Текст книги "Грехи детства"
Автор книги: Болеслав Прус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Так прошел час, два, три часа – в глубокой тишине. Я почти утратил способность думать. Юзик изредка и с большим усилием произносил несколько слов. Он рассказал мне, что на него сзади наехала телега и сразу нестерпимо заболела поясница, но теперь уже не болит, и что отец вчера прогнал прислугу, а сегодня пошел искать другую…
Потом, не отпуская моей руки, он попросил меня прочитать все ежедневные молитвы. Я прочитал «Отче наш», а когда начал «От сна восстав», он прервал меня:
– Теперь прочитай: «Тебе, господи боже мой, исповедую грехи мои…» Завтра я уже, наверно, не проснусь…
Зашло солнце, и настала ночь, но была она какая-то мутная, потому что луна светила сквозь тучи. Свечи в доме не было, да я и не собирался ее зажигать. Юзик становился все беспокойнее, он бредил и почти не приходил в сознание.
Было уже поздно, когда с улицы гулко хлопнула калитка. Кто-то прошел по двору и, насвистывая, отворил дверь в комнату.
– Ты, папка? – простонал горбунок.
– Я, сынок! – ответил хриплый голос. – Ну, как ты там? Верно, лучше?.. Так и должно быть!.. Главное – выше голову, сынок!
– Папка… света нет… – сказал Юзик.
– Свет – чепуха!.. А это кто? – заорал он, наткнувшись на меня.
– Это я…
– Ага! Лукашова? Хорошо!.. Переночуй сегодня здесь, а уж завтра я задам тебе баню… Я губернатор!.. Ром-Ямайка!..
– Покойной ночи, папка!.. Покойной ночи!.. – шептал Юзик.
– Покойной ночи, покойной ночи, мой мальчик!.. – ответил отец и, склонившись над кроватью, поцеловал в голову – меня.
Я нащупал у него под мышкой бутылку.
– Выспишься, – прибавил он, – а завтра марш в школу!.. Шагом мааррш!.. Ром-Ямайка!.. – рявкнул он и ушел в другую комнату.
Там он грузно сел, должно быть на сундук, стукнулся головой об стену, а через минуту послышалось мерное бульканье, как будто кто-то пил.
– Казик! – прошептал горбунок, – когда я уже буду… там… ты иногда приходи ко мне. Расскажешь, какие заданы уроки…
В соседней комнате гаркнул хриплый бас:
– Здравия желаем господину губернатору!.. Ура!.. Я губернатор!.. Ром-Ямайка!..
У Юзика начался озноб, он говорил все более бессвязно:
– Так ломит спину!.. Ты не сел на меня, Казик? Казик!.. Ох, не бейте меня, не бейте!..
– Ром!.. Ром-Ямайка! – гремело в другой комнате.
Снова что-то забулькало, потом бутылка с оглушительным звоном ударилась об пол.
Юзик потянул мою руку ко рту, прикусил пальцы зубами и – вдруг выпустил. Он уже не дышал.
– Сударь! – закричал я. – Сударь! Юзик умер!..
– Да что ты болтаешь? – буркнул голос в соседней комнате.
Я вскочил с кровати и встал в дверях, вглядываясь в темноту.
– Юзик умер!.. – повторил я, дрожа всем телом.
Человек рванулся с сундука и заорал:
– Убирайся отсюда, дурак!.. Я его отец, я лучше знаю, умер он или нет!.. Да здравствует господин губернатор!.. Ром-Ямайка!..
Я в ужасе убежал.
Всю ночь я не мог уснуть, меня била дрожь, мучили какие-то страшные видения. Утром меня осмотрел хозяин квартиры, сказал, что у меня жар и что я, наверное, заразился от задавленного горбуна, а затем велел мне поставить на поясницу двенадцать кровососных банок. После этого лечения наступил такой кризис, как назвал это хозяин, что я неделю пролежал в постели.
На похоронах Юзика я не был, но его провожал весь наш класс с учителями и ксендзом. Мне говорили, что гробик у него был черный, обитый бархатом и маленький, как футляр для скрипки.
Отец его страшно плакал, а на кладбище схватил гроб и хотел с ним бежать. Но Юзика все-таки похоронили, а его отца полицейские выпроводили с кладбища.
