно поставил на траву. Геннадий вытащил толстый бумажник, – тот сам распахнулся в его ладони, – не глядя, выудил из него три хрустящих полусотенки и сунул шоферу.
– Матыньки мои! – ахнул кто-то из баб, уже толпившихся позади ребятишек.
Тут и вышла из коровника Дарья Андреевна – в черной лоснящейся юбке почти до пят, в донельзя замызганном переднике, в серых сморщенных чулках, просторно обутых в калоши, и, спотыкаясь, пошла к Геннадию, на ходу вытирая руки. И как только увидел ее Геннадий – мигом слетела с него вся его важность и небрежность движений, он круто повернулся на каблуках и широко зашагал навстречу матери, загребая пыль уже потерявшими лоск ботинками. Дарья Андреевна, роняя слезы, потянулась к нему худыми морщинистыми руками, прижалась трясущейся седой головой к его груди. Геннадий наклонился, поддерживая мать, и шляпа свалилась с его головы и покатилась по светлой пыли. Так стояли они с минуту, и те, кто видел лицо Геннадия, без труда узнавали недавнего вихрастого мальчишку, босого, оборванного, с обычным для послевоенной поры голодным блеском в глазах, с большими, не по возрасту, руками, привычными ко всякой работе. И сейчас эти руки, – темные, мозолистые, со следами порезов и ссадин, с обломанными ногтями, обрамленными черными полосками несмываемой грязи, – нелепо торчали из белоснежных нейлоновых обшлагов, схваченных нестерпимо сверкавшими на солнце серебряными запонками. Наконец мать оторвалась от сына, поглядела на него снизу вверх невидящими, полными слез глазами, – она едва доставала ему до плеча, – и Геннадий, осторожно повернувшись, сунул в карман свою ручищу, вытянул пригоршню смятых трешек, пятерок и десятирублевок, сунул ближнему мальчишке:
– Это вам на конфеты, пацанва, только на всех поделите. А теперь – геть отсюда!
И осторожно повел мать в дом, забыв о чемоданах.
Долго сидели в тот вечер втроем, плотно задернув занавески на окнах – от любопытных соседских глаз.
Сыновья много пили, – и не простую «белоголовку», а дорогие коньяки с блестящими цветными наклейками, – много ели, а затем основательно уселись на стульях, потрескивавших под тяжестью их тел, – сытые, хмельные, довольные. Дарья Андреевна только пригубила рюмочку, вежливо перекатывала во рту скользкую рассыпчатую икру, не понимая, что есть в ней такого, что в городе платят за нее по сто рублей за килограмм (так сказал Геннадий). Не без опаски попробовала ломтик красной рыбы, решила про себя – ничего, есть можно. От крабов отказалась наотрез – воротило ее от резкого неслыханного запаха. С беспокойством поглядывала на сыновей, особенно на старшего, – Геннадий был какой-то взбудораженный, размахивал вилкой, стаканом с плескавшимся в нем коньяком, раскачивался на стуле, словно невмоготу было ему сидеть спокойно, и говорил он сбивчиво, громко, – таким не знала его Дарья Андреевна. Коля совсем уже осоловел, глядел перед собой мутными, неосмысленными глазами, невпопад вставлял слова в речь брата. Дарья Андреевна больше молчала, наконец не очень решительно сказала:
– Не пили бы больше, сынки.
Геннадий отмахнулся:
– Ничего, мать, сегодня можно.
Дарью Андреевну покоробило это «мать», впервые сказанное Геннадием, и то, что он не придал значения ее словам. А Геннадий продолжал:
– Мы ведь там месяцами капли в рот не берем. Сухой закон! Как выйдешь в море – только и видно кругом, что одна вода. До того намотаешься по волнам, что сойдешь на берег – и качает тебя, как пьяного, хоть снова учись ходить.
Неприятно и другое было. Испачкал Геннадий рубашку и на огорченные слова матери небрежно отмахнулся:
– А, ерунда это, мать. У меня таких рубашек пять, надо будет – еще десять куплю.
И веско сказал:
– Хватит нам бедовать, копейки считать. Заживем теперь – кум королю! Смотрите-ка, что я привез вам.
Долго ждал Геннадий минуты своего торжества... Теперь пришла эта минута – и он медленно встал, вытянул на середину комнаты чемоданы, звучно щелкнул замками:
– Дай-ка какое-нибудь одеяло, мать.
