Текст книги "Черные лебеди"
Автор книги: Богомил Райнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Мими увидела в Виолетте беспомощное существо, а беспомощные существа, как правило, пробуждали в ней неудовлетворенный материнский инстинкт. И без всяких колебаний она ввела ее в свой мир и причислила к тому немногому, что придавало смысл ее жизни. Мими не сомневалась, что Виолетта пропадет без нее. А Виолетта хотя и любила Мими, невольно отнесла ее к испытаниям, составлявшим подвиг.
Место свершения подвига переместилось в провинциальный город. В этот город… Когда Виолетта увидела его впервые, он был затянут туманом. И долгое время и он, и люди вокруг виделись ей как бы в тумане… Для нее почти весь город состоял из трех улиц, по которым она утром шла в театр, и двух других, которые вели ее на обед в столовую. Это были улицы со старыми желтыми или серыми домами, в общем, чудесные улицы, если не хочешь, чтобы что-то отвлекало тебя от твоих мыслей.
Пять улиц не так уж много для целого города, но для нее город был прежде всего театр, а потом уже кафе, бар в гостинице и парк, то есть те места, куда ее изредка почти насильно тащили с собой Мими и Васко. Ее топографические познания об окружающей местности в какой-то мере расширились, когда она познакомилась с Пламеном, потому что в те дни, когда она не была занята в спектакле, Пламен водил ее по городу или за город, а также в новый район, где он отвечал за строительство Дома культуры. Пламена до такой степени волновали вопросы градостроительства, что, бывало, вопреки своей обычной молчаливости, он начинал объяснять, какие большие изменения произойдут в облике их города всего за какие-то десять лет, и она слушала с должным вниманием, но без особого интереса, спрашивая себя, зачем он рассказывает ей обо всем этом, когда отлично знает, что она не работает в горсовете.
Помимо ежедневного маршрута до театра и обратно, ее прогулки по городу ограничивались походом в продуктовый и овощной магазины за пропитанием. Пропитание сводилось, в основном, к простокваше и яблокам – «этим кислым молоком и яблоками ты совсем испортишь себе желудок», – говорила Мими, а продавцы в обоих магазинах давно изучили ее вкусы и уже спрашивали не что она берет, а сколько.
Здесь, в этом городе, путь перед ней словно бы расчистился. Она почувствовала, что идет вперед. И она действительно продвигалась, хотя и не галопом. Ее продвижение шло более или менее по расписанию, составленному Катей. И она не только дошла до танца четырех лебедей, но и до настоящих сольных партий, правда, главным образом в оперных спектаклях. Чтобы дойти до них, ей понадобилось несколько лет, но все же она их получила, хотя Катя и того не обещала.
Виолетте Катя вообще ничего не обещала. Скорее наоборот, ее молчание можно было бы истолковать как предсказание полного провала.
Это стало ясно Виолетте, еще когда она жила в Софии. Как-то осенним вечером она после репетиции стояла на трамвайной остановке. Лил дождь, на остановке толпились люди под раскрытыми зонтами. Трамвай подошел такой переполненный, что сесть никому не удалось.
– Везде толкучка, – услышала Виолетта рядом знакомый голос. – И на остановке, и на работе, везде.
Это была Катя.
– Чего ты хочешь? Мы не успели пробиться, а следующий выпуск того и гляди нас опередит, – произнесла девушка, стоявшая рядом с Катей.
– Их пусти, они не только нас, но и прим обскачут. Слыхала, эта Жанна уже хочет танцевать Джульетту.
– Отчего ж ей не хотеть, если она сравнивает себя с такими, как Виолетта. А у той отроду обе ноги левые.
– Виолетта все-таки симпатичнее, – сказала Катя. – Хоть не нахальная… уж такое беспомощное существо…
– Зря ты так думаешь, – возразила другая. – Это она только с виду такая безобидная.
Подошел почти пустой трамвай. Все сели, одна Виолетта осталась ждать под дождем. Ждать? Чего?