Когда я в первый раз пришел в школу, мне сказали, что кто-то ежедневно справляется обо мне. Действительно, в одиннадцать часов меня вызвали из класса.
Я вышел – за дверью стоял отец умершего Юзика. Лицо у него было бледно-фиолетовое, а нос сизый. Он был совершенно трезв, только голова у него тряслась и дрожали руки.
Взяв меня за подбородок, человек этот долго смотрел мне в глаза, а потом неожиданно спросил:
– Это ты вступился за Юзика, когда к нему приставали в классе?..
«С ума, что ли, сошел этот старик?» – подумал я и ничего не ответил.
Он обнял меня за шею и несколько раз поцеловал в голову, шепча:
– Благослови тебя бог!.. Благослови тебя бог!..
Отпустив мою голову, он снова спросил:
– Ты ведь был при его смерти?.. Скажи мне правду, очень он мучился?.. – Но вдруг отшатнулся и быстро проговорил: – Или нет… ничего мне не рассказывай!.. О, никто не знает, как я несчастен!..
Из глаз его полились слезы. Он схватился обеими руками за голову, отвернулся от меня и побежал к лестнице с воплем:
– Бедный я!.. Бедный… бедный!..
Кричал он так громко, что в коридор высыпали учителя. Поглядев ему вслед, покачали головами и велели мне возвратиться в класс.
Под вечер какой-то рассыльный принес мне на квартиру довольно большой сундук и записку, в которой было лишь несколько слов: «От бедного Юзика на память».
В сундуке оказалось множество прекрасных книг, оставшихся после покойного Юзика, в том числе: «Книга о вселенной», «История» Цезаря Кантю, «Дон-Кихот», «Дрезденская галерея» и другие. Благодаря этим книгам я пристрастился к серьезному чтению.
Весна уже была в разгаре, когда я в первый раз отправился на могилу Юзика. Она была такая же маленькая и горбатая, как он. Я заметил, что кто-то обсадил ее зелеными ветками. В нескольких шагах от могилки в траве валялась груда бутылок с надписью: «Ром-Ямайка». Я просидел там с час, но не сказал Юзику, какие уроки нам задали, потому что и сам не знал, и он меня не спросил.
Через неделю я снова пришел на кладбище. Снова я увидел свежие ветки на могиле Юзика, а в траве – несколько целых и разбитых бутылок.
В начале мая по городу разнеслась странная весть. Однажды утром на могиле Юзика нашли мертвым его отца. Возле него лежала недопитая бутылка с надписью: «Ром-Ямайка».
Доктора говорили, что умер он от аневризма.
События эти странно подействовали на меня. С этого времени меня стало тяготить общество товарищей, надоедали их шумные игры. Тогда я углублялся в книги, доставшиеся мне от Юзика, или убегал за город, в овраги, заросшие кустарником, и, бродя по ним, размышлял бог весть о чем. Не раз я задавался вопросом, почему так нелепо погиб Юзик и почему отец его был так одинок, что искал прибежища на могиле сына? Я понял, что самое большое несчастье – это не иметь близких, и уже не удивлялся тому, что бедный горбунок искал себе друга.
Я тоже нуждался теперь в друге. Но среди товарищей ни один не пришелся мне по душе. Вспомнил я о сестре. Нет!.. Сестра не заменит друга.
Товарищи говорили про меня, что я одичал, а у хозяина квартиры уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что я стану величайшим злодеем.
Настал торжественный акт, и тут инспектор объявил во всеуслышание, что я переведен во второй класс. Событие это наполнило меня радостным изумлением. Мне вдруг начало казаться, что, хотя в школе имеются и старшие классы, все же самый замечательный – второй. Я уверял товарищей, что ученики остальных классов – с третьего по седьмой включительно – лишь повторяют то, чему выучились во втором, но в душе я трепетал, как бы учителя не спохватились после каникул, что перевели меня просто по ошибке, и не водворили обратно в первый класс.
Однако на следующий день я немного попривык к своему счастью, а когда ехал домой на каникулы, по дороге не переставая толковал вознице, что из множества учеников я один заслуженно переведен во второй класс и что я перешел лучше всех. Я приводил ему такие неопровержимые доказательства, что он не вытерпел и стал зевать. Но, едва умолкнув, я с ужасом убедился, что сам я полон сомнений.
