355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Богомил Райнов » Дорога в Санта-Крус » Текст книги (страница 2)
Дорога в Санта-Крус
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:30

Текст книги "Дорога в Санта-Крус"


Автор книги: Богомил Райнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Через несколько дней местные сплетни убедили меня, что я угадал, но только наполовину. Человек с сигарой действительно работал по ночам, но был не музыкантом, а карточным шулером. Это не мешало статной красавице поклоняться ему как богу. Если бы пришлось выбирать, она, безусловно, выбрала бы шулера, а не молодого многообещающего поэта, потому что в те времена поэтам отводилась на социальной лестнице ступенька ниже той, что занимали карточные игроки.

Учитывая, что «свободный художник» играл в покер, следовало признать, что у этого типа были два поистине бесценных качества – непроницаемое лицо и ловкие пальцы. Сумев подметить эти качества, я не смог правильно истолковать их. И мне вдруг показалось, будто я слышу голос Старика:

– Нужно уметь не только видеть, но и понимать. На это я мысленно ответил:

«Писатель – не Шерлок Холмс. Так же, как и Шерлок Холмс – не писатель».

Это не утешило меня. И поделом – когда хочешь отгадать профессию хозяина, нечего шарить взглядом в декольте хозяйки. Если бы нужно было построить гипотезу относительно содержимого розового пеньюара, мои выводы, вероятно, были бы намного точнее.

Разнося по квартирам продуктовые карточки, я встречал там и моих старых знакомых. Так на одном чердаке я нашел еврея-старьевщика с площади Св. Николы. Его магазинчик напоминал холодный коридор, забитый старыми книгами и журналами. Каждый день я бывал в этой дыре, но не знал, что «торговец» живет в пяти шагах от нее, на чердаке соседнего дома.

Время было обеденное, и Аврам сидел за покрытым газетой столом, стоящим под окном чердака. И для него, и для меня встреча была неожиданностью, о чем свидетельствовали наши возгласы. Потом каждый занялся своим делом: я стал доставать списки и карточки, еврей – обедать.

– Это хорошо, что раздают карточки, – заметил он, расписываясь в ведомости. – Плохо, если начнут раздавать желтые звезды.

– До звезд дело не дойдет, – успокоил я его.

– Дойдет, дойдет.

– Ты, Аврам, страшный пессимист.

– Еврей всегда пессимист. На это у него есть причины.

Он пригласил разделить с ним обед. Чтобы не обидеть его, я согласился.

– Один живешь?

Он жил один. Жена умерла, а дочь с мужем уехала куда-то в провинцию. Я слушал его и думал, что он ест, как мой отец. Жует медленно и долго, так долго, что мне становится не по себе. Адамово яблоко движется вверх-вниз на его худой птичьей шее. Ест, как мой отец, с той лишь разницей, что на столе у него – какая-то еврейская колбаса.

Чердак был такой же жалкий, как и магазинчик. На стене висела старая одежда, на полу стоял сундук, в котором, очевидно, держали белье, в углу – железная кровать, покрытая коричневым одеялом, две табуретки, уже упомянутый стол – вот и все. Охватившее меня тягостное чувство объяснялось не этой внешней бедностью. Несколько дней назад, впервые побывав у молодого Марка Бехара, я увидел, что он живет в такой же нищете. Помню, как он радовался, купив простой деревянный стол, обычный кухонный стол, ибо до этого вынужден был рисовать на сундуке. Там, у Марка, были рисунки, было искусство, была цель и надежда, все остальное не имело значения. А здесь – серое существование без смысла и тепла, механическое, безрадостное движение вперед-назад, вперед-назад между чердаком-жилищем и магазином-коридором. И этот чердак, и тот коридор вели в никуда, а небосвод над головой был безнадежно черен и пуст, и взойти на нем могла только страшная желтая звезда.

Когда через несколько лет я увидел на его потертом пиджаке позорный знак – позорный не для тех, кто его носил, а для тех, кто заставил евреев носить его, – Аврам даже не напомнил мне о своем предсказании. Он только покачал головой, будто хотел сказать: «Пессимист? А как же иначе? На это есть причины».

