Текст книги "История села Брехова, писанная Петром Афанасиевичем Булкиным"
Автор книги: Борис Можаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Да, пожил я в первых трактористах. У меня целый штат был: водовоз, заправщик, учетчик и персональный повар – Паша Самохина. Казан мяса в день съедал! Подгоню, бывало, трактор на обед к стану – котел кипит, а Паша моя на нарах прохлаждается. Я стащу ее с нар, оттопчу возле казана, потом уж за обед принимаюсь.
И вот она, на мою беду, забеременела. Может, я виноват, а может, и нет. Ведь у меня целый штат был. Я на пашню – они вокруг казана. Особенно учетчик Максик возле нее увивался. Он ее и научил показания давать по-культурному. На суде я отказываюсь, а она говорит:
– Ну, как же, Петя? А помнишь, как ты меня возле казана приобщал? А в Касьяновой балке?
Ну, так и далее. Таперика, присудили мне алименты, а я не плачу. Вызывает прокурор, – я тебя, говорит, такой-сякой, посажу! Отдай деньги сегодня же!
Ладно. Зашел я к Паше, отсчитал ей сто восемьдесят рублей – вот тебе за целый год. Проверь, говорю. Она пересчитала. Верно? – спрашиваю. Верно. Ну-к дай сюда! Вырвал я у нее деньги и – в боковой карман к себе положил, да еще прихлопнул. Тут они надежней лежать будут, говорю. Когда тебе понадобятся – отдам.
Опять меня к следователю... Брат родной! Сходил я к бабке Макарьевне, которая роды у нее принимала, и подговорил ее:
– Ты скажи следователю, что при родах она Максика называла. А я тебе за это мылом заплачу.
Надо сказать, что с мылом в ту пору плохо было. А мне по квитанциям много выдавали его, якобы на помывку. Но я сроду с мылом не мылся, залезу в пруд – окунусь да песочком руки потру, и порядок. Мыла этого скопилось у меня – девать некуда. Ну, бабка Макарьевна ради такого добра не токмо что на Максика, на Иисуса Христа донос напишет. Отомстил я Максику за культурное приобщение... И следователя совсем запутал. Тянул он, тянул это дело, пока его самого вместе с прокурором в тюрьму не посадили, вроде вредители оказались. А меня в МТС перевели.
Тут взялся я сам за личное дело этого Максика и говорю:
– Учетчик при МТС – первый под туп к руководящей работе. А у вас, товарищ Максик, на автобиографии пятно с Пашей Самохиной. Либо вы его ликвидируете, либо мы поставим вопрос о вашем персональном деле.
Бегал он бегал к бабке Макарьевне, да и завербовался на торф в Шатуру. А потом и Паша Самохина подалась за ним. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.
А меня перед самой войной директором районного маслозавода поставили, и переселился я в Тиханово. Тут, надо сказать, я оформился по всем линиям внутренним и по внешности – принял свой окончательный вид. Мое бреховское прозвище – Дюдюн – позабыли. Зато в Тиханове меня прозвали Центнером.
Внешность для руководителя – одно и то же, что сбруя для рысака. Какая у него резвость, это еще надо посмотреть. Зато бляшки на шлее все видят, тренчики с серебряными оконечниками висят по струнке, вожжи с медными кольцами, обороть с чернью по серебру... Да что там говорить! Птицу, как говорится, видно по полету. Так вот и я. Справил себе первым делом френч защитного цвета, брюки галифе из темно-синей диганали. И шляпу соломенную...
Не только что в районе все руководители признавали меня за своего... В армию призвали – и там из великого множества голых да бритых меня отметили. Прибыли в гарнизон.
– А вы по какой линии служили? – спрашивает меня подполковник в распределителе.
– По хозяйственной, – отвечаю.
– Так вот, Петр Афанасиевич, будьте добры, примите команду над этой публикой.
А потом меня старшиной хозвзвода определили. Я на походной кухне ездил, что на твоей тачанке. Бывало, не токмо пешие, танки дорогу уступали.
Только один-разъединственный раз моя руководящая внешность дала осечку. Ранило меня в пах. Ни одной ногой пошевельнуть не могу. Лежу это я, смотрю – наклоняются двое. "Ну, подняли, что ли ча?" Пыхтели они, пыхтели, один из них и говорит:
– Вот боров! Пока его донесешь – ожеребишься.