Значит, так, обе ноги левые… Мнение не очень лестное. Но Виолетту задели не столько эти слова, сколько то, что Катя, которую она считала, можно сказать, подругой, не возразила. Выходит, и она согласна. Считает ее беспомощной во всех отношениях. Ничего не поделаешь, обе ноги левые.
Но несмотря на несовершенство своих ног, она шагала вперед, особенно с тех пор, как переехала сюда, в этот город. Она привыкла к людям в труппе, и они привыкли к ней. Одни относились к ней с добродушной снисходительностью, другие не замечали. Слишком застенчивая, чтобы ее замечали, она принадлежала к тем, кто никому не мешает, и все находили, что она тихоня, и считали, что такой у нее характер, а тут была драма. Но драма так долго разыгрывалась в ее душе, что превратилась в характер – робость, нерешительность и замкнутость.
Один отец подбадривал ее. Она все так же беседовала с ним на ту же важную тему, только теперь беседы велись в письмах. И может, именно поэтому эти разговоры стали обстоятельнее и откровеннее, ведь если собеседник так далеко, то не стесняешься и высказываешь все, что думаешь.
Она рассказывала о своей работе, о маленьких ролях и скромных успехах, а он ободрял ее и не упускал случая поддерживать в ней упорство во имя достижения заветной цели:
– Ты должна много работать, хотя работа и мучение. Терпеливо сноси муки, и наступит час, когда они превратятся в наслаждение. Из мук рожденное наслаждение – вот начало высокого искусства.
Вообще в письмах он рассуждал на свои излюбленные темы, особенно на тему подвига, а также – бездны:
– Можно лететь над бездной, можно и упасть в нее, что, конечно, не одно и то же. Но кто боится упасть, тот никогда не полетит.
Взгляды их обычно совпадали и по вопросу о подвиге, и по вопросу о бездне, а различия, если они и были, касались диеты, не дающей полнеть, и тут отец придерживался твердого и неизменного мнения:
– Не голодай, а работай до изнеможения, до седьмого пота, и никогда не располнеешь.
Но что он, скрипач, мог понимать в диете? Она оставляла без внимания его советы и по-прежнему ходила полуголодная и до того к этому привыкла, что ей даже в голову не приходило считать подобные пустяки частью подвига.
В сущности, рассуждения отца были весьма однообразны, и все же Виолетта каждую неделю с нетерпением ждала его письма, потому что писем ей больше не от кого было получать и потому что он был единственным человеком, кто по-настоящему ее любил.
Мими, несомненно, тоже ее любила. Мими искренне ее любила, насколько была способна любить, и была готова пойти за нее в огонь и в воду, разумеется, в не слишком сильный огонь и не слишком глубокую воду.
Самое обстоятельное письмо Виолетта получила от отца, когда сообщила ему, что стала солисткой. Это письмо подводило итоги сказанному в предыдущих, но в нем содержалось еще одно, не лишенное торжественности, утверждение:
– Теперь ты сама видишь, что упорство вознаграждается. Ты добилась того, чем не все могут похвастаться. Ты уже на пороге искусства!
Да, на пороге. В таком-то возрасте… Тем, кто на пороге, труднее всего, тем, кто уже не в безликой массе кордебалета, но еще и не ведущая балерина и, вероятно, никогда ею не будет.
Это письмо о пороге так и осталось самым длинным в их переписке. Постепенно письма стали приходить все реже, делались все короче, в них говорилось лишь о здоровье и мелочах будничной жизни.
Уже два года, как отец вышел на пенсию. Для него наступил, значит, последний этап подвига. Этап отхода и примирения. Примирения не только со своим неуспехом, но и с ее. Отходом не только от оркестра, но и от нее.
Он считал ее подвиг продолжением своего и надеялся, что она добьется того, чего он сам не смог добиться. Эта вера согревала его долгие годы. Вера, которую с годами начал разъедать яд сомнения. Теперь он давно уже не верил. Лишь делал вид, что верит. Да, она пошла по его пути, но с тем же успехом, что и он. Фамильная черта. Винить некого, остается только смириться.
Конечно, он по-прежнему любил ее, она была его дитя, его единственная дочь, но та, другая связь – связь между учителем и учеником – уже прервалась. Она была только его дочерью, не больше. Она была тем же, кем был и он, – всего лишь неудачницей. Разумеется, он никогда ей на это даже не намекнул, как и она когда-то не посмела спросить, чего он достиг своим подвигом. Просто тема подвига и победы незаметно исчезла из их писем.
Зато в последние годы он стал особенно мягким и внимательным. Когда Виолетта приезжала в отпуск в ту неуютную и сумрачную софийскую квартирку, где летом было прохладно и потому жилось не так уж плохо, она чувствовала, что отец относится к ней с каждым приездом все ласковее. Он не повторял больше суровых тирад о муках и испытаниях на избранном поприще. Слушал ее отчет о скромных успехах и кивал, делая вид, что доволен. И когда она сама первая заговаривала о неудачах, он спешил ее успокоить:
– Нужно терпение, девочка. Поспешность – напрасная трата сил. В конце концов, ты же солистка, разве это мало? Сколько людей всю жизнь мечтают стать солистами.
Солистка. Такая же, как и он. Из тех, кто торчит у порога искусства. Из тех, кто терпеливо ждет, когда перед ним распахнутся двери большого искусства. И так и умирает – на пороге.
Когда-то, чтобы разжигать ее честолюбие, он находил немало примеров:
– Павлова была дочерью солдата и прачки, – говорил он. – А ты родилась в семье музыкантов. Это большая удача, которая ко многому обязывает.
Теперь у него тоже находились примеры, но уже иного рода. Ведь для того и существует великое множество примеров, чтобы выбирать из них подходящий:
– Как ты можешь говорить, что твоя жизнь кончилась! Тебе нет еще и тридцати. Уланова, насколько я помню, танцевала, когда ей было за пятьдесят. Плисецкая тоже. Наберись терпения. Поспешность – пустая трата сил. У тебя еще много времени. У тебя впереди целых двадцать лет.
Однако так же, как и она, он знал, что времени у нее нет… Что время, в сущности, истекло. Или что она его упустила. Или оно пронеслось мимо. Можно поздно кончить, но нельзя поздно начать. Поздно вообще нельзя начать.
Он поистине трогательно заботился об ее настроении. Но его заботы слишком напоминали ей заботы о больном. Отзывчивость, слишком похожая на сострадание.
* * *
Репродукцию с картины Дега он подарил ей давно, еще во времена больших надежд. Виолетта предпочла бы, чтобы она изображала что-нибудь более веселое, а не эти унылые упражнения, которые и без того заполняли ее дни. Но это был подарок отца, и поэтому она повесила репродукцию у себя над головой, чтобы она всегда была поблизости и вместе с тем чтобы не смотреть на нее.
Смотрела Виолетта на противоположную стену, поверх столика с проигрывателем и пластинками. На совершенно голую стену, на которой можно увидеть все, что захочешь, особенно если лежать свернувшись калачиком, прикрыв глаза, и особенно если из проигрывателя доносится мелодия, под которую невольно рождаются видения. Теперь, оставшись одна в прибранной комнате, ты можешь позволить себе и видения.
Она подошла к проигрывателю, подняла крышку, поставила пластинку. Пластинка начиналась с танца шести лебедей из третьего действия, впрочем, это не имело значения, музыку балета Виолетта знала наизусть. Она включила проигрыватель, потом зажгла стоявшую рядом с ним настольную лампу. Кровать ее находилась в самом дальнем от окна темном углу комнаты. Но она зажгла лампу не для того, чтобы стало светлее, а для настроения. От розового абажура лампы на голой стене загоралось нежное розовое сияние, отличный фон для прекрасных видений.
Но от света, даже розового, увы, не становится теплей. Виолетта сняла с вешалки большую шаль, закуталась в нее, сбросила туфли и, улегшись на кровати, устало всматривалась в нежное сияние на стене и вслушивалась в свою любимую мелодию «Вальса невест». Всматривалась, но мираж не возникал. Если мираж рассеялся, он не появится тотчас же снова. Видение – все-таки не кино.
Может быть, ему мешал появиться и этот запах дешевого одеколона, который стоял в комнате даже сейчас, после того, как она ее проветрила. Одеколон Мими. Или Васко. Трудно упиваться красотой, вдыхая, словно в скверной парикмахерской, тяжелый запах «Табака».
Она давно привыкла к капризам своей напрасной погони за миражами, и разочарования уже не причиняли ей боли, а оставляли в душе лишь легкую горечь. И если сейчас горечь была сильнее, чем обычно, то причиной этому был отец. Придется признаться ему, что она ошиблась, что ей и не думали давать роли. Конечно, она преподнесет ему неприятную новость в лучшей из возможных упаковок. Она не любила лгать, тем более отцу, но когда это ложь утешительная…
Мираж не возникал, но, подчиняясь течению мелодии, она мало-помалу успокаивалась. Проигрыватель был, как всегда, включен на полную громкость, чтобы звуки обступали ее как можно плотнее, чтобы она глубже погружалась в потоки музыки. Глаза прикрыты – так лучше следить за развитием темы, представлять ее себе в движениях, цвете и формах, в смутных движениях неясных форм, потому что видение все еще не появлялось.
Видение не появлялось, зато объявились Мими и Таня. Они влетели в комнату, оживленно болтая, и тут же кинулись варить кофе, потому что принесли настоящий, а не тот, из бакалеи, пропахший мылом и салом.
– Ты скоро совсем рехнешься со своим проигрывателем, – крикнула ей Мими. – Сделай потише, разговаривать невозможно.
Она не сделала тише, а просто выключила его. Все равно их трескотня заглушила бы музыку. Повесила шаль, сняла с вешалки пальто.
– Куда это ты собралась? – спросила Мими. – Мы на тебя тоже варим.
– Пойду разомнусь перед репетицией.
– Господи, так и горит на работе! – воскликнула Таня. – Вот уж правду говорят…
Она осеклась и замолчала, встретив сердитый взгляд Мими.
«Говорят, что ты старательная дура», – закончила про себя фразу Виолетта, выходя на лестницу. Если тебе чего-то не могут простить, то именно твоего горения. Люди снисходительны к тому, кто походит на них и не старается стать лучше. Но если ты пытаешься быть выше других, то напрасно ждать симпатии с их стороны. Ведь они расценивают твое поведение однозначно, как стремление выделиться, хотя ты ничуть не лучше их.
Не было еще и четырех, а ноябрьский день так нахмурился, словно уже наступил вечер. Она шла своим обычным маршрутом по этим серым боковым улицам, которые не останавливали взгляда и ничем не отвлекали от мыслей. Пожалуй, лучше бы отвлекали. Что пользы перебирать одно и то же в уме и переливать из пустого в порожнее.
В артистической не было ни души. Она положила сумку возле гримерного столика, села на свое место и привычно устремила взгляд в зеркало на свое лицо. Хорошенькое, по мнению одних, и анемичное, почти бескровное, по мнению других, в общем, одно из тех лиц, о которых можно услышать противоположные суждения. Ей самой, однако, не нравилось в собственном лице то выражение боязливости, от которого она никак не могла избавиться. Детское выражение робости в твои почти тридцать лет… Может быть, все дело в глазах… этих больших, чуть испуганных глазах, которые когда-то, кажется, были голубыми, но с годами стали совсем серыми, будто она долго всматривалась во что-то очень светлое или очень далекое.
Лицо достаточно приятное, чтобы не считать себя уродиной, и достаточно неприметное, чтобы привлекать к себе чересчур большое внимание. В общем, мужчины не бегают за тобой. Незнакомые редко тебя замечают, а знакомые считают слишком холодной и не желают тратить силы на ухаживание. Хотя иногда кто-нибудь, за неимением лучшего, делает попытку, как этот нахал виолончелист, заговорить в столовой или пристать на улице.
Она наклонилась к сумке и принялась доставать одно за другим все свое снаряжение – черный купальник, трико телесного цвета, туфли… На дне осталась только коробочка с гримом и серая плюшевая собачка.
Виолетта кончала экзерсис, когда в зал влетела Таня:
– Маргарита! Быстро в кабинет директора! Вас с Мими вызывают…
Она побежала на верхний этаж как была – в купальнике, так же, как выбегала утром. Побежала с мыслью, что, вероятно, сейчас повторится утренняя история, и с робкой надеждой, что она не повторится. Мими уже ждала ее у дверей кабинета.
– Ты помалкивай… – предупредила она. – Предоставь мне вести переговоры… Если они вообще будут.
Виолетта только однажды, вскоре после своего прихода в театр, имела удовольствие или неудовольствие побывать в кабинете у начальства, и тогда обстановка показалась ей весьма торжественной. Сейчас же в смешанном свете догорающего дня и оранжевой люстры, распространявшей какой-то болезненный свет, кабинет с обшарпанной мебелью и потертым ковром показался ей довольно убогим.
Директор сидел за столом, откинувшись на спинку кресла и устремив задумчивый взгляд на оранжевую люстру. В прошлом певец, он давно потерял голос, но заботливо сохранял объем своего тучного тела и даже ухитрился несколько его увеличить. Как тенор он не сумел приобрести громкого имени, но как директор пользовался неплохой репутацией. Подчиненные говорили, что добра от него не дождешься, но и вреда он тоже не причинит.
Директор медленно перевел глаза с люстры на Мими и Виолетту, слегка кивнул, однако ничего не сказал, а глянул вправо, где на казенном кожаном диванчике расположился балетмейстер, тот самый сухарь, которого Мими считала своим смертельным врагом.
– Ну как, Мими, отменим «Лебединое озеро» или будем танцевать? – спросил смертельный враг.
Шутливая интонация, с которой были произнесены эти слова, явно противоречила хмурому выражению его лица. Этот сухой и неприветливый, несмотря на молодость, человек, на взгляд Мими и не только ее одной, был виноват во многом. Во-первых, он кончил балетное училище не как танцовщик, а как балетмейстер, и, следовательно, ему легко было командовать; во-вторых, он до того любил дисциплину и порядок, что распоряжался в театре, как в казарме; в-третьих, опасаясь, как бы с ним не стали фамильярничать, он относился ко всем так, что его иначе, как сухарем, назвать было нельзя, но главная его вина заключалась в том, что он считал Ольгу верхом совершенства.
– Как решите, так и будет, – дипломатично сказала Мими.
– Решить-то было бы просто, если б все билеты не были проданы и мы не ждали гостей, – кисло отозвался бывший тенор. – А теперь спектакль уже не отменишь.
– Не вижу причин его отменять, – сказал балетмейстер. – Если девочки, конечно, готовы на подвиг.
«Подвиг»… Он сказал это в насмешку. Ему спектакль представлялся не подвигом, а рутиной. Старая, столько раз обновлявшаяся, в основном слегка подмалеванными декорациями, постановка.
Не дождавшись ответа, сухарь объявил:
– Предлагаю разделить роль Ольги. Так вам будет легче. Ты, Мими – Одиллия, Виолетта – Одетта.
Девушки переглянулись, как бы советуясь. В больших светлых глазах Виолетты словно затаилась мольба. А может, и не мольба, может, просто глаза у нее смотрели мягко и как-то беспомощно,
– Зачем же делить роль? – спросила Мими.
– А почему бы ее не разделить? В конце концов, это ведь две разные роли.
– Да, но их всегда исполняет одна балерина.
– Ну, если ты думаешь, что потянешь всю роль… В его голосе звучала уступчивость.
– Я на это не претендую, – поспешила пояснить Мими. – Но думаю, что вы могли бы дать ее Виолетте.
– Ну, уж нет! – решительно покачал головой балетмейстер. – Это – нет. Нам сейчас не до экспериментов. Задача у вас и без того трудная.
Взгляды обеих снова встретились, как бы для совета. И Мими опять показалось, что глаза Виолетты смотрят на нее умоляюще.
– Тогда я возьму Одетту, – предложила Мими.
Сухарь смерил ее взглядом, в котором ясно читалось: «Ты что, в сестры милосердия записалась?» Но вслух произнес:
– Честно говоря, я не очень представляю тебя в этой трогательной роли. Зато ты достаточно агрессивна для Одиллии…
– Да, на словах…
Балетмейстер хотел, видно, что-то возразить, но промолчал.
– Из Виолетты выйдет чудесная Одиллия, – сказала Мими.
– По-моему, я достаточно хорошо знаю возможности и Виолетты, и твои, и всей труппы. Я ничего против Виолетты не имею… только она… с ее наивным видом…
– Наивным?… Да коварней и демоничней ее не найдешь, уверяю вас.
– Ты своими похвалами хоть кого угробишь, – пробубнил балетмейстер и взглянул на директора.
Тот только плечами пожал, дескать, дело твое.
– В крайнем случае можете поменяться партиями, – сказал сухарь словно бы про себя. – Ладно, решим на репетиции.
Он снова взглянул на директора. Тот опять пожал плечами.
– Да… можете поменяться, – повторил балетмейстер. – Я не возражаю.
Это прозвучало как «все равно один черт», но лицо Виолетты просияло. Мими ничего не сказала. И только когда они вышли из кабинета, заметила:
– Все-таки разделил Одетту – Одиллию. Выходит, мы с тобой вместе взятые – одна настоящая прима. Значит, каждая из нас – ровно полпримы. Прямо лопнуть можно… от гордости.
Но у Виолетты не было времени для подобных размышлений, она торопилась вниз, в проходную, звонить отцу.
Вахтер, покинув свой пост, болтал у двери с ответственным за противопожарную охрану.
– Папа, мне дали роль! – крикнула она дрожащим от ликования голосом, едва их соединили.
– Поздравляю!… – голос отца звучал так отчетливо, словно они разговаривали не по междугородному, а по городскому телефону. – Очень за тебя рад, моя девочка…
И тут только догадался спросить:
– А какую?
– Одиллии.
– Одиллии?… Но ведь это… это самая трудная роль!… Это же кульминация спектакля! Очень, очень рад…
– Как ты себя чувствуешь, папочка? – прервала она его.
– Мне лучше, дочка, я же тебе говорил. А теперь, после такого известия, мне станет совсем хорошо.
– Только не волнуйся…
– Конечно, не буду. Чего мне волноваться? Ты же знаешь, как я в тебя верю… Но все-таки после спектакля сразу же позвони…
Она, естественно, обещала позвонить сразу же после спектакля и снова умоляла его не волноваться, как будто это зависело от него, а он убеждал ее, что верит в нее, и разговор закончился традиционным «в добрый час».
В добрый час… Был час начала репетиции, но не «Лебединого озера», а текущего репертуара, балетных партий в «Князе Игоре», и Виолетта бегом бросилась наверх в зал.
* * *
Пока кончится репетиция, пока оденешься, пока отделаешься от Мими, Тани и Васко, которые хотят затащить тебя в кафе, – вот уже и стемнело.
Эти трое прямо жить не могут без кафе, пока не убьют там два-три часа, домой не возвращаются. Для Виолетты же это значило провести два-три часа наедине с видениями и музыкой, но сейчас она почти стеснялась признаться себе в этом. Она старалась избегать Мими, а Мими сегодня еще раз доказала, что она настоящая подруга. Хлопотала, чтобы ей досталась вся роль, а потом уступила главную из двух партий. Партию Черного лебедя. Партию, о которой Виолетта мечтала столько лет.
Она вышла из театра и тут же очутилась в обществе виолончелиста. Ну и настойчивый, однако.
– Мое приглашение выпить кофе с коньяком все еще в силе, – заверил он ее, идя вслед за ней.
Она, естественно, не ответила. Не хватало еще разговаривать с этим пошляком.
– Не подумайте, что я хочу вас напоить, – продолжал виолончелист. – А тем более приставать. Но вы одиноки, Я – тоже. Я хотел бы поговорить с вами о тоске одиночества… И, если можно, разогнать ее.
Не слушая его болтовни, она свернула за угол, на другую улицу, и он, как всегда, потащился за ней. Одна из трех безликих улиц ее ежедневного маршрута к дому была еще более безлика сейчас, в темноте, лишь кое-где освещенная тусклым светом желтых фонарей. Улица эта не отличалась от улиц любого другого города, и она шла по ней в сопровождении какого-то типа, о котором не знала ничего, кроме того, что он играет на виолончели и что он страшный нахал.
– Где вы видали такого дурака, как я? – спросил он вдруг. – И в моем-то возрасте! Разве то, что я столько дней за вами хожу, ничего вам не говорит?
Виолетта почти не видела его. И, может быть, именно потому, что не видела, она чувствовала – его присутствие как-то действует на нее. То ли потому, что от него веяло какой-то силой в сочетании с юношеским легкомыслием. То ли потому, что к ней давно не прикасался мужчина. Или потому, что в его голосе вдруг прозвучала какая-то нотка искренности.
– Я уже давно к вам присматриваюсь. Я даже расспрашивал о вас. Оставь ее, говорят, она не горячей мороженого. Но что мне делать, если это сильнее меня.
Он продолжал излагать предысторию своего увлечения, и Виолетта, пожалуй, начала его слушать, во всяком случае, когда она поняла, что прошла свой дом, было уже поздно.
– Вы влюблены? – услышала она вдруг свой собственный голос.
И вправду совсем теплый голос. Если б мороженое могло говорить, оно говорило бы, вероятно, точно так же.
– Ну… да… как бы глупо это ни звучало… – пробормотал он с неожиданным смущением.
Она была не настолько наивна, чтобы поверить и броситься ему на шею. Она, конечно, не верила и все-таки чувствовала, что в ней зашевелились какие-то смутные и тайные желания: а почему бы… один вечер… один-единственный вечер… сегодня или завтра… без обещаний и без повторения.
«Ладно, хватит! – сказала она себе. – Повернись и ступай домой!» Она не разыгрывала из себя недотрогу, но именно потому, что она не была недотрогой, она по опыту знала, что от подобных встреч не остается ничего, кроме неловкости и скуки. И, боясь уступить соблазну, она напомнила себе, что в таком белье, какое на ней сейчас, на свиданье не ходят.
– Значит, вы расспрашивали обо мне, – произнесла она задумчиво, когда они остановились возле какого-то (явно его) подъезда.
– Не поймите меня неправильно… Я интересовался не сплетнями, а вами, потому что думал о вас…
– А вам не сказали, чем вы рискуете? – спросила она.
– Кто мне должен был это сказать?
– Те, кого вы расспрашивали.
Здесь, у подъезда, под уличным фонарем, было достаточно светло, и она могла разглядеть его лицо и заметить легкую усмешку:
– И чем же я рискую?
– Своей свободой, – сухо осведомила она его.
И чтобы не оставалось никаких сомнений, добавила:
– Мне не нужен любовник. Мне нужен муж.
Он хотел показаться смелым и даже попытался удержать на лице улыбку, но был явно ошарашен.
– Вы один живете? – полюбопытствовала она, словно желая рассеять неловкость.
– С товарищем… Но он раньше двенадцати не вернется.
– Вы, значит, все предусмотрели.
– Иначе я не стал бы вас приглашать.
– А о том, что придется жениться, вы не подумали…
– Не издевайтесь надо мной, – пробормотал он неуверенно.
Она плавно, с легкостью, достойной балерины, повернулась к нему спиной. Но, уходя, бросила через плечо:
– Не играйте с огнем, молодой человек. И не приставайте к старым девам. Попадетесь какой-нибудь вроде меня… потом…
И пошла домой. Полный идиот. Как и все эти нахалы. Что ему стоило, разыгрывая роль влюбленного, сделать вид, что он даже готов жениться. Тогда она, возможно, поднялась бы в его квартиру, посмотреть, что же произойдет дальше. Но что бы дальше ни произошло, брак им не угрожает. Полный идиот.
В сущности, она не ощутила никакого влечения к этому идиоту, просто ей захотелось хоть чуточку тепла, какой-то отдушины после дневного напряжения. Тепла ей придется подождать, пока они купят обогреватель. А с отдушиной… можно повременить до завтра. Нет лучшей отдушины, чем упражнения.
Любовная идиллия посреди вечерней улицы продолжалась не бог весть как долго, и все же, едва она успела войти в комнату, как в нее влетели и те трое с бутылками и пакетами в руках.
– Фиалочка, включай телевизор, – крикнула Мими, проходя в нишу, чтобы выложить продукты.
– Зачем?
– И ты, вроде нас, забыла, что сегодня пятница, – сказал Васко, включая телевизор.
Да, верно, пятница, следовательно, программа советская, и должны показывать «Ромео и Джульетту». Обычно телевизор или работал для собственного удовольствия, потому что те трое болтали между собой, или же его вообще не включали, потому что Виолетта слушала пластинки, а Мими углублялась в очередной роман.
Но в этот вечер показывали балет с участием Плисецкой. Когда появилось изображение, оказалось, что спектакль уже начался, так что они не стали разворачивать пакеты, а уселись, где придется, и уставились на экран.
Когда спектакль кончился, они снова принялись болтать и накрывать на стол, поскольку собирались выпить. А потом наступил черед и самого выпивона, который ничем не отличался от вчерашнего и от всех прочих – колбаса, соленые огурчики и, конечно же, водка.
– Наша Марго, вероятно, ждала, что мы принесем виски, – заметил Васко, наполняя рюмки. – Но к русскому балету идет только русская водка.
– Для тебя, конечно, важнее балет, – сказала Таня.
– Э, нет. Балет важней для Марго. А мне дай выпить.
Марго, естественно, была опять же Виолетта. Васко окрестил ее так, чтобы не подражать Тане. Иногда он даже величал ее Марго Фонтейн – для краткости, как он сам пояснял.
Хотя у него не хватало смелости предпочесть балет водке, Васко был лучший или, вернее, единственный хороший танцовщик в их театре. На сцене он отличался уверенностью, силой и стремительностью прыжка, которые брались непонятно откуда, потому что в жизни он был скорее флегматичен, если не считать скандалов, которые он устраивал раза два в год и которые объяснялись скорее не темпераментом, а количеством выпитого.
Он был в общем славный парень, танцовщик с хорошей техникой, настоящий талант, но немного запущенный. Вероятно, оттого, что свыкся с мыслью, что он лучший и незаменимый. Он довольствовался тем, что получалось у него без особых усилий. Словом, что-то вроде Мими в штанах, только более одаренный. Более одаренный, но без особой веры в себя.
– Плохо не видеть вокруг себя вершин, – признавался он, когда на него находила хандра. – Равняться не на кого и стремиться не к чему. И сам становишься не вершиной, а кочкой на ровном месте.
Он прекрасно сознавал, что он средний артист, но ему не хватало воли подняться выше. Роста он тоже был среднего, но благодаря своей стройности и худобе казался высоким. У него было худое, бледное лицо с выпуклыми скулами, нос с горбинкой, и после того, как по телевизору показали «Дети райка», в городе начали сравнивать его с Жаном-Луи Барро, на что Васко снисходительно возражал, что гении походят друг на друга, и, точнее, не он похож на Жана-Луи Барро, а тот на него.
– Мой дурачок готов поверить, что он в самом деле Жан-Луи Барро, – говорила Мими.
Впрочем, все это было в прошлом, и сейчас разговор шел не о Васко, а о Плисецкой, и Мими развивала свои теории по этому поводу.
– В нашем деле, – говорила она, – ты или что-то великое, или великое ничто. Единственное мое утешение, что сила все же на нашей стороне…
– Что это за ваша сторона? – скептически спросил танцовщик.
– Тех, кто ничто. Как-никак, а нас большинство.
– Чепуха, – не согласилась с ней Таня. – Спектакль не делается одними примами.