Я вспоминаю еще одну мансарду, нанимателя, а точнее нанимательницу, которой я никогда не видел.

Мне всегда открывала дверь худенькая девочка, лет девяти. У нее были большие черные глаза и бледное лицо.

– Кто-нибудь из взрослых дома? – спросил я, когда пришел в первый раз.

– Мамы и папы нет.

– Они на работе?

– Их нет, – повторила девочка, разводя руками, словно приглашая меня самому убедиться в их отсутствии.

Позднее я узнал, что никогда не застану их дома. Мать девочки умерла вскоре после родов, а отец уехал искать счастья в Канаду, да так и не вернулся. Может, его пугала перспектива остаться одному с грудным ребенком на руках, а может, поехал зарабатывать деньги именно для этого ребенка. Как бы то ни было, но больше его никто не видел.

– Ты одна дома? – спросил я.

– Одна. Бабушка на работе.

– Тогда я оставлю тебе продуктовые карточки, а ты распишешься там, где я тебе покажу.

Девочка, явно не понимая, о чем идет речь, поколебавшись, впустила меня в дом. Мансарда была чуть шире чердака Аврама, но из-за объемистой мебели выглядела тесной. Трехстворчатый шкаф, огромная двуспальная кровать и две ночные тумбочки из тех, что фигурируют, как правило, в каждом спальном гарнитуре, но, не исполняя обычно других функций, служат всего лишь складом для пустых бутылочек из-под лекарств, лоскутов, ниток и прочего хлама, который можно выбросить и который не выбрасывается только потому, что когда-нибудь может понадобиться.

Гарнитур, вероятно, был куплен лет десять назад на деньги, которые долго копили, и предназначался для того, чтобы стать солидной основой для хозяйства новой семьи. Но нет семьи, осталась только потрескавшаяся и потерявшая блеск дешевая мебель да никому не нужный бледный ребенок.

Между кроватью и шкафом стоял столик, покрытый не совсем чистой плюшевой скатертью. Он занял все оставшееся пространство, но, нужно признать, это было единственное место, куда его можно было поставить. Я разложил на столике бумаги, присел на край кровати и занялся работой.

– С такими карточками тоже нужно платить за хлеб? – спросила девочка после того, как я покончил со справками и церемонией вручения.

– Конечно, нужно.

– Зачем тогда эти карточки?

Я постарался объяснить ей основные принципы карточной системы, но не знаю, насколько мне это удалось. Девочка слушала меня, сидя на кровати и глядя в чердачное окно, где на фоне серого городского неба выделялся силуэт закопченной трубы. В больших черных глазах застыло какое-то особенное выражение. Сначала мне показалось, что они косят. Девочка смотрела на меня озабоченно, как смотрят взрослые.

Мне больше нечего было делать здесь, пора было уходить, но, не знаю почему, я чувствовал себя неловко и не мог уйти так сразу, оставив ребенка одного в этой мрачной мансарде.

– Ты вышиваешь? – спросил я, увидев на кровати цветные нитки.

– Штопаю носки.

Она показала штопаные-перештопанные коричневые носочки.

– Их, наверное, уже можно выбросить.

– Бабушка сказала, что вещи нужно донашивать до конца, – возразила девочка.

И добавила для большей убедительности:

– Потому что мы бедные.

На это я ничего не мог возразить и, сказав какую-то поучительную банальность вроде того, что бедность – не порок, наконец ушел.

Ее звали Камелия. Я узнал это, когда заполнял ведомость. Имя прекрасного цветка, которое носила эта хилая косоглазая девочка, воспринималось как плохая шутка. Может быть, ее мать смотрела фильм «Дама с камелиями» или просто ей нравилась экзотика и она думала, что это имя подойдет ее ребенку, который расцветет как прекрасный цветок. Но имя не шло девочке.