– В нем пудов сто будет... ей-богу, правда.
– Давай лучше вон того подберем, тощего.
– Дак тот рядовой, а это старшина.
– А хрен с ним! Жрать поменьше надо. Теперь пусть лежит – лошадь ждет.
Так и оставили меня во чистом поле боя. Лежу я, в небо смотрю. Язык не ворочается, а мысли трезвые, и руки владают. Потрогаю промежность – кровью залито. "Эх, – думаю, – отлетела моя граната! Отстрелялся..."
И когда я очнулся в госпитале, первым делом спросил у доктора:
– Как там моя промежность? Прополку не сделали? Не охолостили?
– Бурьян твой, – говорит, – в порядке. Еще постоит.
Ну, значит, жить можно. Вернулся я домой и – опять на свой завод, директором. Поправился я, и дела пошли на лад. Да и как им не идти? Маслозавод – не колхоз. Не я им сдаю, а они мне. И отчитываются они передо мной. Председатели мне молоко везут, а я им обрат, творог. И они же мне спасибо говорят. Ну конечно, за спасибо я творог не давал. Я брал взамен мясом, и хлебом, и медом. Кто что мог... Ну, чего мне было не жить?
И на тебе! Наступил пятидесятый год, стали колхозы объединять. Вызывают меня в райком. Тогда еще первым секретарем был Семен Мотяков. У него не пошалишь.
– Булкин, – говорит, – сдавай завод!
– Как так сдавай? За что? В чем я провинился?
– На повышение пойдешь. В Брехово, председателем объединенного колхоза.
– Дак там Филипп Самоченков.
– Он и колхоз развалил, и сам запил.
Брат родной! Что тут делать? Я прямо сна лишился и ослеп от переживаний. В больницу ходил... Но у Мотякова один ответ:
– Ты самулянт! В колхоз не хочешь итить? Ты что, против линии главного управления? Да я тебя знаешь куда... в монастырь упрячу! В Святоглебский!!
Ну, словом, взяли меня за шкирку, избрали на бюро председателем и повезли в область на утверждение. Мотяков стоит за дверью, а я у секретаря заикаюсь:
– Не потяну я... По причине своего незнания.
– Откуда он взялся такой непонятливый? – спрашивает секретарь.
Кто-то за столом из комиссии говорит:
– С маслозавода. Директором работал.
– Ах, вон оно что! Привык там, на маслозаводе, масло жрать. А в колхоз не хочет? Исключить его из партии!
Тут Мотяков не выдержал, вошел в кабинет и прямо от дверей:
– Так точно, товарищи! Масло он любит жрать. Вон как округлился. Только насчет исключения давайте повременим. Мы доведем его до сознания.
Поехали обратно домой – он меня все матом, из души в душу. Всю дорогу крыл. Что делать? Согласился я.
А Маруська мне говорит:
– Ну, чего ты нос повесил? Не горюй! Если тебя посадят, я вернусь в свою избу. Не будем продавать ее.
Заколотили мы окна и переехали в Брехово. Распрощался я с райцентром навсегда. Не повезло.
КОНИ ВОРОНЫЕ
Таперика, сказать вам откровенно, напрасно я боялся председательской должности. Пронесло меня благополучно... И более того – жил я, скажу вам, лучше, чем на маслозаводе.
Оклад у меня две тысячи рублей, своей скотины полон двор: двадцать овец, две свиньи, корова, подтелок. Маруська у меня не дремала. Да и я при операциях состоял. Себя не обносил.
А кони у меня были... Звери! Ну, как в той песне поется: "Устелю свои сани коврами, в гривы конские ленты вплету..." Вороные, как смоль. И подбор весь черный с красным поддоном – потники, кошмы, попоны... У коренника на хомуте воркуны серебряные. Ездил только на тугих вожжах. Запряжем, бывало, с первыми петухами...
– Сашка, – говорю, – быть по-темному в Тиханове!
– Есть по-темному!
Лихой у меня был кучер. Сядет он в передок, на одно колено, второй валенок по воле летит, как у того мотоциклиста. Я в тулуп черной дубки залезу да в задок завалюсь, полостью прикроюсь от ископыти.
Эй, царя возили!
И – гайда! Только нас и видели.