На другой день, подъезжая к дому, я увидел сестру Зосю: она выбежала мне навстречу. Я тотчас сообщил ей, что перешел во второй класс и что умер мой друг Юзик, оттого что его переехали. Она же сказала, что соскучилась по мне, что у ее курицы уже десять цыплят, что к графине два раза в неделю приезжает с визитом какой-то господин, что их гувернантка влюбилась в приказчика и что ее, то есть Зосю, покойный Юзик ничуть не интересует, потому что он был горбун. Но, между прочим, ей жалко его.
Говорила она это, стараясь казаться взрослой барышней.
Отца я увидел в полдень. Он встретил меня очень радушно и сказал, что даст мне на каникулы лошадь и позволит стрелять из кремневого ружья.
– А теперь, – прибавил он, – ступай в господский дом и поздоровайся с графиней, хотя… – И тут он махнул рукой.
– Что случилось, отец?.. – спросил я, как большой, и даже сам испугался своей смелости.
Сверх ожидания отец не рассердился и ответил с оттенком горечи:
– Теперь она уже не нуждается в старом уполномоченном. Скоро тут будет новый хозяин; ну, а этот сумеет… – Он внезапно замолк и, отвернувшись, буркнул сквозь зубы: – Проиграть в карты имение…
Я начинал догадываться, что в мое отсутствие здесь произошли важные перемены. Тем не менее я отправился поздороваться с помещицей. Она приняла меня очень приветливо, а я заметил, что в глазах ее, прежде таких печальных, теперь появилось совсем иное выражение.
Возвращаясь домой, я встретил во дворе отца и сказал ему, что графиня необыкновенно весела. Она вертится и хлопает в ладоши, в точности как ее горничные.
– Еще бы! Какая баба перед свадьбой будет не в духе… – пробормотал отец словно про себя.
В эту минуту к господскому дому подкатила изящная коляска, и из нее выскочил высокий мужчина с черной бородой и огненными глазами. Должно быть, графиня выбежала на крыльцо, потому что я видел, как она из дверей протянула ему обе руки.
Отец шел впереди меня и, тихо посмеиваясь, брюзжал:
– Ха-ха!.. Все бабы с ума посходили!.. Барыня вздыхает по щеголю, а гувернантка по приказчику… А для Салюси остался я да еще ксендз… Ха-ха!
Мне шел двенадцатый год, и я уже много слышал о любви. Тот верзила, который брил усы и три года сидел в первом классе, не раз изливался перед нами в своих чувствах к какой-то барышне и рассказывал нам, что видит ее по нескольку раз в день – на улице или через форточку. Наконец, сам я прочитал немало необыкновенно прекрасных романов и отлично помню, сколько волнений мне доставили их герои.
Поэтому недомолвки отца произвели на меня тягостное впечатление.
Проникшись сочувствием к помещице и даже к гувернантке, я в то же время ощутил неприязнь к бородатому господину и к приказчику. Я никогда не сказал бы этого вслух (не посмел бы признаться даже себе), но мне казалось, что и графиня и гувернантка поступили бы гораздо правильнее, если бы избрали предметом своих воздыханий меня.
В первые дни по приезде я обежал деревню, парк и конюшню, ездил верхом и катался на лодке, но вскоре почувствовал, что мне становится скучно. Правда, отец все чаще разговаривал со мной, как со взрослым, винокур приглашал меня выпить с ним старки, а приказчик навязывался со своей дружбой и обещал рассказать, какие мучения он претерпевает из-за гувернантки, но меня это не занимало. И старку винокура, и признания приказчика я бы отдал за хорошего товарища. Но, перебрав мысленно всех, кто вместе со мной кончил первый класс, я пришел к выводу, что ни один из них не соответствовал моему теперешнему настроению.
Порой из глубины души всплывал передо мной грустный образ умершего Юзика и тише дуновения летнего ветерка говорил мне о чем-то неведомой. Тогда меня охватывала какая-то сладостная печаль, и я тосковал – сам не знаю о чем… Однажды, когда я, поглощенный своими грезами, бродил по заросшим дорожкам парка, меня неожиданно остановила сестра моя Зося и спросила:
– Почему ты с нами не играешь?
Меня бросило в жар.
– С кем?..
– Со мной и с Лёней.
Навеки останется загадкой, почему в эту минуту имя Лёни слилось у меня с образом Юзика и почему я покраснел так, что у меня щеки запылали, а на лбу выступил пот.