Через месяц, когда я снова пришел в тот дом, Камелия тоже была одна. На этот раз она без боязни впустила меня и гораздо уверенней расписалась в графе крупным детским почерком: Камелия. Не помню, чья. Ничья. Только бабушкина.

Бабушка, видно, распоряжалась и в мансарде, и в сознании ребенка как абсолютный монарх. Однажды я вынул из кармана конфеты. Купил их, между нами говоря, не для Камелии, а для себя. Тогда я в очередной раз безнадежно бросал курить, сосал, чтобы отвлечься, кисленькие леденцы.

– Возьми конфетку.

Девочка посмотрела на меня, потом на жалкое лакомство, и я заметил, как в озабоченном взгляде темных глаз отразилось душевное смятение. Желание взять конфету было сильно, но бабушкин запрет оказался сильнее.

– Не хочу! – ответила она и так сильно затрясла головой, словно хотела убедить и меня, и себя, что действительно не хочет.

– Почему? Ты не любишь конфеты?

– Бабушка сказала, что от сладкого бывает сахарная болезнь.

– Глупости. Сахарной болезнью болеют вовсе не от сахара.

– Бабушка не говорит глупостей.

– Не сомневаюсь. Просто она не знает. Человек не может знать всего. Я, например, знаю про сахарную болезнь, но если ты меня спросишь, что такое шизофрения, вряд ли смогу ответить.

– А что такое шизофрения?

– Не знаю. Я же сказал, что не знаю. Вот про конфеты знаю.

И поскольку в темных глазах я снова заметил колебание, пришлось прибегнуть к эксперименту:

– Смотри: разворачиваю конфетку, кладу в рот и – готово! Ну и что? Разве я заболел сахарной болезнью?

Девочку рассмешила моя глупая выходка. Смех был тихий, как у человека, который не привык смеяться. Но конфетку она взяла.

– Ты опять работаешь… – сказал я, увидев на кровати кусок простой белой материи и два клубка ниток – зеленых и красных. – Вышиваешь?

– Передник.

– Любишь вышивать?

– Не знаю…

– А кем ты станешь, когда вырастешь?

– Швеей.

– Неужели?

– Да. В той же мастерской, где работает бабушка. Там шьют детскую одежду.

– Зачем же становиться швеей, если тебе это дело не нравится?

– Потому… потому что мы бедные.

– И что из того?

– Бабушка говорит, что бедные должны по одежке протягивать ножки, а не гоняться за химерами…

«Как твой отец», – мысленно дополнил я бабушку.

– Тебе нравится в мастерской?

Девочка подняла на меня свои взрослые глаза, потом отвела взгляд и сказала:

– Там очень темно…

Последний раз, кажется, я видел Камелию весной. Поздней весной, потому что в тот день было очень тепло. Девочка, очевидно, по дороге из школы зашла в магазин. В одной руке она несла портфель – из тех, картонных, на которых написано традиционное: «Учение – свет, неучение – тьма», а в другой маленькую сетку, в которой лежала половинка буханки выдаваемого по «моим» карточкам хлеба, твердого и тяжелого, как кирпич, и какой-то промокший сверток.

– Я уже без ног от этих очередей… – Она говорила как взрослая. – Сейчас поедим с бабушкой хлеба с брынзой.

Пока Камелия говорила это, ее взгляд невольно остановился на продавце мороженого, который стоял со своей тележкой на противоположной стороне улицы, в тени пыльной акации, и сейчас обслуживал трех маленьких покупателей. Наполнив вафельные стаканчики ванильным мороженым, сверху для красоты и вкуса он положил по ложечке малинового.

Перехватив взгляд ребенка, я машинально полез в карман, где одиноко лежала пятилевовая бумажка. Ровно столько стоила пачка третьесортных сигарет «Солнце». К тому времени я уже отказался от борьбы с курением. И потому был немного удивлен, услышав собственный вопрос:

– А тебе не хочется мороженого?

Девочка испуганно посмотрела на меня, собираясь что-то возразить, но я опередил ее:

– Знаю, знаю, бабушка говорит, что вы бедные, а мороженое не для бедных.