По петухам определялись... Первые петухи в Брехове кричат, вторых настигали в Богоявленском, а третьих, рассветных, в Тиханове. Тридцать пять верст за час пролетали. До Богоявленского перевоза цугом едем дорога узкая, переметы... А как за реку выедем – впристяжку, и по накатной столбовой... Только стаканчики на столбах мелькают.
Однажды из-за этих коней попал я в переделку.
Вызывают меня после посевной в район. Куда семена дел? Почему изреженные всходы? Так и далее... Уполминзаг приезжал ко мне и навонял. Энтот был обособленный, никому не подчинялся. И силу большую имел, захочет – все выгребет, до зернышка. Шныряет, бывало, по сусекам, а ты ходишь за ним и молчишь.
Ну, ладно. Оделся я чистенько: сапожки хромовые, китель из желтой чесучи, шляпу соломенную набекрень. Полетели!
Доезжаем до перевоза – стоп! Шофер знакомый с Выселок.
– Ты куда?
– В район.
– И я в район.
Стакнулись мы с ним. Он вынул поллитровку.
– Давай, – говорит, – для начала эту распечатаем да речной водичкой запьем, освежимся. А уж в районе подкрепимся по-настоящему.
Раздавили мы эту бутылку на троих, я и говорю Сашке:
– Ну, чего ты в Тиханово поедешь? Оставайся с конями здесь, а я в кабине проедусь.
Сели мы в машину – поехали. Вот тебе до Свистунова не дотянули – стоп наша машина. Раза три выстрельнула, будто наклестка треснула на телеге, и остановилась. Что такое?
– Это, – говорит, – свеча подгорела. Сейчас сообразим.
Открыл мой шофер капот, уткнулся в мотор, как в колодец – один зад наружу – и притих. Уж я ждал, ждал, – а он все не шевелится.
– Да ты что, в самом деле, смеешься надо мной? Я на совещание тороплюсь, а ты меня фотографировать? Некогда мне на твою сиделку любоваться.
– Сейчас, сейчас...
Тут он забегал вокруг машины; забежит спереди – посмотрит, посмотрит, хлопнет по ляжкам руками, как кочет крыльями, назад побежит – опять смотрит.
– Ну, что такое?
– Не могу, – говорит, – определить.
Потом успокоился, сел в кабину и эдак, даже с радостью, говорит:
– Уяснил наконец.
– Ну?
– Бензин весь кончился.
Брат родной! Куда мне деваться? Назад бежать, к лошадям – и за час не добежишь. Вперед идти – пятнадцать километров – до обеда не дотопаешь. А совещание уже открылось по времени.
– Ну, – говорю, – душегубец ты проклятый! Что ты таперика мне присоветуешь?
– У меня травка в кузове. Ложись, Афанасеич. Попутная машина пойдет – я тебя крикну. А я, – говорит, – за рулем, вздремну. Дело привычное.
Какое тут спать! Я как представлю заседание бюро районного комитета и выступление товарища Мотякова, нашего докладчика, – у меня прямо вши от страха мрут. Но что делать?
Встал, как суслик, возле дороги, стою – жду. Впору хоть засвистеть от досады. И вот – катит грузовик. В кабине рядом с шофером женщина, а в кузове стол и корова. Останавливаю:
– Дайте бензину!
– У самих еле-еле до Тиханова доехать.
– Возьмите тогда меня с собой?
– Пожалуйста, но только в кузов.
Я и полез к столу да к корове. Уселся на стол, за рога ухватился поехали! Едем, а пыль, пыль на дороге – ну, прямо коровы не видать. Меня так разукрасило, что китель из желтого в серый превратился. А на лице одни глаза остались.
И явился я на бюро в таком виде. Эк, меня и взял в оборот Семен Мотяков. К тому времени его понизили до заведующего райзо. Но силу имел он большую.
– Вот он, полюбуйтесь! Мельник с помола... И семена израсходовал, и на членов бюро наплевал.
– Я, – говорю, – в кузове ехал на попутной.
– Нас дело не касается. Телефонограмму получил – изволь явиться вовремя.
И закатили мне строгача. Зашел я в столовую (раньше в Тиханове столовая с райкомом одним ходом сообщалась, вроде туннеля), выпил разведенного спирта – меня и хмель не берет. Доехал на попутной до перевоза – смотрю, Сашка здесь и кони мои тут, на приколе травку щиплют. Встречает меня друг, объездчик луговой, однорукий Ленька Заливаев. И ружье на плече, и собака при нем, и две утки висят на поясе. Он хоть и об одной левой руке остался, но бьет только влет, да так, что ты с обеими руками и ружья не успеешь вскинуть, а он уже с левого ствола вторую утку добивает.
– Ты чего, – говорит, – такой снулый? Или жара уморила?
– Я побывал в такой печке, где мозги запекают. Так что меня, – говорю, – жара не снаружи, а изнутри мучает.
– А против этого лекарство имеется, – подмигивает Ленька. – Клин клином вышибают. А у меня и закуска соответствует, – он приподнял уток.
– Что ж, – говорю, – Сашка, запрягай! В Богоявленском полечимся.
– Там карантин объявлен, – говорит Сашка. – Нас не выпустят оттуда.
– А зачем туда ехать? Я сейчас обернусь, – сказал Ленька однорукий. Здесь и расположимся. На вольном воздухе.
– А ты знаешь, сколько ее принести надо? – спрашиваю я Леньку.
– Дак прикинем...
– Все равно просчитаешься. Когда человек имеет сурьезные намерения, сроду не определишь – сколько ее понадобится. Поедем к ней сами.
Приезжаем в столовую – нет водки. Мы в магазин – нет! Только одно шампанское... Ну, что делать? Бери, говорят, кисленькое. Дак от нее только утробу раздувает, а до головы она не достигает – вся крепость газом выходит. А Ленька мне в ответ замечание:
– Мы ее, – говорит, – заткнем, утробу-то. И забушует, как в хорошей бочке.
Ладно, взяли кисленького или сладенького, я уж не упомнил. По гранате на брата... Пробки в потолок – бах, бах! Прямо как стрельба по уткам – и дымок с конца ствола вьется. Выпили... Ни в одном глазу. Взяли еще по одной... Не берет! Тогда я вошел в магазин – дверь на крючок и говорю Лельке, продавщице:
– Пиши фактуру, на магазин бреховский. Там рассчитаемся.
– Какую фактуру, Петр Афанасиевич?
– Ящик шампанского, – говорю.
Выписала. Я накладную в карман, ящик внесли в столовую речного пароходства, поставили под стол – и пошла стрельба.
Сорок бутылок выпили! И сами пили, и другим давали. Ежели, к примеру, понравится нам компания за столом, мы в них выстрелим пробками, а бутылки им на стол. Пейте, ребята, за счастливую колхозную жизнь! А Ленька однорукий все в буфетчицу метил, стервец. Попадет в нее пробкой – бутылку вина отдает. Она все: хи-хи-хи да ха-ха-ха! А бутылку за бутылкой под прилавок прячет.
Одно неудобство есть в употреблении шампанского, – иной раз дымок за пробкой вьется, а иной – такой водомет выхлестнет, что все рожи нам пообливало. Вышли мы из столовой, что из твоей бани. Лошади только дорогу почуяли – и понесли.
– Петр Афанасиевич! – кричит Сашка. – Впереди шламбалка.
– Преодолеть шламбалку! – приказываю.
Сашка встал во весь рост, шевельнул вожжами:
– Эй, царя возили!
А Ленька однорукий на колено поднялся, выхватил бутылку шампанского из кармана:
– Сейчас я этих коновалов, – кивает на часовых, – гранатой накрою.
А я откинулся на спинку в тарантасе и думаю весело: "Ну попробуй таперика задержи нас..."
– Э, ходи! Шагай, милые! Прочь с дороги!..
Помню, как хряснула шламбалка, бутылка зазвенела – это Ленька в сторожевое ружье угодил. Чего-то ветеринары кричали. А мы, соколики-чижики, как по воздуху пошли.
Ехали-ехали... Я хвать за голову – кепки на мне нет. Очнулся оказывается, уже светает. Мы спим в тарантасе, а кони в овсах пасутся.
Явился я наутро в свой магазин, подаю накладную и говорю:
– Сдаю фактуру – ящик шампанского.
– Пожалуйста, заносите, Петр Афанасиевич.
– А я уже занес... К себе в живот. Ну ничего, Яков Иванович медом рассчитается.
Яков Иванович – это бухгалтер колхоза. Тонкий человек был. Так вел бумаги, что не одна ревизия с носом уходила. Хоть полколхоза растащи, все оправдает.