Постелила Дарья Андреевна на полу одеяло – и стали падать на него отрезы материи, кофты, сорочки, свитера, платки, куртки... Геннадий, все более возбуждаясь, уже кричал, небрежно швыряя на многоцветную кучу добра все новые и новые вещи:
– Это все вам, мать! Колька, бери, мерь! Да снимай ты с себя эти чертовы обноски, надевай все новое, это же тебе, пойми ты, дурья башка! Наконец-то на людей станем похожи!
Примеряли обновы, смотрелись в зеркало, снимали, надевали другое. Коля, пьяно путаясь в рукавах японской куртки, неловко натянул ее на плечи. Куртка треснула по шву, Дарья Андреевна охнула, а Геннадий привычно махнул рукой:
– Черт с ней, Колька, другую бери. Еще купим!
И, выпрямившись над кучей одежды, он ликующим голосом сказал:
– Вы думаете, это все? Как бы не так! Не все, не все!
Геннадий вытянул из-под подушки потертый полотняный мешочек, – грязный, резко пахнущий потом. Мешочек этот он сразу, как только вошел в избу, снял с шеи и быстро сунул под подушку, а сейчас торопливо разорвал его – и посыпались на гору одежды разноцветные денежные пачки, крест-накрест схваченные красно-белыми бумажными полосками.
– Это... с-сколько же здесь? – заикаясь, спросил Коля, широко раскрыв глаза и опустив руки.
– Двадцать восемь тысяч! – победно сказал Геннадий. – Да этого барахла, – он ткнул носком ботинка в ворох одежды, – без малого на восемнадцать тысяч! Хорошо, а?
Коля присел на корточки, боязливо взял в руки одну пачку, стал разглядывать ее. Геннадий захохотал.
– Смотри, смотри! Думаешь, фальшивые? Как бы не так! Да ты не бойся, они не горячие. Смотри!
И он выхватил из рук Коли пачку, сорвал бумажные полоски, веером раскрыл синие двадцатипятирублевки и подбросил их. Деньги с тихим шелестом посыпались на пол, на одежду, несколько бумажек упало к ногам Дарьи Андреевны. Она тяжело нагнулась, подобрала их, бережно положила на край стола и села, сложив руки на коленях. Геннадий, глядя кругом восторженными, блестящими, ничего не видящими глазами, все в той же победной позе стоял посреди избы и повторял:
– Ну как, здорово, а?
– Здорово... – выдавил из себя Коля, все еще сидя на корточках, и, качнувшись, опустился прямо на пол.
Дарья Андреевна молчала.
Геннадий посмотрел на нее – и улыбка медленно сошла с его лица. Он сдвинул брови и спросил:
– Да ты, никак, не рада, мать?
– Как не рада, Геня, рада... – не сразу ответила Дарья Андреевна и тихо спросила: – Откуда столько денег?
– Как откуда? – изумился Геннадий. – Заработал, конечно.
– За год?
– Ну да, за год, – почему-то раздражаясь, резко сказал Геннадий. – А ты подумала – украл, что ли?
Дарья Андреевна молчала. Ей, привыкшей к тому, что за каждый заработанный рубль, за каждый килограмм хлеба приходится расплачиваться тяжким трудом, непонятно было, как можно за один год заработать столько денег. Геннадий понял ее и, криво усмехнувшись, с горечью спросил:
– Не веришь, что заработал? А ты знаешь, какая это работа? Смотри!
Он рванул вверх рукав рубашки, запонка тоненько звякнула о пол. Дарья Андреевна взглянула – и ахнула: вся рука Геннадия, до самого плеча, была покрыта едва зажившими чирьями и засохшими струпьями.
– Да как же это, Геня? – плачущим голосом спросила она. – От чего это?
– От чего?! – зло ощерился Геннадий. – От того! От той самой работы, за которую такие тысячи платят!
Дарья Андреевна заплакала, и Геннадий пробасил, не глядя на нее:
– Да ладно, мать, чего там... Давайте-ка сядем.
Дарья Андреевна собрала деньги, сложила их на столе двумя аккуратными стопками, пододвинула Геннадию. Тот взял себе три пачки, две сунул Коле:
– Это тебе на конфеты. А остальные припрячь, мать, на хозяйство. Дотом прикинем, что надо купить. А сейчас давайте гулять.
И сидели до поздней ночи, опять пили и ели. Говорил больше Геннадий, все громче, все сильнее размахивал руками. Рассказывал о далеких местах:
– Деньги там можно лопатой грести. И чего там только нет! Лопухи – выше человеческого роста, под каждым можно от дождя спрятаться. Зверья всякого на островах столько, что черно в глазах, камней под ними не видать. Грибы пойдут – хоть косой их коси, и пропадает все зазря, некому собирать. А рыбы, рыбы сколько – этого и представить себе не можете! Кто не видал своими глазами – не поверит. Как пойдет горбуша в реки икру метать – вода кипит, хватай ее хоть голыми руками...
Коля как будто протрезвел, весь подался вперед, боясь хоть слово пропустить из речи брата.
Где-то за полночь Дарья Андреевна робко спросила:
– А дальше-то что делать думаешь, Геня?
– Дальше? – Геннадий тряхнул головой, и Дарья Андреевна вздрогнула от его слов, хотя и чувствовала заранее, каким будет ответ: – Поживу здесь, помогу вам с хозяйством управиться, дом подремонтируем – и опять туда поеду. Дурак я, что ли, от таких денег отказываться? Еще подработаю – и все, в город подадимся, дом себе такой отгрохаем – закачаешься! Хватит за гроши в навозе ковыряться...
Промолчала Дарья Андреевна, только больно сжалось сердце...
Шел уже третий час ночи, а сыновья ложиться как будто и не думали. Когда Дарья Андреевна сказала им, не пора ли кончать, Геннадий небрежно кинул:
– Ты иди, мать, спи, мы еще посидим, побалакаем.
Дарья Андреевна молча поднялась, ушла спать на другую половину. Сыновья еще с час галдели за стеной, а потом как-то сразу затихли. Но свет у них еще горел. Дарья Андреевна встала, вышла к ним. Одетые сыновья, свесив ноги, лежали поперек кровати, – даже покрывало не сняли, – Коля, как кутенок, приткнулся к боку Геннадия, а тот тяжело дышал во сне, и лицо у него было угрюмое. Дарья Андреевна разула их, попыталась уложить, но очень уж тяжелы были они. Она укрыла их одеялом, потушила свет и легла сама. Но не спалось ей...
2
Всех сыновей было у Дарьи Андреевны пять. Родив третьего, пока еще безымянного, – об имени заранее не позаботились, потому что бабки-шептуньи в один голос напророчили ей девочку, – Дарья, мучаясь от дурноты и слабости, тихим, безмерно усталым голосом сказала мужу:
– Все, Гриша, это последыш... Рожать больше не буду.
– Дело твое, – так же тихо ответил Григорий, испуганный видом бледного лица жены, чужим, незнакомым взглядом ее провалившихся глаз и тугими синими узлами вен на шее, еще не опавших от надрывных криков.
– Мое? – вдруг повысила голос Дарья. – А твое дело сторона? Или я от святого духа забрюхатела?
И при одном лишь воспоминании о недавно исчезнувшей боли, долгие часы рвавшей на части ее тело, Дарья залилась неслышными слезами – плакать в голос она уже не могла, все силы вышли истошными воплями и криками. Григорий совсем перепугался:
– Да что ты, Дашуня, что ты? Не будешь рожать, не будешь, сделаем как-нибудь...
Дарья еще с минуту плакала, не разжимая губ и не закрывая глаз. Потом трудно повернула голову, сказала Григорию:
– Иди, устала я... Спать буду.
И тут же провалилась в сладкую беспамятную пустоту сна.
Проснувшись среди ночи, прислушиваясь к тихому темному шуму дождя за окном и еще не веря, что боль совсем ушла и уже не вернется, – внизу живота еще болело, да что это была за боль по сравнению с минувшей, – она вспомнила разговор с мужем и снова решила: «Да, все, рожать больше не буду... Хватит...»
Так думала она и за четыре года до этого, родив первого сына, Илью, и два года назад, когда появился Петруша. Но тогда эти мысли быстро забывались, они были всего лишь данью родовым мукам, и Дарья понимала это, – но сейчас она повторила себе: «Хватит, куда еще... Надо и самой пожить... Двадцать четвертый год всего, а уже трех таких мужиков отгрохала...»