– Бабушка говорит, что от мороженого болит горло, – невозмутимо поправила меня Камелия.

– Да, но это приятная боль.

– На лев или на три? – лаконично спросил меня продавец блаженства, когда я предстал перед его тележкой.

– На три, – с царственной небрежностью ответил я и подумал, что на оставшиеся два лева смогу купить только «Кариоку» – так мы называли тогда жалкую коробочку всего с восемью сигаретами.

Девочка напряженно следила за движениями продавца блаженства, а он, желая показать, что и ему не чужда известная царственная щедрость, добавил сверх порции еще одну ложечку.

Камелия протянула к стаканчику тонкую, испачканную чернилами руку, поднесла лакомство ко рту и зажмурилась. Трепетное ожидание было оправдано – мороженое с сахарином стали делать гораздо позже – и на лице девочки появилось счастливое выражение.

Но забытье продолжалось недолго.

– Давайте спрячемся за углом, – прошептала она.

– Зачем?

– Бабушка убьет меня, если увидит.

– Ну, хорошо.

За углом она продолжила вкушать лакомство, растягивая удовольствие. Но одним мороженым нельзя наслаждаться бесконечно. В конце концов дошла очередь до стаканчика, она сгрызла и его. Нам не оставалось ничего другого, как разойтись, отправиться каждому по своим делам. Я оглянулся, посмотрел ей вслед. Она шла, держа в одной руке картонный портфель, а в другой – сетку с нищенским пайком – половинкой твердой, как кирпич, буханки и куском сухой, как гипс, брынзы.

Я смотрел, как она уходит, и, казалось, видел весь предстоящий ей путь: работу в темной швейной мастерской, длинные тягостные вечера в мансарде, озвученные скучными бабушкиными напутствиями, дни одиночества, когда бабушки уже не станет, и ночи одиночества в старой двуспальной кровати и нелегкий крест слишком звучного для нее имени, по поводу которого за ее спиной будут раздаваться насмешки: «наша косоглазая Камелия», «наша дурнушка Камелия».

Она, как все недоедающие дети, была маленького росточка и здесь, на улице, казалась еще меньше. Наблюдая, как она шагает вдоль серых, обшарпанных домов, прижимаясь почти вплотную к стенке, чтобы не мешать прохожим, я чувствовал, что к горлу подступает комок, что я готов заплакать. Тогда я иногда еще плакал. С возрастом человек грубеет или старается огрубеть, чтобы меньше плакать. Ему кажется, что, чем меньше он плачет, тем легче жить.

Впечатления о домах, в которых я бывал по долгу службы, были живыми, но поверхностными, как моментальные снимки уличного фотографа. Обстановка и люди представали предо мной всего на один миг, не раскрывая того, что было, и не подсказывая, что будет. Я заходил в дом и видел, например, что в кухне обедают какой-то усталый мужчина и какая-то бледная девушка, только и всего. Из служебной справки узнавал, что мужчина – вдовец, а девушка – его дочь, ей девятнадцать лет, не замужняя, только и всего. Я замечал, что у обоих одинаково синие и одинаково грустные глаза, только и всего.

Но в квартале все или почти все было известно, и не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы узнать подробности, которые незаметны на моментальном снимке. Достаточно было прислушаться к разговорам в кафе Македонца, или к сплетням в парикмахерской, или к болтовне нашего слуги, чтобы получить массу сведений. Самым обильным источником информации был сапожник, мастерская которого находилась в конце нашего пассажа. Благодаря своим широким связям – сексуальным и чисто деловым – с домработницами, он, безусловно, оказывался в курсе всех семейных драм. И верный правилу «светоч знания должен светить всем», охотно делился с нами, молодыми, не только сведениями, но и рассуждениями по поводу каждого происшествия.