А за то, что я шламбалку поломал, мне строгача дали. Второй выговор за день заработал. Но нет худа без добра. Коней моих арестовали на сорок суток ветеринары. Так что и для меня наступил отдых – больше месяца в район ни ногой. Меня и по телефону, и депешей вызывают. Не еду! Не имею права. Арестованы лошади! А ветеринар не следователь, ему не прикажешь отпустить арестованного. По скотине закон строже соблюдается.
МОЙ БРАТ ЛЕВАНИД
Как вы уже знаете, мой брат Леванид работал когда-то ветеринаром. Потом его перевели в Корабишино санитаром. Но так как фельдшера там не было, то Леванид лечил всех – и скотину и людей. Лечил он ото всяких болезней чистым дегтем. Каждому больному прописывал по чайной ложке три раза в день.
– Ну, таперика пей и жди полтора года, – говорил он. – Болезнь изнутри выходить будет.
И вот что удивительно – многим помогало. К нему и сейчас ходят за советом. Намедни сижу у него, выпиваем. Приходит соседка, у нее девочка болеет, не то экзема, не то лишай.
– Хочу Ленку везти на курорт и боюсь, – говорит.
– Тогда не вези, – отвечает Леванид.
– Дак ведь он, курорт, все ж таки наружу вызовет болезнь.
– А может, он вовнутрь загонит? Еще глубже... Тогда как?
Соседка вроде бы в сумление вошла:
– Доктор сказал, вези, а гепат – не ездий.
– Гепат, он все знает.
И не поехала. Послал ее Леванид в Корабишино, к своей бывшей сотруднице по ветеринарному пункту бабке Кочабарихе. Та наговорила на конопляном масле, ну и что-то подмешала туда... И все болячки как рукой сняло.
Леванид живет таперика на персональной пенсии. Ему тоже платят шестьдесят пять рублей, но только по военной линии. Он ушел воевать командиром отделения, а возвратился командиром батлиона. Между нами говоря, он чуточку привирает. До батлионного он не дослужился, но командиром роты был... Это уж точно. От войны у него осталось ранение в голову. На самом темени выбита кость, и такая ямина образовалась – яйцо куриное уложишь. Точно говорю! Леванид, когда выпьет, разойдется, то размахнет кудри, поставит темя и кричит:
– Не веришь, что у меня полголовы нету? На, клади яйцо!
Я клал неоднова. Держится яйцо!
– Леванид, – говорю, – как же ты при своем офицерском звании не добился в госпиталях, чтобы заделали тебе эту пробоину?
– А-а! У нас доктора ненормальные. Лежал я в Грозном. Хирург мне и говорит: "Давай вырежем у тебя ребро да заделаем костью голову".
– А ты что?
– Отказался.
– Почему?
– Вот чудак! Как же без ребра-то жить?
Вы, может быть, посмеетесь? Но давайте так рассуждать. В нашем крестьянском деле ребра важнее головы. Пойдешь косить – при густой траве ребро за ребро заходит, потому как весь упор делается на ребра. А ежели у тебя ребра нет, какая может быть устойчивость? И какой из тебя косец?
Между прочим, мой брат Леванид до сих пор стога мечет и косит в колхозе во главе пенсионеров.
И в общественной жизни участие проявляет: металлолом собирает, пионерам рассказывает насчет проклятого прошлого, вопросы задает на лекциях о международном положении, так и далее.
А в день двадцатилетия победы в Тиханове он бреховским отрядом ветеранов командовал. Объявили, таперика, девятого мая парад: "Которые с медалями и орденами – в район на парад!" Прибегает Сенька Курман в правление и говорит:
– Товарищ председатель, а вот как мне быть? Медаль оторвалась, а эта самая висит?! – Он показал на приколотую к пиджаку колодку.
– Документы на медаль есть? – спрашивает Петя Долгий.
– Какие документы? У меня паспорта и то нет.
Просто смех!.. Между прочим, с последней наградой моего брата Леванида тоже получилась забавная история. Но тут надо отступ сделать.
Прошлой осенью произошел затор по мясу. Скота много развели, а девать его некуда. В заготскот, государству – не берут: мясокомбинаты перегружены. На рынок везти – не продашь. Трава выгорела, сена не заготовили. Кто же купит корову в зиму? Вот Феня, жена Леванида, и говорит моему брату:
– Давай продадим корову-то, а телочку купим. Уж больно она здорова. Это ж не корова, а прямо Саранпал. Она сожрет нас в зиму-то.