– Ты что же… не хочешь с нами играть? – с удивлением спросила сестра. – На пасху тут был один ученик третьего класса, так он вовсе не важничал, как ты. Целыми днями с нами бегал.
И снова во мне вспыхнула беспричинная ненависть – на этот раз к третьекласснику, которого я никогда не видел. Наконец я ответил Зосе брюзгливым тоном, хотя в душе отнюдь не питал к ней обиды:
– Не знаю я никакой Лёни.
– Как не знаешь? Разве ты не помнишь, как из-за нее тебя побила та гувернантка? А ты забыл, как плакала и просила Лёня, чтобы тебя не наказывали, когда сгорел этот… хлев?
Конечно, я все отлично помнил и особенно Лёню; но, должен признаться, памятливость сестры меня рассердила. Я счел чуть ли не позорящим честь моего мундира, что в деревне, да еще у каких-то девочек-подростков может оказаться такая хорошая память.
Под влиянием этих чувств я ответил, как грубиян:
– Ах! Отстань ты от меня… вместе со своей Лёней!.. – И я ушел в глубь парка, крайне недовольный и неуместными воспоминаниями сестры, и тем, что отказался играть с девочками.
Впрочем, я и сам не знал, чего мне хотелось, но меня взяло такое зло, что, когда мы встретились с Зосей дома, я не пожелал с ней разговаривать.
Сестра расстроилась и старалась не попадаться мне на глаза, но тогда я стал ее искать, чувствуя, что мне чего-то не хватает и что, отказавшись играть с девочками, я совершил большую ошибку. Я решил поправить дело, и, когда огорченная Зося принялась за штопку, схватил первую попавшуюся книжку, с минуту полистал ее и, бросив на стол, проговорил, как бы думая вслух:
– Все девочки глупы!..
Я полагал, что афоризм этот будет необычайно глубокомыслен. Но, едва договорив, понял всю его нелепость. Мне стало стыдно и жалко сестру… Уже ничего не говоря, я расцеловал Зосю в обе щеки и ушел в лес.
Боже! Как я в этот день был несчастен… А ведь это было только начало моих страданий.
Я не хочу ничего скрывать. Всю ночь мне снилась Лёня, и с тех пор вместо бедного горбунка ее образ являлся мне в грезах. Мне казалось, что одна она может быть тем другом, в котором я давно нуждался. В мечтах я говорил с ней так долго и красиво, как пишут в романах, и при этом был вежлив, как некий маркграф. А в действительности меня не хватало даже на то, чтобы пойти в парк, когда там играли девочки, и я слушал их веселый смех, перемежающийся замечаниями гувернантки, стоя за забором.
Поныне еще я помню это место: туда выбрасывали мусор из господского дома, росли крапива и лопух. Я подолгу простаивал там, чтобы услышать невнятные обрывки фраз или стук башмачков по дорожкам и увидеть мелькающее платье Лёни, когда она скакала через веревочку.
Минута – и все в парке смолкало; тогда я ощущал палящие лучи солнца и слышал нескончаемое жужжание мух, кружившихся над свалкой. Потом снова раздавался смех и топот ножек, сквозь щель в заборе мелькали платья, а потом снова наступал зной, шелестели деревья, щебетали птицы и назойливые мухи лезли мне чуть не в рот.
Вдруг из дома доносился голос:
– Лёня!.. Зося!.. Идите в комнату…
Это гувернантка. Я бы возненавидел ее, если б не знал, что ей тоже грустно.
Как-то раз, направляясь на прогулку к забору, я заметил, что нахожусь тут не один. С пригорка я разглядел в зеленой чаще лопухов посеревшую от старости соломенную шляпу, из которой торчали белесые вихры, потому что у шляпы не было донышка.
Не успел я ступить несколько шагов, как вихры и шляпа поднялись над лопухом и показался семи– или восьмилетний мальчик в длинной грязной рубахе, завязанной у ворота шнурком. Я заговорил с ним, но мальчик шарахнулся и быстро, как заяц, убежал в поле. Красный воротник моего мундира и посеребренные пуговицы неизменно производили на деревенских ребятишек сильнейшее впечатление.