Раньше все это меня не интересовало, и я жил в квартале как посторонний. Выходил из дому и шел в «Средец», где играли в карты или обсуждались вопросы политики и литературы. Возвращался домой, где меня ожидали незаконченные и неопубликованные рукописи. Иногда заходил в квартальные центры информации, но со строго определенной целью. В кафе Македонца, например, – бесплатно читал газеты, в парикмахерской – стригся, когда волосы становились безобразно длинными, а к сапожнику ходил, чтобы он меня подковал. В те трудные времена карточной системы на каблуки и подметки, чтобы они дольше не снашивались, мы набивали подковки. При ходьбе они громко цокали, зато поступь казалась более мужественной. Приятно слышать, как отпечатывается каждый твой шаг. Это создавало иллюзию, будто шагаешь по жизни смело и уверенно.

Но к сплетням я никогда не прислушивался. Стал прислушиваться только сейчас, вероятно, потому, что знал моих героев по имени, и эти герои, каждый по-своему, озадачивали меня – человек с сонным лицом и загадочной «свободной профессией»; Камелия, которая на вопрос «где твои родители?» только и смогла ответить: «Нет их»; усталый мужчина и бледная девушка, хлебавшие говяжий суп в унылой атмосфере кухни, настолько унылой, что охватывал ужас при одной только мысли, что такая атмосфера не на один вечер, а на всю жизнь.

Его жена скончалась в прошлом году, совсем некстати. Есть люди, которые умирают некстати, потому что они являются мотором семейного механизма, хотя близкие понимают это лишь тогда, когда их уже нет в живых. «Он был всего-навсего мужем своей жены и ничего в доме не умел делать. Иногда, правда, ходил в магазин, при этом ему нужно было точно сказать: купи сто граммов соли и два килограмма помидоров. Потому что иначе он мог купить сто граммов помидоров и два килограмма соли», – комментировал сапожник, тот, что прибивал мне подковки. К тому же покойница оставила ему дочь, с которой вдовец не знал, что делать. Нет, она ему не мешала. Наоборот, это было единственное существо, которое он любил, ибо жена внушала ему только страх.

Девушка окончила гимназию и теперь вела дом, но хозяйство налогового чиновника не так уж велико, и у нее оставалось много свободного времени. («Дочка в опасном возрасте, и несчастный отец места себе не находит, когда она выходит на улицу. Ему кажется, что ее непременно изнасилуют. Хотя, между нами говоря, если вас интересует мое мнение, то я бы дал премию тому, кто изнасилует такое чучело»). Она была не столько некрасивой, сколько бесцветной, с бледным продолговатым лицом и голубыми глазами – одно из тех существ, которые остаются незаметными, так что ей не грозила опасность быть изнасилованной за первым же углом. Но в глазах отца она была красавицей, и он все время, пока был на работе, терзал себя мыслью о том, что может случиться, если его девочка, несмотря на его запрет, выйдет из дому и какой-нибудь бездельник вскружит ей голову.

После рабочего дня положение особенно не менялось. («С собой в кафе он ее не брал, чтобы, не дай бог, она не услышала там что-нибудь неприличное. Друзей в дом не приглашал, потому что эти старые развратники… И она, бедняжка, кукует целый день одна и не имеет права никому открыть дверь, кроме своей старой тети. Они договорились: тетя звонит три раза. Так что если когда-нибудь захочешь воспользоваться отсутствием зануды-папаши, звони три раза»).

О пароле – трехкратном звонке было известно во всем квартале, как было известно и точное расписание воскресного пиршества. Вообще, в воскресенье вся семья предавалась наслаждениям, беря реванш за всю неделю. С утра вдовец отправлялся в кафе Македонца сыграть партию в нарды. В это время дочь с теткой готовили воскресный обед, праздничность которого подчеркивалась наличием жаркого и десерта. После обеда для переваривания пищи отец укладывался подремать, а затем выводил дочь на прогулку – в Борисов сад, точнее, к озеру с рыбками. Самые трепетные блаженства ждали их на обратном пути: пирожное в кондитерской «Савоя», кинофильм в пропахшем мастикой кинозале «Глория» или «Капитоль». А потом – снова тесная и душная квартира с неистребимым запахом говяжьего супа.