Ну, Леванид и в заготскот, и в район... мыкался, мыкался да ни с чем и вернулся. В тую пору бреховские сочинители Глухова и Хамов частушку пустили по народу:
С коровенкой бабка Таня
Ходит осень без ума;
Ей с района отвечают:
Мясо, бабка, ешь сама.
И вдруг приходит разнарядка на бреховский сельсовет: "Принять двух коров".
Ну, Леванид в сельсовет. Ходы знакомые. И авторитет у него все ж таки имеется. Отвоевал он одну разверстку. Несет домой в нутряном кармане, что твою путевку на курорт.
Ладно, пригоняют они по этой разверстке свою корову в заготскот. А им говорят:
– От своих мы не принимаем коров. Надо прививку против ящура сделать да две недели выдержки дать.
Сделали они прививку. Проходит две недели – пригоняют опять в заготскот. А им и говорят:
– У нас прием закрыт. Исчерпали, значит. Гоните свою корову на базу в Пугасово.
Батюшки мои. За сорок верст киселя хлебать. Но делать нечего. Повязали они веревку корове на рога, буханку хлеба под полу и пошли. Один за веревку тянет, второй подгоняет. Целый день пихтярили. Вот тебе, пригоняют на базу, а им и говорят:
– Где ж вы раньше были? У нас уж партия того... уклепонтована. Пригоняйте в конце месяца.
Ладно, приходит конец месяца, сложились они втроем, наняли грузовик, потому как снег уже выпал. Загнали они коров в кузов, а борта у него низкие. Вот тебе тронулся грузовик – коровы в рев да через борта повыпрыгивали. Леванидова корова упала на голову и рог сломала. Что тут делать, головушка горькая? Бегали они бегали, нашли военную машину с высокими бортами. Договорились. Только собрались коров грузить – является рассыльный: "Дядя Леонтий, тебя в сельсовет вызывают". – "Зачем?" – "Не знаю, а только наказывали – срочно явиться".
Приходит Леванид в сельсовет, а там сидит подполковник:
– Вы Булкин Леонид Афанасиевич?
– Я самый. В чем дело?
– У меня, – говорит, – награды ваши. Двадцать три года разыскивали вас насчет вручения орденов. И вот наконец вы нашлись.
– Да я сроду не скрывался нигде, – отвечает Леванид.
– Вас никто не подозревает. Только бумаги ваши долго ходили. Значит, вы награждаетесь орденом Отечественной войны первой степени и орденом Красной Звезды.
– Спасибо, – говорит Леванид.
– Надо отвечать – служу Советскому Союзу!
– Да я уж позабыл. Служба моя теперь вокруг бабы да коровы. Давайте ордена!
– Оба нельзя. Тут одна неувязка. Ваше отчество Афанасиевич?
– Так точно.
– Вот видите. А здесь в одном документе записано Афанасиевич, а в другом Аффониевич.
– Так, может быть, это не я?
– По всему видать, вы. И год рождения ваш, и место рождения... только отчество Аффониевич? Этот орден Красной Звезды мы отправим обратно в Москву и сопроводиловку пошлем, где укажем, что вы не Аффониевич, а Афанасиевич. Там исправят и пришлют обратно. Вы согласны?
– Согласен. Мне можно идти?
– А второй орден! Этот мы вам вручим.
– Ну, давайте! – Леванид протянул руку.
– Так просто из рук в руки орден нельзя передавать. Надо представителей власти собрать. Торжественную обстановку сделать. Тогда и вручим вам этот орден.
– Да мне некогда ждать торжественной обстановки, – говорит Леванид. Мне корову надо грузить.
– Корову можно отложить.
– Никак нельзя. Два месяца ждал.
– Ну как же нам быть? И мне надо в район ехать... Тогда вот что! придумал подполковник. – Накройте стол красной скатертью, над этим столом я вручу вам и орден и руку пожму.
Наш председатель сельсовета Топырин достал из сундука красный материал с лозунгом, расстелил обратной стороной на столе, и подполковник вручил Леваниду орден.
Пришел я к нему на другой день – орден на столе.
– Ты чего это достал его? – спрашиваю. – Любуешься?
– Испытание проводил. Я все думал, что орден первой степени из золота сделан. Но вот рассмотрел его, покусал... Простой металл.
И он стал рассказывать мне, как сдавали корову, и сколько она скинула в живом весе за последние два месяца:
– Была корова, как печь. А пока сдали ее, мослы выщелкнулись.
ПРО МОЮ ЛИЧНУЮ ЖИЗНЬ
Трудовая автобиография советского человека иной раз осложняется личной жизнью. То есть ежели вы, к примеру, выпимши поскандалили, стекла повыбили или кому-нибудь по шее заехали, а то, может, на стороне зазнобу завели и в свободное от работы время уклоняетесь от исполнения семейных обязанностей – все это и называется личной жизнью. Личная жизнь разбирается на партийном бюро, а ежели вы беспартийный, то на правлении колхоза или на товарищеском суде. Из чего следует, что личная жизнь есть язва на теле общества, то есть пережиток.
Заболел я ей, можно сказать, случайно. И ведь горя не было б, кабы я свою Маруську не любил. Она хотя и скандальная у меня особа, но хозяйство держит исправно, напоит тебя и накормит вовремя, и спать уложит. Так что Маруську я не променяю ни на какую личную жизнь. А повело меня на уклонение от семейных обязанностей, должно быть, с устатку. Весна выдалась трудной...
Сижу это я в кабинете один, в сумерках. И вот тебе заявляется пасечница с дальней корабишенской пасеки и подает мне акт. Читаю: "Акт составлен ниже в следующем, в том, что вчера при свете приехали ко мне на пасеку начальник охраны Хамов Леонтий с братом Михаилом и стали якобы проверять меня на сомнительные ульи. Леонтий ходил по ставу и хлестал по ульям кнутом насчет выявления сомнительного улья. Якобы один нашел. Открыли его, мед взяли и бросили раскрытым. А другие пчелы набросились и уничтожили весь рой..."
Читаю и смотрю я не столько на бумагу, сколько на саму пасечницу, – в хромовых сапожках она, икры голенищами обтянуты, как резиночками – не ноги, а прямо калачи ситные. Фуфайка зеленая распахнута, и кофточка розовая на груди с просветом, аж лямки лифчика видны. Волосы в пучке на затылке, что твоя копна высится, брови черные с росчерком, как крылья от серпочка... Брат родной! У меня аж во рту пересохло и в ушах зажухало: "Жух, жух, жух!" И вспомнил я, как в армии на турнике солнце крутил... Плечи расправил, смотрю на нее, как одурелый. А она стоит, избочась, да прутиком о голяшки сапог хлысть, хлысть. И повело меня на уклонение...
– Катерина Ивановна, – говорю, – какое же у вас мнение о председателе, то есть обо мне? Разве можно вам стоять в моем присутствии? Это было бы неуважение с моей стороны. Садитесь на диван.
А она мне якобы сквозь смех:
– А может быть, мне скучно одной-то на диване сидеть?
– Это вы, – говорю, – напрасно сумлеваетесь. Со мной вам скучно не будет.
– Ну, шире – дале...
Муж у нее в бригадирах ходил – квелый мужичонка: ноги сухие и длинные, как палки в штанах, нос картошкой, глазки маленькие и кепка по самые уши, как на чучеле огородном. А бегал – на лошади не догонишь. Его и прозвали Дергуном...
Первым делом я отправил его на лесозаготовки – с глаз подальше. А сам пересел в седло, чтобы без свидетелей...
Бывалочи вечерком подтяну подпруги – и гайда! Седельце у меня было в серебряном окладе, лука низкая – сотню верст скачи – не притомишься. Только на опушке леса покажусь – она уж тут как тут, ждет меня моя касаточка. Я ее одной рукой с земли приподнимал и прямо в седло, к себе на колени. И везу куда хочу.
В омшанике мы сеновал устроили – постель под самой крышей на сене духовитом, да под пологом. Разденемся, бывало, донага, нырнем под полог, как в твою речную волну, и всю ночь челюпкаемся. Я, говорит, за то тебя люблю, Петя, что после ночки с тобой я день-деньской пластом валяюсь. Да и я ее любил, признаться, – в передовые пчеловоды вывел, часами ручными наградил и Почетной грамотой.
Все бы оно хорошо... Да беды не предвидишь, от нее не уйдешь, как от районного начальства. Вот звонят мне из района:
– Никуда не уезжай – к вам уполномоченный.