И стала думать, как назвать новорожденного. Андреем, наконец решила она, – в честь деда.
Шесть лет она твердо держалась своего решения. Но пришлось ей рожать и в четвертый раз, и в пятый и надеяться, что, может быть, наконец-то будет девочка. Но опять рождались сыновья – крупные, здоровые, горластые. Все пятеро пошли в отца, – рослые, черноволосые, с чуть заметной раскосинкой, – бабка Григория была татаркой, – отчаянные драчуны и первые заводилы всех смут на деревне. «Харабаровская порода», – прочно утвердилась за ними кличка. Четвертого назвали Геннадием, а младшего, любимца отца, – Колей. А у Дарьи любимцев как будто не было – всем одинаково попадало от нее под горячую руку, над каждым провела она не одну бессонную ночь, выхаживая от обычных детских хворостей, всегда самым дорогим был для нее тот, кому в это время приходилось плохо. И хоть в бесконечных хлопотах порой и забывала она, когда чей день рождения, но всегда знала, кому нужно сделать что-то в первую очередь, а кто может и подождать, и безошибочно чувствовала, когда надо поднять голос, когда приласкать, а когда и промолчать и сделать вид, что ничего не заметила, – хотя видела и замечала она все, что касалось ее сыновей.
Жили, не в пример многим, на редкость дружно. Ребята, хоть и любили поозоровать и побуянить, не бежали ни от какой работы, и редко когда приходилось дважды просить их о чем-нибудь. И не одна баба на селе, вздыхая, завидовала Дарье:
– Не ребята у тебя, а золото. А мои-то непутевые растут. И как тебе удается такую ораву в руках держать?
Дарья, улыбаясь и краснея от похвалы, молчала...
Добрая и мирная жизнь эта, как и у многих, кончилась в сорок первом.
Григорий и Илья ушли на фронт в один день, а через полгода пришла повестка и Петру. Другая пошла жизнь... И не то страшно было, что работы теперь было втрое против прежнего, и даже не то, что долгие холодные зимы казались бесконечными, а веснами полдеревни опухало и отекало от голода... Страшны были дни ожидания, черная вдовья косынка почтальонши, при виде которой у Дарьи темнело в глазах и подкашивались ноги.
Первая в деревне похоронка пришла в ее дом – Илья погиб уже в июле, и хоть написано было на серой казенной бумаге, что погиб он смертью храбрых, да разве от этого матери легче?
Дарья Андреевна уже почти и не помнила, как она пережила эту смерть. Помнилась длинная вереница скорбно повязанных черным женщин, – оплакивать Илью приходила к ней вся деревня, – густая, без привычного стука ходиков тишина в ночном доме, – часы Дарья Андреевна остановила, будто и впрямь покойник лежал здесь, – а что чувствовала она тогда, о чем думала – этого Дарья Андреевна не знала, и как иногда ни силилась потом вспомнить, не удавалось...
Григория убили в сорок третьем, под Курском.
Не виделось еще конца войне, и Дарья Андреевна со страхом отсчитывала месяцы – подходил срок идти и Андрею. Почему именно за него больше всех тревожилась она? Вот приезжал же на недолгую побывку после ранения Петр – и провожала его Дарья Андреевна почти без слез, непоколебимо веря, что уцелеет он. А стоило только подумать, что придется и Андрея собирать в дальний, страшный путь, – и сразу слезы наворачивались на глаза, и она душила их в себе, старалась ничего не показывать детям.
Младшие как-то забылись в ту пору – они-то тут, под боком, им ничего не грозит, их-то она сумеет защитить от всех напастей, а вот как уберечь Андрюшу, Петра?
Ушел и Андрей на фронт – и даже самой маленькой весточки не дождалась от него Дарья Андреевна. Если бы похоронная пришла сразу, Дарья Андреевна, возможно, и не выдержала бы. Но сначала сообщили ей, что Андрей пропал без вести, и только в апреле сорок пятого стало известно, что он погиб при взятии Варшавы. А двумя неделями раньше пришла похоронка и на Петра – не спасли его ни отвага, ни ордена и медали, едва умещавшиеся на широкой груди...
С того апреля сорок пятого Дарья Андреевна, по наблюдениям односельчан, как будто тронулась умом. Стала она такой молчаливой, что днями и неделями не слышали от нее ни слова. Дети порой пугались ее молчания, ее нездешних глаз – и убегали на улицу. Она забывала покормить их, не замечала, что ходят они оборванные, грязные, – да и всегда ли она помнила, что у нее есть еще дети? Тот год был в ее памяти серым пустым провалом.
Очнулась она холодной метельной ночью, увидела себя сидящей за пустым широким столом, за которым когда-то собирались они, все семеро, – да только когда это было, не пять же лет назад? Казалось ей, что было это в какой-то другой жизни, настолько далекой, что никакими годами нельзя измерить эту даль. А тогдашняя новая жизнь начиналась с холодного желтого блеска коптилки, с долгого протяжного воя в печной трубе, с толстой наледи насквозь промерзших окон и с того единственного, что еще оставалось у нее, – ее сыновей, спящих на широкой скрипучей кровати. Дарья Андреевна взяла в руки коптилку, мельком заметила, как качнулась по стене огромная тень ее головы, подошла к кровати и взглянула на сыновей. И хоть укрылись они едва ли не всем, что нашлось в избе, но было им так холодно, так тесно прижимались они друг к другу, и даже дышали не наружу, а внутрь, под тяжелую свалявшуюся овчину полушубка, что ровное, ничего не чувствовавшее до тех пор сердце Дарьи Андреевны обдало острой горячей волной страха – а вдруг умрут они от этого холода? И она тут же хотела лечь рядом с ними и согреть их, как делала всегда в т. ой, прежней жизни, но заметила, что у нее самой окоченели руки, что во всем ее теле нет и крупицы тепла, и единственное, чем она могла помочь своим сыновьям – накрыть их своей старой, почти негреющей шубейкой. И она накрыла их и медленно пошла к печке. Но ни в избе, ни в сенях не оказалось дров, и Дарья Андреевна, обжигая руки железом крючков и запоров, открыла дверь во двор и отшатнулась под напором снега, по колено завалившим ее. Сумрачное снежное небо косой стеной падало на деревню, на ее дом, на лицо и холодные руки Дарьи Андреевны, но не чувствовала она пи холода, ни снега, ни ветра, – ничего, кроме страха за сыновей, спящих в замерзшем доме. И она отыскала лопату и стала разгребать снег, но, боясь, что у нее не хватит сил добраться до сарая, – да и не могла вспомнить она, есть ли и там дрова, – Дарья Андреевна взяла топор и, по пояс проваливаясь в снегу, побрела напрямик, к забору, и стала отбивать от него доски. И когда занялся в печи огонь, она коротко обрадовалась будущему теплу и снова заспешила во двор за дровами.
Утром, когда в избе стало тепло, и на раскаленной докрасна плите варилась скудная еда, и сыновья ее спали свободно и спокойно, распрямившись под тяжелым ворохом одеял и одежд, Дарья Андреевна мельком увидела себя в осколке зеркала, вмазанного в печку. Внимательно, но без удивления разглядывала она свое старое морщинистое лицо, седые, без единого темного просвета, волосы и стала вспоминать – сколько же ей лет? Сорок три – не сразу сосчитала она, глядя на себя, шестидесятилетнюю, в зеркале. И вздохнула, радуясь тому, что тело у нее еще не такое старое и хватит сил, чтобы вырастить сыновей.
И вот – вырастила. Лежат они рядом, за стенкой, живые, здоровые, всхрапывают во сне, не надо их теперь согревать, не приходится думать о том, как их прокормить, во что обуть-одеть, – а почему же так неспокойно ей? Не их же пьянка встревожила ее? Ну, выпили лишнее, что тут страшного, с кем не бывает... А все-таки вдруг стало страшно Дарье Андреевне, да так, что она торопливо поднялась, включила свет, открыла дверь на половину сыновей и долго смотрела на них. В слабом свете, идущем из полуоткрытой двери, тела ее сыновей казались очень большими. А Дарья Андреевна почему-то снова вспомнила зимнюю ночь сорок шестого года, когда она так перепугалась, что они умрут от холода, и, как и тогда, ей захотелось укрыть их своим телом, уберечь от надвигающейся беды... А какая беда могла грозить им сейчас? Этого Дарья Андреевна знать не могла, но предчувствие этой беды еще долго не покидало ее... И наутро она проснулась с тем же ощущением неясной тревоги за детей и опять стояла в двери, смотрела на них, не понимая, откуда взялась эта тревога...