Неизвестно, как представлял себе будущее дочки налоговый чиновник. Об этом у сплетниц нашего квартала не было никаких сведений, но догадаться было нетрудно: он рассчитывал, что девушка привыкнет к такой жизни, а потом… может быть, как-то устроится и ее судьба. Насколько девушка привыкла, тоже было тайной для квартала. Но только, когда однажды вдовец вернулся с работы, квартира оказалась пустой.

Разумеется, он бросился на поиски, расспрашивал соседей, обошел ближайшие магазины, наконец одна женщина из прачечной неуверенно ответила: «Кажется, я ее видела. Она проходила здесь и повернула на Трапезицу». Трапезица – большая улица. Искать там девушку – все равно что искать иголку в стогу сена.

За полночь она вернулась домой. Ее новое платье, то, что предназначалось для воскресных прогулок, представляло собой тряпку, измазанную белилами и губной помадой. Девушка рыдала, тело ее сотрясали судороги, одним словом, у нее была истерика. Она отошла от дома не дальше чем на две улицы, прошла не больше двухсот метров, но и этого оказалось достаточно, чтобы рухнула столь старательно возводимая крепость домашнего карантина.

Если бы ее изнасиловали, это было бы банальным сексуальным преступлением. Но над ней только надсмеялись, и это подействовало страшнее, чем могло быть воспринято злодеяние сексуального маньяка. Ее заманили при помощи двух бывших соучениц по гимназии. Пригласили на день рождения, и она не устояла перед искушением, надела выходное платье, как могла причесала свои бесцветные волосы и, румяная от волнения и стыда, пошла в богатый дом, где собрались веселые молодые люди.

Сначала ею занялись девочки. Они отвели ее в спальню и оштукатурили белилами и пудрой, намазали румянами и губной помадой. Они говорили, что так краситься сейчас принято, это подчеркнет ее красоту. А в гостиной ею занялись мальчики. Они наперебой приглашали ее танцевать («но я не умею танцевать» – «ничего, мы вас научим, это так просто») и играли в любовь с первого взгляда. Они не были хулиганами, эти три мальчика из зажиточных семей, все из нашего квартала. Во время танца они шептали ей слова сочувствия, жалели за то, что она чахнет в домашней тюрьме, как принцесса в замке. Потом шутки стали грубее и перешли в любовные признания в одном углу и в насильственные брудершафты – в другом. А когда кавалеры почувствовали, что первоначальное упоение девушки перешло в испуг, шутки стали совсем грубыми и кто-то сказал, что она прелестный, но увядающий от одиночества цветок, а увядающий цветок нужно полить, пока не поздно, и они стали поливать ее вермутом, а потом решили помочь ей открыть свои прелести, которые она так эгоистически скрывала от окружающих, и повалили на пол, и пока она плакала и отбивалась, а девочки лицемерно делали вид, будто стараются защитить ее, кавалеры разрезали ее платье спереди и сзади, как раз там, где платье больше всего нужно женщине, и оголили ее жалкую и хилую плоть. Наконец она сумела вырваться из рук своих мучителей и в таком ужасном виде выбежала на улицу, где, к счастью, уже почти никого не было.

Этот случай оценили в квартале как забавный. Как неприличную и грубую шутку. Шутку, которая должна послужить уроком отцу, показать ему, что нельзя воспитывать дочь под стеклянным колпаком. Некоторые считали, что происшедшее – форменное безобразие, что следовало бы надрать уши этим маменькиным сынкам. Но как бы то ни было, в жизни квартала это было всего лишь одно из многих мелких происшествий. В конце концов, ее даже не изнасиловали. Да, на ее честь не посягнули, и все же в девушке что-то надломилось. Надломилась какая-то из тех мелочей, о которых мы даже не знаем, где они находятся и что собой представляют, о хрупкости которых узнаем только после того, как они сломаются.

Девушка больше не выходила даже на традиционную воскресную прогулку с отцом. Раза два-три после инцидента он пытался вывести ее, но безуспешно. Стоило ей увидеть на улице молодых мужчин, как она застывала на месте, прижималась к отцу с выражением такого испуга на лице, что привлекала к себе внимание прохожих. Поэтому прогулки пришлось отменить вместе с их самыми заманчивыми моментами – пирожным в «Савое» и посещением кино.