Значит, готовь лагун меду. Послал я за медовухой к Дуньке Сивой, сижу в правлении, жду.
Приехал, оказывается, корреспондент с фотоаппаратом – передовиков фотографировать. Тут я думаю: порадую-ка свою Катерину Ивановну. Сфотографирует он ее и в районную газету поместит. Парню этому я верил не раз выпивали. Опростали мы с ним вдвоем лагун медовухи и поехали к Катюше на пасеку.
У нее было много платьев – в сундуке лежали, в омшанике. Принарядится, соображаю я, в самый раз будет.
Так и есть. Обрадовалась она... Медовухи нам поставила, а сама то в одно платье оденется, то в другое. Выйдет перед нами – прямо краля бубен! То шеей лебедя выгнет, то ручкой... Ну, меня и разожгло:
– Давай, Катюша, изобразим картину у шатра!
У нас в омшанике ковер висел, масляными красками писанный: в красный шатер несет персидскую царевну Стенька Разин. На ней ночная рубашка с кружевами, так что грудь голая видна, а на Стеньке алые шаровары и пояс голубой. Ковер этот я ей преподнес, – на мед выменял, в Пугасове на базаре.
Она тоже запьянела... Вынесли мы полог из омшаника, растянули его на лугу, полу одну приподняли, так чтобы постель там была видна. Разделась она до рубашки – груди, как у той царевны персидской, в стороны торчат. И я все с себя снял. В одних подштанниках остался. А шарфом газовым пупок повязал. Чем не Стенька Разин?
Поднял я ее на руки, она меня за шею обняла, и говорим:
– Таперика фотографируй!
Он нас по-всякому сфотографировал: и перед шатром, и в шатре, якобы она лежит на подушках и руки ко мне протягивает, а я вроде бы наклоняюсь над ней. И как она платье снимала, и как мы на постели лежим... Ну, так и далее. Хорошо время провели, весело.
Тут как раз прислали нам новую автомашину. Повез я молоко в район и заехал в редакцию к тому другу-корреспонденту. Он мне дал целую пачку этих фотографий под названием "Стенька Разин и персидская царевна". Я сунул их в карман, и на радостях мы во всех ларьках заправлялись. Домой приехал, еще стакан тяпнул и уснул.
А у меня мужики собрались, новую машину обмывали. Яков Иванович, бухгалтер, хватился – папиросы кончились. Он, чудак, и полез ко мне в карман за куревом. Я дрых на кровати. Ну и вытащил он всю эту пачку фотографий. Маруська увидела – и на него:
– Ты куда полез? Чего вытащил? А ну-ка, дай сюда!
Как увидела она это изображение, и тут же при всех устроила мне представление из татарского побоища. Мои мужики от страха поразбежались...
Утром проснулся я – что такое? Не могу шею повернуть, и шабаш! Правый глаз затек, и губа выше носа вздулась...
– Вставай, Степан Разин, атаман донской!
Маруська сидит за столом в новом платье, платочек на плечи накинула газовый. Дурная примета – ежели она с утра принарядилась, значит, быть скандалу. Силюсь вспомнить: что я вчера натворил по пьянке? Или стекла побил, или на столб наехали? Чую что-то неладное, но вида не подаю. Спрашиваю:
– Ты чего вырядилась? По какому такому празднику?
– Решила верующей стать, – говорит. – Вот к исповеданию приготовилась.
И голосок у нее такой вкрадчивый, и губы поджимает. А это уж бывает перед тем, как тарелки в ход пустить. Да что ж я такое натворил?
– Садись, Петя, садись. Может, и ты причаститься хочешь?
Сажусь да поглядываю: чем ты меня только причащать будешь? А она все тянет:
– Может, опохмелиться хочешь?
Стопку поднесла, выпил...
– Ты, случаем, не заезжал вчера к Дроздовым на машине?
– К каким Дроздовым?
– На пасеку, в Корабишино?
– С какой стати?
– Будто ты у них прихватил что-то.
Ну, думаю, начинается моя личная жизнь. Уж не потому ли пострадала моя физиономия? Но чтобы там ни было, а личную жизнь сперва-наперво надо отрицать. Я изобразил обиженный вид.
– Ты меня, – говорю, – за вора выдаешь. Я чужих вещей не беру.
– Да не вор, Петя, а разбойник... Стенька Разин!
– Мне твоя игра в казаки-разбойники вовсе не понятна.