Я медленно побрел к усадьбе, и тогда мальчик снова стал пробираться к забору. Едва я скрылся за каким-то строением, он взобрался на кучу мусора и приставил глаз к той же щели, через которую я сам заглядывал в сад. Весьма сомнительно, видел ли он что-нибудь, но тем не менее упорно смотрел.
На другой день, явившись на свой пост для наблюдений за играми барышень, я снова разглядел в зарослях лопуха серую шляпу, над ней белесые вихры, а под обломанными полями – два уставившихся на меня глаза. Солнце сильно припекало, поэтому мальчик потихоньку сорвал большой лист и укрылся им, как зонтом. Теперь я уже не видел ни его шляпы, ни вихров – только серую рубашку, приоткрывавшуюся на груди.
Когда я ушел, мальчик снова взбежал на кучу мусора и снова, как и вчера, приставил глаз к щели, вероятно думая, что хоть на этот раз не я один увижу все достопримечательности парка.
В эту минуту я понял, как смешно мое поведение. Хорош бы я был, если бы отец или винокур, а то и сама Лёня увидели, как я, ученик второго класса, стою в мундире под забором, на какой-то свалке, чередуясь с неким кандидатом в пастухи, вряд ли даже когда надевавшим чистую рубашку!
Мне стало стыдно. Как будто я не имею права открыто ходить в сад, не прячась по углам, как этот мальчишка в дырявой шляпе?..
Мусорная свалка и щель в заборе сразу опротивели мне до омерзения, но в то же время мне стало любопытно: кто этот мальчик? Обычно дети в его возрасте уже пасут гусей, а он губит лучшие годы своей юности, шатаясь по задворкам, и сует нос в чужие дела; когда же его спрашивают, не отвечает, как должно порядочному человеку, а улепетывает, точно кролик.
«Погоди же, – думал я, – ты-то меня уже здесь не увидишь, зато я выслежу, кто ты такой!»
Я помнил, что в романах, наряду с героями и героинями, встречаются этакие загадочные незнакомцы, с которыми нужно держаться настороже, чтобы вовремя пресечь их интриги.
За несколько дней, ни у кого ни о чем не допытываясь, я разузнал о таинственном незнакомце. Он не был интриганом. Он был сыном судомойки, служившей в имении, звали его Валек, и все его знали, но никто им не интересовался. Поэтому у мальчика было много досуга, и, как я убедился на личном опыте, он проводил его в занятиях, не всегда доставлявших удовольствие другим.
У Валека никогда не было отца, чем все донимали его мать, женщину несколько излишне запальчивую. На колкости прислуги судомойка отвечала криком и бранью, но этого ей, видимо, было недостаточно, и остальное она вымещала на Валеке.
Мальчик еще ползал на четвереньках и носил рубашку, завязанную узлом на спине (что давало такой же эффект, как если бы ее вовсе не было), а его уже прозвали приблудой.
– Ты, что ли, его подобрал?.. – спрашивала тогда мать и поднимала крик: – Чтоб вас бог наказал за мою обиду! Чтоб у вас руки-ноги… Чтобы ты пропал, паршивец!..
Последнее пожелание относилось к Валеку, а непосредственно за ним следовал пинок ногой пониже упомянутого узла на рубашке. Мальчик, пока был глуп, отвечал на подобные угощения горьким плачем, но, набравшись ума, что наступило довольно скоро, при такой оказии молчал, как мышка, и забивался под лавку за большую лохань, из которой кормили свиней. Видимо, ему не хотелось, чтобы его обваривали кипятком, как то уже однажды случилось.
Бывало и так, что Валек просиживал под лавкой долгие часы, пока не собирались люди к обеду или к ужину. Иногда, увидев высунувшуюся из-под лавки голову ребенка и его полные слез глаза, блестевшие при виде клецек, батраки спрашивали мать:
– А ему вы не дадите? Ну, тому, что подобрали под капустой?
– Чтоб ему с тобой вместе провалиться сквозь землю, – с раздражением отвечала женщина и, хотя прежде собиралась накормить Валека, теперь не давала ему есть.
– Нельзя же мальчишке, хоть и приблудному, подыхать с голоду, – вразумляли ее бабы.
– Пускай же подохнет наперекор вам, раз вы такое наговариваете!..
А так как сидела она на ушате, спиной к лавке, то и пинала Валека пяткой в зубы.
Тогда батраки назло матери вытаскивали мальчика из его убежища и кормили.
– Ну, Валек, – говорил один, – поцелуй пса в хвост, получишь клецки.
Мальчик точно выполнял приказание и за это глотал большущие клецки, даже не жуя.
– Ну, а теперь дай матери тумака, получишь молоко…
– О, чтоб вам руки повывернуло! – кричала судомойка, а мальчик удирал за свою лохань.
Иногда, запыхавшись, замирая от страха, он во весь дух мчался во двор и прятался в густой листве кустов против господского дома. А когда слезы на глазах его высыхали, он видел на крыльце прехорошенький столик, подле него два стульчика, а на них Лёню и мою сестру; горничная повязывала им салфетки на шею, Салюся наливала кофе, а графиня говорила:
– Дуйте, детки, не обожгитесь, не пачкайтесь… А может, не сладко?..
Когда батраки уходили на работу и в кухне никого не было, судомойка выходила во двор и кричала:
– Валек!.. Валек!.. Поди-ка сюда!..
По голосу мальчик угадывал, что можно выйти, и бежал в кухню. Мать давала ему ломоть хлеба, деревянную ложку и немного борща в огромной миске, из которой ели шесть человек. Валек садился на пол, мать ставила ему миску между ног и, оправляя на нем сзади рубашонку, говорила:
– А если ты еще когда поцелуешь Бурека в хвост, я тебе все ребра пересчитаю. Попомни!
И она уходила мыть посуду.
Тогда, словно из-под земли, откуда-то вылезал дворовый пес и усаживался против мальчика. Сначала он лязгал зубами, отгоняя мух, зевал и облизывался. Потом, понюхав борщ раз и другой, осторожно опускал язык в миску. Валек его – хлоп! – ложкой по башке. Пес пятился, снова зевал и снова разика два ухитрялся лакнуть, уже посмелее. Потом мальчик мог хлопать его ложкой сколько угодно, – пес, войдя во вкус, ни за какие сокровища не оторвался бы от миски. Но тут и Валек смекал, что выгадает тот, кто первый приналяжет, и ел так, что за ушами трещало, с одного края, а пес как ни в чем не бывало лакал с другого.
Если мать была в духе, а Валек оказывался под рукой, ему перепадало кое-что и с барского стола.
– На-ка, полакомься, – говорила судомойка, давая ему крошки от пирожного, испачканную соусом тарелку, рыбью голову, необглоданное крылышко или стакан с капелькой кофе на дне и остатками нерастаявшего сахара. А когда он все высасывал из стакана или дочиста вылизывал тарелку, мать его спрашивала:
– Ну что, вкусно?
Валек подбоченивался, как то делали батраки после обеда, глубоко вздыхал и, сдвинув набекрень свою старую шляпу, отвечал:
– Ничего покушал, слава богу!.. Ну, пора на работу…
И, оставив мать, он уходил куда-то на добрых полдня.
Игры Валека всегда зависели от того, что делали взрослые. Во время пахоты он доставал из-за водопойной колоды кнут, вытаскивал из плетня первый попавшийся кол или отламывал корень у поваленного дерева и часами «пахал», очень похоже раскачиваясь на месте и понукая волов.
Если ловили рыбу, он отыскивал среди мусора рваные сети и с неистощимым терпением погружал их в воду. А то сядет на палку и едет поить у колодца лошадей. Однажды, найдя возле овчарни старый лапоть из липового лыка, он спустил его на воду: это была лодка, и он на ней катался – разумеется, в воображении.
Словом, играл он отлично, но никогда не смеялся. На его детском лице застыло выражение невозмутимой серьезности, сменявшейся только страхом. Большие глаза его всегда смотрели с изумлением, как у людей, которые долгие годы наблюдали нечто поразительное.
Валек умел ловко удирать из дому на целые дни, и батраки нимало не удивлялись, найдя его утром в стогу или в лесу под деревом. Он умел также часами неподвижно простаивать среди поля, словно серый столбик, и, разинув рот, смотреть неведомо куда. Раз я подстерег его, когда он так стоял, и, подойдя ближе, услышал, как он вздохнул. Не знаю сам почему, но меня ужаснуло, что эта маленькая фигурка так вздыхает. Меня охватило негодование – неизвестно против кого, и с этой минуты я полюбил Валека. Но, когда я двинулся к нему немножко смелей, мальчик очнулся и убежал в кусты с непостижимым проворством.
Тогда-то и зародилась у меня в голове странная мысль, что у бога, который все время смотрит на такого ребенка, должно быть очень грустно на душе. Я понял также, почему на образах он всегда серьезен и почему в костеле нужно тихо разговаривать и ходить на цыпочках.
И вот благодаря этому-то неприметному человечку я перестал прятаться за забором и решил идти в парк, предварительно сообщив Зосе, что теперь буду играть с ней и с Лёней.
Сестра, как и следовало ожидать, пришла в восторг от моего предложения.
– Так будь в парке, – наставляла она меня, – когда мы обе отправимся на прогулку. Поздоровайся с гувернанткой, – она всегда читает книжки в беседке, – но долго не разговаривай с ней, потому что она не любит, когда ей мешают. А потом увидишь, как нам будет весело!
В этот же день за обедом она шепнула мне с таинственным видом:
– Приходи в три часа; я уже сказала Лёне, что ты будешь. Когда мы выйдем из дому, я кашляну…
Сестра принялась за какую-то работу, а я, конечно, ушел, но, правда, я и вообще не любил сидеть в комнате.
Я уже был во дворе, когда Зося меня догнала:
– Казик! Казик!
– Что такое?
– Когда я кашляну, ты ведь поймешь, что это значит?.. – напомнила она многозначительно.
– Разумеется.
Она ушла, но из комнаты еще раз крикнула мне в окно:
– Так я кашляну… Не забудь!
И куда же я мог пойти, как не в парк, хотя до назначенного срока еще оставалось добрых полтора часа. Я так задумался, что не заметил, пела ли в этот день хоть одна птица в саду, обычно звеневшем от щебета.
Обежав его кругом несколько раз, я сел в лодку, привязанную у берега, и, так как в ней нельзя было кататься, хоть покачался со скуки.
Тем временем я составил себе план возобновления знакомства с Лёней. Должно было это произойти следующим образом. Когда Зося кашлянет, я, опустив голову, выйду из глубины сада на главную аллею. Тогда Зося скажет:
«Смотри, Лёня, это мой брат, пан Казимеж Лесьневский, ученик второго класса и друг того несчастного Юзика, о котором я столько тебе рассказывала».
Лёня сделает реверанс, а я, сняв фуражку, скажу: «Давно уже я собирался…» Нет, нехорошо!.. «Давно уже я жаждал возобновить с вами…» Ох, нет! Лучше пусть так: «Давно уже я жаждал, сударыня, выразить вам мое почтение».
Тогда Лёня спросит:
«Давно ли вы прибыли к нам?..» Нет, она скажет не так, а так: «Мне очень приятно познакомиться с вами, я так много слышала о вас от Зоси». А потом?.. Потом вот что: «Не скучаете ли, сударь, в наших краях? Вы ведь привыкли к большому городу». А я отвечу: «Скучал, сударыня, пока был лишен вашего общества».
В эту минуту, поднявшись из глубины, в воде блеснула щука чуть не в пол-аршина… Перед лицом столь прекрасной действительности мечты мои сразу рассеялись. Здесь, в пруду, такая рыба, а у меня нет удочки!..
Я выскочил из лодки, чтобы посмотреть, есть ли дома крючки, и… едва не толкнул Лёню, которая как раз собиралась скакать через красную веревочку.
Рыба, крючки, план торжественного возобновления знакомства – все смешалось у меня в голове. Вот она – щука!.. Я даже забыл поклониться Лёне, хуже того – забыл, что надо сказать. Но ведь какая щука!..
Лёня, прелестная шатенка с отчетливо очерченными губками, которые поминутно изгибались по-иному, свысока посмотрела на меня и, откинув назад пышные локоны, спросила без всяких предисловий:
– Это правда, что вы пробили дыру в нашей лодке?
– Я?..
– Так мне сказал садовник, теперь мама не позволяет нам кататься, велела лодку привязать, а весла убрать.
– Да ей-богу, я не пробивал в лодке никакой дыры, – оправдывался я, словно перед инспектором.
– Но только наверное? – спросила Лёня, пристально глядя мне в глаза. – Потому что это, мальчик, очень на вас похоже.
Тон барышни мне не понравился. Какого черта! Ни один товарищ, будь он хоть какой силач, не посмел бы со мной так разговаривать.
– Когда я говорю нет, то это наверное!.. – ответил я, напирая на соответствующие слова.
– Значит, садовник сказал неправду, – заметила Лёня, хмуря брови.
– Правильно сделал, – одобрил я, – потому что молодые барышни не умеют править лодкой.
– А вы умеете?
– Я умею и грести и плавать; плаваю на спине и стоймя.
– А вы будете нас катать?
– Если ваша мама позволит, буду.
– Так вы посмотрите, нет ли дыры в лодке.
– Нет.
– Откуда же там вода?
– От дождя.
– От дождя?
Разговор оборвался. А я только того и достиг, что хоть не боялся смотреть на Лёню; она же, насколько я теперь понимаю, просто не обращала на меня внимания. Не сходя с места, она скакала через веревку, в промежутках между прыжками переговариваясь со мной:
– Почему вы не играли с нами?
– Мне было некогда.
– А что вы делаете?
– Занимаюсь.
– Но ведь на каникулах никто не занимается.
– В нашем классе нужно заниматься даже во время каникул.
Лёня дважды прыгнула через веревку и сказала:
– Адась уже в четвертом классе, а в праздники не занимался. Ах, верно!.. Вы ведь не знаете Адася…
– Кто это вам сказал, что не знаю? – спросил я гордо.
– Так вы же учились в первом классе, а он в третьем.
Снова два прыжка через веревку. Я думал, не выдержу, и сейчас произойдет нечто невероятное.
– Со мной водились даже из четвертого класса, – возразил я с раздражением.
– Да это все равно: ведь Адась учится в Варшаве, а вы… Где это вы учитесь?.. Где?..
– В Седлеце, – с трудом выговорил я сдавленным голосом.
– А я тоже поеду в Варшаву, – объявила Лёня и прибавила: – Может быть, вы скажете Зосе, что я уже здесь…
И, не дожидаясь моего согласия или отказа, она вприпрыжку побежала к беседке.
Я был ошеломлен: у меня в голове не укладывалось, как это девочка так со мной обращается.
«Ах, отстаньте вы от меня со своими играми! – подумал я, уже по-настоящему рассердясь. – Лёня невежлива, невоспитанна, она просто сопляк!..»
Однако суждения эти отнюдь не помешали мне немедленно выполнить ее приказ. Быстрым шагом я пошел домой, пожалуй даже чересчур быстрым, – но это, наверно, вследствие душевного волнения.
Зося доставала зонтик, собираясь идти в сад.
– Да, знаешь, – сказал я, бросая фуражку в угол, – я познакомился с Лёней.
– И что же? – с любопытством спросила сестра.
– Ничего… так себе!.. – пробормотал я, избегая ее взгляда.
– Правда, какая она добрая, какая красивая?..
– Ах, меня это нисколько не интересует. Кстати, она просила тебя прийти.
– А ты не пойдешь?
– Нет.
– Почему? – спросила Зося и посмотрела мне в глаза.
– Оставь меня в покое!.. – огрызнулся я. – Не пойду, потому что мне не хочется…
Видимо тон мой был очень решителен, если сестра, не задавая мне больше вопросов, ушла. Заметив, что она пустилась чуть не бегом, я крикнул ей в окно:
– Зося, только, пожалуйста, там ничего не говори… Скажи, что… у меня заболела голова.
– Ну-ну, не беспокойся, – ответила сестра, подбегая ко мне. – Я о тебе дурного не скажу.
– Так помни, Зося, если ты хоть немножко меня любишь.
Тут мы, разумеется, очень нежно расцеловались.
Трудно сейчас откопать в памяти чувства, которые меня терзали после ухода Зоси. Как это Лёня посмела так со мной разговаривать?.. Правда, учителя и особенно инспектор обращались со мной довольно фамильярно, – да, но это старые люди. Однако среди товарищей в первом классе (теперь уже во втором) я пользовался уважением. Да и тут, в деревне, вы бы послушали, как со мной разговаривал отец, поглядели бы, как мне кланялись батраки; а сколько раз меня приглашал приказчик: «Пан Казимеж, может, заглянете ко мне: посидим, покурим…» А я ему на это: «Благодарю вас, я не хочу привыкать». А он: «Какой вы счастливец, что у вас такая сила воли… Вы бы не поддались и гувернантке…»