У отца тоже появились странности. Он уже не беспокоился, что дочь выйдет из дома в его отсутствие – теперь ее никакими силами нельзя было вытащить оттуда, – однако стал бояться психиатров. «Она помешалась», – говорили в квартале. Но это было тихое помешательство, а тихо помешанными не занимаются ни полиция, ни психиатры.

Наблюдая за жизнью людей в чужих квартирах, слушая мелкие сплетни, я все чаще ловил себя на том, что многого не понимаю. Не понимаю, как добрый человек из большой любви мог превратить свою дочь в арестантку. Не понимаю, как нормальные молодые люди без всякой причины могли со зверской жестокостью обойтись с беззащитным существом. При этом они не были движимы ни похотью, ни корыстью. Не понимаю, почему люди способны на свинство именно в самом сокровенном – в любви.

Однажды рано утром, войдя в кухню, я почувствовал, что там царит какое-то необычное возбуждение. Мой брат и наш слуга высунулись из окна и спорили:

– Они там, – утверждал слуга.

– Не может быть! – возражал брат.

– Могу поспорить на что угодно, они там, – настаивал на своем слуга.

Я быстро умылся и тоже выглянул в окно.

Внизу, во дворе, собралась необычная для столь раннего часа толпа, которая с гиканьем и смехом осаждала парикмахерскую. Жалюзи на дверях были опущены, и вообще парикмахерская не подавала никаких признаков жизни.

Я должен пояснить, что по части любовных плотских похождений парикмахер не уступал сапожнику. Но там, где есть чемпионы, есть, разумеется, и завистники. Так вот, один из завистников – обивщик мебели из нашего же двора заметил, что парикмахер, этот женатый осел, водит по ночам в парикмахерскую любовниц, спускает жалюзи и… Любовницами этого негодяя были главным образом домработницы из нашего квартала, и это не считалось бог знает каким прегрешением. Но минувшей ночью обойщик увидел, что спутницей парикмахера была дама, известная своими элегантными туалетами и роскошными бедрами. Завистник выждал, пока мерзавец войдет в парикмахерскую, и опустил жалюзи, защелкнул дверной замок и, таким образом, запер парочку. Рано утром он обрадовал своей новостью супругу соблазнителя и супруга прелюбодейки.

И вот уже два часа парикмахерскую осаждает толпа любопытных, ожидающих появления развратников. Появления для них неприятного, но ставшего возможным, ибо замок уже сняли. Супруга соблазнителя стояла впереди всех и время от времени выкрикивала уже охрипшим голосом:

– Выходите! Выходите, бесстыжие, пусть на вас полюбуются!

Что касается супруга-рогоносца, то ему явно не хотелось быть объектом внимания, и потому он уселся за столиком перед кафе Македонца и с притворной невозмутимостью пил кофе.

– Видишь, никого нет! – в который раз повторял мой брат, показывая на спущенные жалюзи.

– Там они, – настаивал слуга. – Обойщик их видел.

Там они или нет – этот вопрос волновал и собравшуюся во дворе публику. Чтобы ответить на этот вопрос, кто-то решил поднять жалюзи и открыть дверь. Однако дверь оказалась запертой изнутри, а окно задернуто занавеской.

– Ломайте дверь! – воинственно крикнул обойщик.

Однако никто не осмеливался взломать дверь, и вообще энтузиазм публики, успевшей устать от столь долгого ожидания, начал остывать.

– Если они там, все равно выйдут, а если нет, не выйдут, – изрек сапожник и, повернувшись, зашагал к мастерской. Его примеру последовали другие. Толпа стала редеть.

И тогда прелюбодеи вышли. Не вышли, а выскочили, дама впереди, как этого требует этикет, кавалер – за ней.

И хотя выход был стремителен, публика из кафе сразу же бросилась за беглецами.

– Куда бежишь, подлец? Иди сюда, пусть на тебя люди посмотрят! – кричала опозоренная супруга.

– Врежь ему, задай трепку этому типу! – взывал обойщик к рогоносцу.

Но тот словно оцепенел. Он растерянно смотрел на бегущих, как будто удивляясь тому, что его жена может так быстро бегать, несмотря на толстый зад. До тех пор он, видимо, надеялся, что в парикмахерской никого нет.

Через несколько дней я посетил обманутого супруга, чтобы вручить ему карточки.

– Ваша жена с вами живет? – спросил я, усевшись за полированный стол в гостиной, в той прозаической гостиной, о которой уже шла речь, с гобеленами в бронзовых рамках и плюшевыми креслами в пожелтевших полотняных чехлах.

– Ушла.

– Я спрашиваю, потому что нужно заполнить графу.

– Ушла.

После того, как я дал ему карточки и убрал в портфель бумаги, он повторил еще раз:

– Да, да, ушла.

Многозначительно покачав головой, он посмотрел на меня так, словно я был не просто чиновник, раздающий карточки, а Общество с большой буквы:

– Как меня ославил этот обойщик!

Он протянул мне руку именно в тот момент, когда я бормотал:

– Да разве он вас опозорил, по-моему, это она…

Я не окончил фразу, потому что увидел, как его рука сжимается в кулак, и испугался, что сейчас он ударит меня. Белая жирная рука наконец опустилась. Хозяин добродушно похлопал меня по плечу:

– Ну-ну, не надо! И ты, как все, суешь нос не в свои дела… Она хорошая женщина… и хорошая хозяйка… но ты еще молодой и многого не понимаешь…

Я действительно ничего не понимал. То, что парикмахер сошелся с женой после скандала, никого не удивило. У них это был не первый и не последний скандал. Хотя бы из-за детей и чтобы не остаться на улице, супруга должна была пойти на мировую. Но вот то, что этот толстый флегматичный человек тосковал по женщине, которая сделала его посмешищем, что он готов был простить ей измену, что не мог жить без нее, причем в том возрасте, когда женщина перестает быть предметом первой необходимости, этого я понять не мог.

Прелюбодейка ушла к маме… Таким образом она отдыхала от домашних обязанностей и мстила супругу зато, что он осмелился устроить ей ловушку. Она мстила ему и тем, что появлялась в компании молодых людей, готовых провести с ней ночь, предаваясь удовольствиям, которые сулила се зрелая и обильная плоть. Но кульминацией мести было заявление о разводе и молва о том, что она собирается замуж. Тут супруг окончательно сдался. Отказавшись от стыдливых попыток вести переговоры через посредников, он лично явился к изменнице просить прощения и в конце концов, как и следова ло ожидать, был помилован. Она снова появилась в нашем квартале, ослепляя всех туалетами и движениями задних частей, и никто не смел смеяться над ней, потому что она вернулась не как раскаявшаяся грешница, а как победительница. Смеялись над рогоносцем.

Этого я не мог понять. И мне никогда не пришло бы в голову так закончить свой рассказ. И никогда мне не пришло бы в голову многое другое, чего я не понимал. В сущности, урок, полученный мною в те времена, когда я занимался раздачей карточек, сводился к следующему: я убедился, что не знаю людей.

В этом я все больше убеждался по разным поводам и при разных обстоятельствах. Так было и в случае с моим другом скульптором. С ним и еще с одним художником мы подрабатывали, малярничая на частных квартирах. Он был невысокий, но крепкого сложения, такой, каким должен быть настоящий скульптор. Вся его фигура, выражение лица говорили о силе и дерзости. Больше всех на свете он не любил полицейских. Эта нелюбовь родилась после того, как во время одной демонстрации его арестовали и избили в участке так, что он едва выжил.

Бывало, мы красили оконные рамы и скульптор, завидев полицейского, начинал громко распевать «Марсельезу».

– Зачем ты нарываешься на неприятности? – спрашивал художник.

– Позволь и болгарской полиции знать французский, – вмешивался я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю