355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бийке Кулунчакова » Улица моего детства » Текст книги (страница 1)
Улица моего детства
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 02:00

Текст книги "Улица моего детства"


Автор книги: Бийке Кулунчакова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Annotation

Лирическая повесть о дружной семье колхозников, о трудных и счастливых годах послевоенного детства.

Бийке КУЛУНЧАКОВА

НАША СЕМЬЯ

ИНЖИБИЙКЕ

«РАЗБОГАТЕЕМ, ДОЧКА, РАЗБОГАТЕЕМ…»

ВЕЧЕРОМ ДОМА

В ШКОЛУ

ЦВЕТНЫЕ КАРАНДАШИ

АБАЙ СОБИРАЕТСЯ ЗАМУЖ

НЕСЧАСТЬЕ ХОДИТ В ОБНИМКУ С БЕДОЙ

НА НОВОМ МЕСТЕ

notes

1

2

3

Бийке КУЛУНЧАКОВА

УЛИЦА МОЕГО ДЕТСТВА

НАША СЕМЬЯ

Дорога жизни каждого человека начинается с детства, и потому, наверное, каждый из нас нет-нет да и оглянется назад, чтобы не потерять из виду это начало. Мы уходим из детства, но яркий свет его, словно маяк, не дает нам потом сбиться с правильного пути. И если, пройдя значительную часть дороги и оглянувшись назад, мы видим этот свет, то облегченно вздыхаем: «Значит, правильно иду». Если же нет его, не освещает он путь, то человек непременно заблудится и пойдет не в ту сторону. Продвигаясь вперед, он мучительно будет искать причину своих ошибок. Найдет ее – вернется к своему пути, а не найдет – так и суждено ему тогда до скончания дней плутать по чужим дорогам…

О начале жизненного пути всех людей – о детстве, из которого мы берем все самое доброе, все самое чистое, – я и хочу повести сегодня разговор. Детство – наша кладовая: в нем мы черпаем силу, когда устаем, оно дарит нам на всю жизнь неоценимые сокровища, и чем труднее детство, тем больше в нем оказывается доброты и человечности.

Семья наша считалась большой. И не только потому, что у нас было много детей, но еще и потому, что с нами жили брат и сестра моей мамы, Янибек и Сакинат. Хотя, по обычаю, это не полагалось (под одной крышей могли жить только близкие родственники со стороны отца), дядя и тетя в годы войны поселились у нас, да так и остались. А потом дядя женился, и его молодая красивая жена Марипат тоже стала жить в нашем доме.

Брата мамы Янибека мы называли нашакаем, а брата отца – акаем, хотя он тоже приходился нам дядей. Родственные отношения обозначались очень четко: материнская родня называлась по-своему, отцовская – по-своему, и мы, дети, сызмальства запоминали, кого как именовать.

Самая старшая из детей – это я, мне уже седьмой год пошел; сестренка Инжибийке помладше, ей недавно исполнилось четыре; потом братишка Бегали, ему еще и трех нет; а четвертому, Кендали, всего-то шесть месяцев.

Пока я перечисляла все наше семейство, вы, наверно, подумали, что дом у нас был огромный-преогромный. Ничего подобного. Был он низким и неказистым. Две небольшие комнатки, разделенные коридором. Вот и все. Окна одной из комнат выходили на восточную сторону, на улицу, где по утрам вставало солнце, а окна другой смотрели на запад, где каждый вечер солнце садилось. Стены из саманного кирпича, пол земляной, крыша камышовая. Взрослые, подняв руки, могли легко дотянуться до ее козырька. Зачастую, когда под рукой не оказывалось полого камыша, чтобы смастерить для детей дудочку или свисток, они выдергивали его из крыши.

В ауле, правда, у всех были такие дома, не только у нас. Даже у самого председателя колхоза. И не будь в ауле высокого красивого клуба, крытого красной черепицей, построенного на высоком каменном фундаменте, с покрашенным голубой краской крыльцом, я бы и не подозревала, что на свете бывают и другие дома, чем-то отличающиеся от нашего.

Однако никого это не огорчало. Потому что все жили примерно одинаково. Разве у кого-то были войлочные ковры поновее, а у кого-то подушек и одеял было поболее, чем у соседей.

В комнате, выходившей на восток и бывшей чуть просторнее, размещались отец, мать и мы, дети. Почти половину ее занимал тор – большое возвышение из саманного кирпича, накрытое циновкой и поверх нее застланное войлоком. Тор – это самое почетное место. В одном углу тора стоял массивный железный сундук, расцвеченный множеством узоров. Он был едва ли не главным украшением в доме. В сундуке мама хранила все наиболее ценное по тем временам, а время было послевоенное; ситцевые отрезы; наши новые платья; два-три еще не ношеных головных платка, предназначенных на тот случай, если придется кому-то что-то дарить; несколько расшитых узорами полотенец; шонтай – бархатную, всю в бисере, шкатулку, в которой лежали серебряные украшения, носовые платки. А поверх сундука складывалась высокой, почти до потолка, стопкой постель.

Войлочные ковры, которыми застилали тор, были черного, коричневого и реже белого цвета. Они делались из хорошей шерсти, были мягкими и теплыми. Чтобы уберечь их от вездесущих детей, коврами застилали лишь дальнюю половину тора, а ближнюю прикрывали циновкой, которой ой как доставалось от нас. Мы часто проливали на нее то чай, то суп. К счастью, циновка хорошо отмывалась и быстро высыхала и всегда, пока не истреплется вся, выглядела новенькой.

Чтобы голые стены не казались чересчур унылыми, мать от одного края тора до другого протянула красный ситец в крупных веселых цветах. Два окна в комнате, завешенные белыми кружевными занавесками, небольшие, зато на широких подоконниках свободно умещался портфель и даже можно было делать уроки. Но это будет потом, когда я пойду в школу. А пока на подоконниках лежали наши самодельные игрушки.

Слева, вплотную к тору, у стены стоял шкаф с потемневшими фанерными боками и дверцами. В него вмещалась вся наша посуда. В углу, сразу за дверью, находилась печь с широким, как ворота, отверстием. Зимой в ней пекли хлеб на большой жаровне, накрыв чугунным котлом и засыпав сверху горячими углями. Растапливали печь хворостом, кураем1, а потом подбрасывали кизяков. Топливо обычно заготавливали летом. Ходили с мешками в степь, где паслись коровы, и собирали кизяк. Между печью и шкафом красовалась длинная скамейка. Те, у кого имелся стол, обычно ставили на это место стол со стульями, но у нас стола не было, поэтому стояла скамейка. Земляной пол ничем не застилался, поскольку все равно все ходили в обуви. Такой пол не требовал особого ухода: хорошо подметался веником, мыть его не приходилось.

А вот комната, где жили Янибек и его жена Марипат, выглядела совсем иначе. Нам она казалась уютной и очень красивой. У них тоже были и тор, и печь. Но на торе у них не сундук стоял, а широкая никелированная кровать с блестящими шариками и колечками. Марипат застилала постель широким покрывалом с замысловатыми узорами и диковинными чудищами, вышитыми шелком. На кровати возвышались взбитые подушки в ситцевых наволочках. Весь тор устлан новыми-преновыми войлочными коврами, а стена с трех сторон тора, как и у нас, затянута ярким ситцем. Из такого же красивого ситца на окнах занавески. Шкаф для посуды тоже красивый, дверцы застекленные, сквозь них виднелись пиалы, чаши, которые так и сверкали, так и сверкали. А рядом с печкой не скамейка стояла, как у нас, а настоящие стол и стулья. На стенах, куда ни глянешь, развешаны вышивки. Тут тебе и всевозможные цветы с порхающими над ними бабочками, и звери всякие, и птицы. Ведь девушки в свободное время только рукодельем, считай, и занимались: и себе в приданое, и подружкам дарить перед свадьбой на память. Каждая вышивка – загляденье.

В комнате Марипат мне нравилось не только потому, что она была всегда опрятна, прибрана. Здесь я отдыхала. От детского плача и крика. Я сказала об этом маме, когда она поинтересовалась, не слишком ли часто бегаю я на чужую половину. Она призадумалась, опечалясь, а потом пообещала, что когда я пойду в школу, то буду делать уроки в комнате у Марипат. Я обрадовалась, потому что ждать этого мне оставалось не так-то и долго.

Все взрослые, и мама тоже, работали в колхозе. Чем они занимались, уходя из дому спозаранок, я толком не знала, но возвращались они, когда солнце уже садилось, и очень усталые. А дома убирали, стирали, чистили сарай, готовили еду, возились в огороде, и никогда эта работа не кончалась. Летом все это делалось во дворе. Домой заходили только спать. Мать и Марипат подолгу возились около печки, сооруженной напротив дома, неподалеку от порога. Марипат приносила из стога охапку курая, разжигала им печь и ставила на нее две кастрюли. В одной, той, что побольше, грели воду для стирки, в другой кипятили чай. Заварив чай, мама ставила варить мясной суп или пельмени. Если не было мяса, она готовила вареники с творогом или пекла пирожки с начинкой из свежих фруктов. И чай у нас был не такой, к какому привыкли все, а тоже особый. Он заправлялся сливками или молоком, в него добавляли также соль и сливочное масло.

Ужинать садились во дворе. К чаю подавали хлеб, сыр, помидоры. Чаепитие проходило весело. Взрослые о чем-то оживленно разговаривали, ведь они встречались только вечером. И нам, детям, без взрослых приходилось трудновато. Каждый из нас за ужином докладывал, чем занимался весь день. Докладывала, конечно, и я. Начинала с жалоб на Инжибийке, рассказывала о ее проделках. Все смеются, а по мне – так хоть плачь. Инжибийке мои жалобы мало трогали, она никогда не считала себя виноватой. Без всякого стеснения встревала в разговоры взрослых, даже тогда, когда ее не спрашивали ни о чем. Инжибийке без умолку могла болтать обо всем подряд: где играла, к кому из соседей забегала, у кого пила чай, что слышала, что видела. Она очень забавно копировала соседей, все так и покатывались со смеху. Сакинат, мамина сестра, говорила, что из нее обязательно выйдет артистка. От Инжибийке можно было узнать все аульские сплетни. По словам мамы, она заговорила, когда ей и шести месяцев не исполнилось. Вот и сегодня, к примеру, Инжибийке стала рассказывать про нашу соседку Мырас. Детей у Мырас не было, но почему-то в колхозе она не работала. Ссылалась на нездоровье, однако на больную эта полная, румяная молодая женщина вовсе не походила. Тем не менее она сидела дома. Чтобы лучше изобразить Мырас, худенькая Инжибийке вышла на середину двора, платье забрала в шаровары, рукава подвернула, а голову по самые уши повязала ситцевым платком, концы которого стянула на лбу в узелок, и они смешно торчали в разные стороны, как два рога. Оказывается, Мырас на окошке сарая каждый день оставляла в кастрюле вскипяченное молоко. Там, мол, прохладнее.

– И вот сегодня днем, сварив свежего чаю, она пошла за молоком, – рассказывает сестренка и показывает, как идет Мырас. – Смотрит, а кастрюля пустая. Тут на пороге появляется ее рыжая толстая кошка. Мырас давай бранить ее: «Ах ты такая-сякая, ах ты бесстыдница, выпила все молоко, хоть бы немного оставила. Обжора этакая! Убирайся с глаз моих!» А кошка смотрит на нее спокойно и ухом не ведет. Рассердилась Мырас еще больше, схватила хворостину и как огреет рыжую. Та – под лавку. А за сараем в это время такое дружное мяуканье раздалось, будто кошек там видимо-невидимо. Тогда Мырас еще и еще раз огрела хворостиной свою кошку: «Ах ты нахалка, это ты привела их!» Кошка опрометью бросилась из сарая, юркнула под стог курая. А Мырас – за сарай, чтоб и гостей своей кошки хорошенько хворостиной попотчевать. И что же видит? Вместо кошек кинулись от нее врассыпную ребятишки. Да еще и мяукали, убегая. «Ах озорники! Ах паршивцы!..» – кричит вслед им Мырас.

Когда я зашла к Мырас, она, бедняжка, сидела на тахте в обнимку со своей кошкой и плакала, что зря ее обидела, что не из-за нее, а из-за мальчишек не сможет она сегодня пить чай с молоком, – продолжала Инжибийке. – Я пожалела ее, взяла дома кружку молока и отнесла ей. Айбийке в это время кормила кур и ничего не видела. А то бы ни за что не разрешила.

Мне стало обидно, и я опустила голову.

Конечно, досадно, что я прозевала такой интересный случай. Но обиделась я не из-за этого. Зачем Инжибийке говорит неправду, неужели я пожалела бы для Мырас кружку молока? Я не была жадной, и если бы Инжибийке попросила, то я бы сама налила ей молока. Но она всегда сделает все без спросу, вот и на этот раз обманула меня, старшую сестру. Сколько раз обещала слушаться, но где там, все равно делает по-своему, наперекор.

После чая взрослые опять принимались за дела. Кроме отца. Он шел в дом и возвращался с домброй. Садился на свое место и принимался настраивать инструмент. Я подсаживалась к нему с Кендали на руках. Днем малыш был в яслях, смотреть за ним по вечерам было моей обязанностью, а Инжибийке и Бегали играли вместе и обязательно возле матери. Марипат около печки стирала, погрузив руки до самых локтей в пену. Сакинат изо всех сил крутила ручную мельницу – ей мать наказала намолоть столько-то зерна. Сделает – пойдет в клуб. Нашакай Янибек раздавал корм скоту (у нас несколько овец, корова с теленком и лошадь). А отец тем временем успевал настроить домбру и начинал играть. Прислонившись к его плечу, я слушала и следила за его руками. Огрубевшие загорелые пальцы быстро перебирали струны и становились словно бы тоньше и послушнее. Из двух струн домбры отец извлекает такие волшебные звуки, что я сразу погружаюсь в страну сказок. Домбра, похожая на разрезанную вдоль грушу, невелика по размеру, но мелодия ее звучит на весь аул, на всю, как мне кажется, степь. И все тонет в музыке: и блеяние овец, и мычание коров, и звяканье подойников, и говор людей, и плач людей. Я слышу только волшебную домбру и мечтаю: вот я выросла, стала красавицей, на мне красивое платье, я учусь в городе, у меня много друзей. И тот город, который я никогда не видела, рисуется мне огромным и прекрасным…

Вздрогнув, прихожу в себя. Музыка кончилась, и опять я маленькая, в застиранном ситцевом платье, с исцарапанными ногами, с выгоревшими и взлохмаченными густыми волосами, худенькая, почти до черноты загорелая от нещадного солнца. На коленях моих спит Кендали, а отец собирается раскуривать свою трубку. Как сквозь туман, вижу дым, который густыми кольцами вьется над печкой и поднимается к небу. Вместе с дымом и гаснущими в нем искрами уносятся высоко-высоко и мои мысли, вернее, не мысли, а мечты. И кажется мне, что мечты мои утром вместе с ранней зарей вернутся ко мне, и тогда в моей жизни что-то произойдет. Но наступает утро, а ничего не меняется…

Однажды мама как-то мимоходом обронила: «Если хочешь поймать счастье, просыпайся рано». Я ей поверила. Ведь она никогда не обманывала меня. На следующий день я проснулась даже раньше Сакинат. Вышла на крылечко. Заря только-только заалела на востоке. Мать растапливала печку, она удивленно глянула на меня, но ничего не сказала. Отец выгонял из загона овец. Я побежала в огород. Зеленые грядки были еще мокрые от росы. Я поднялась на самое высокое место и стала смотреть на восток. Небо вскоре прошили золотые лучи, похожие на длинные ресницы. Потом показался верхний краешек солнца. Лучи сделались ярче и длиннее. А я все ждала чего-то, ждала… Вот солнышко уже полностью взошло. Но счастье ко мне так и не пришло. Что такое счастье, я не знала, но я ждала его и теперь, разочарованная, чуть не плача, побрела но двор. «Взрослая, а обманывает. А еще нас ругает за это!» – подумала я с обидой о маме.

Домашние, сидя на циновке, уже завтракали. Я тихо подошла и села с краю. Мама предложила мне чаю. Я даже не глянула на нее: обида еще не прошла. Хорошо хоть Инжибийке не знает, отчего я так рано подскочила и столько времени торчала на огороде, а то от ее насмешек некуда было бы деваться.

Перед уходом на работу мать все-таки заметила, что со мной что-то творится.

– Ты чего такая?

– Ты меня обманула, сказала: рано встанешь, поймаешь счастье! – ответила я чуть не плача.

– Глупенькая ты моя, – обняла меня мама, улыбаясь. – Это поговорка у нашего народа такая. Ты только подумай: кто рано встает, тот успевает много сделать, а раз работает много, значит, будет лучше жить, чем другие, лентяи. И для здоровья полезно рано вставать, вон какой свежий воздух по утрам.

И обида моя прошла-растаяла.

Может, потому еще я так ждала этого счастья, что взрослые обычно желали друг другу только счастья, на свадьбах молодым тоже счастья желали и всем, кто куда-то ехал из деревни, желали счастливого возвращения. И наша мама так часто повторяла: «Хоть бы наши дети были счастливее нас!» Поэтому слово это врезалось мне в память. Я не знала, когда оно, это счастье, приходит, но раз о нем говорят, значит, оно есть и когда-то должно прийти. О счастье пела и отцовская домбра… И до сих пор при звуках домбры я думаю о счастье и продолжаю ждать в своей жизни чего-то особенного. Мне кажется, что счастье, которое я так ждала, еще в пути… Слушала я, как отец играл на домбре, и из сердца уходили обида, зависть, злоба. В душе оставалось только все хорошее, светлое, чистое. И даже теперь, уже взрослая, слушая музыку, чувствую, что становлюсь добрее и лучше…

ИНЖИБИЙКЕ

С раннего утра, когда все взрослые уходят на работу, за старшего в доме остаюсь я. Мама забирает с собой Кендали и по пути относит его в ясли. А на моем попечении Инжибийке и Бегали. Они еще маленькие и помощники никудышные. Дел же у меня – выше головы. Кроме того, что на мне дети, за которыми нужен глаз да глаз, я еще должна присмотреть за курами, утками, выгнать в степь теленка, прибрать в комнатах и во дворе. Постель, правда, убирают взрослые, но подмести тор и пол, вымыть после утреннего чаепития посуду – это уже моя обязанность.

От Инжибийке пользы никакой, хоть бы за Бегали присматривала, нет же, сама еще что-нибудь натворит. Пока я во дворе кручусь около печки с посудой, она будет носиться по комнатам, помнет постель и обязательно разобьет что-нибудь. После ее шалостей и ситец со стены сползет, и занавеска с окна упадет, и постель с сундука свалится. А едва я вхожу в комнату, она тут же подбегает к Бегали и делает вид, будто играла с ним, наклоняется к нему и что-то шепчет – подумаешь, вот так и просидела целый час, рассказывая ему сказку.

Беру веник и принимаюсь подметать.

Закончив уборку, спешу во двор. Бегали, боясь отстать, семенит за мной. Бросив корм курам и уткам, иду с ним на улицу. Теперь до обеда я свободна. Но разве поиграешь в свое удовольствие, если Бегали все время рядом и тянет тебя за подол. Идем к Байрамбийке. У них в семье тоже много детей. Но там есть бабушка, которая выполняет всю работу по дому, и потом Байрамбийке не самая старшая из детей, поэтому у нес уйма времени. Старше ее еще двое. Они-то и помогают бабушке управляться с хозяйством, а Байрамбийке может жить вполне беззаботно. Я втайне ей завидую и часто спрашиваю у своей мамы:

– А почему у нас нет бабушки? Почему нам так не повезло?

– Да-а, – вздыхает мама. – Не повезло нам, детка. Будь у нас бабушка, все у пас было бы по-другому. И у тебя было бы меньше забот. Обе бабушки наши в войну умерли.

Понимала я, что теперь никогда не будет у меня бабушки, и очень грустно мне от этого становилось. Все бабушки казались мне такими добрыми, мягкими, ласковыми. Взять хотя бы бабушку Байрамбийке. Она, как наседка, не отходит от внуков, так и кружит возле них. Проводив рано утром старших детей в школу, оставшихся она усаживала во дворе на циновке и, пока они возились, вынимала из печки горячий хлеб, заваривала свежий чай и принималась кормить своих ненаглядных, то и дело приговаривая:

– Ешьте, мои милые, ешьте, мои умные. Сыты будете, и настроение будет хорошее. Ах вы мои сладкие, любимые, слаще меда!

Я потихоньку бросаю взгляд на этих слаще меда внуков; у трехлетнего Казбия вечно мокрый нос, а Байрамбийке вытирает губы рукавом платья. «Вот тебе и сладкие, вот тебе и умные!» Хорошо, что старуха не догадывается, о чем я думаю. Она ставит передо мной и Бегали тоже тарелку с творогом, подвигает в нашу сторону поднос с хлебом и наливает чай в пиалы. Я качаю головой, дескать, сыты мы, а у самой слюнки текут– так хочется горячего ароматного хлеба. Бегали же выдает себя с головой, глаза у него растерянные, он не может отвести жадного взгляда от тарелки с творогом и подноса с хлебом. Мне становится совестно за него, и я, предательски краснея, говорю:

– Дайте Бегали только, мне не надо. Мы только что от стола, как ему не стыдно, будто голодный.

А старуха ласково меня утешает:

– Ничего, детка, ничего. Он еще ребенок. Пусть кушает на здоровье.

Я всегда удивлялась тому, какая она терпеливая и спокойная. Она никогда не раздражалась, не кричала на своих внуков, даже если они ей и досаждали. Не дай бог кто-то из ее ненаглядных упадет или расшибет коленку, она будет охать да ахать, приласкает малыша, поцелует ушибленное место.

А в нашей семье детей не баловали. Мама всегда была с нами строга, и если кто-то из моих братьев или сестер и ушибался по-настоящему, то мать и не думала бросаться к нему, а, наоборот, не давала тому даже поплакать.

– Чего расхныкался? – кричала она. – Давай поднимайся, подумаешь, поцарапался! Кости целы – и ладно!

Малыш, видя, что плакать бесполезно, все равно ничего не выплачешь, поднимался и вскоре уже опять носился по двору как угорелый.

Но замечала я и другое: бабушка Байрамбийке просто заласкала своих внуков, и они стали такими капризными, что даже одеваться самостоятельно не желали. Наш Бегали и то сам одевался и сам раздевался. А тут, стыдно сказать, моя ровесница Байрамбийке иной раз не обходилась без помощи бабушки. И все-таки ласковый, спокойный голос бабушки всегда стоял у меня в ушах, и я пробовала быть на нее похожей. Подражая ей, ее голосу, тихому, привораживающему, утешала Бегали или Кендали, смотря по тому, кто из них в этом больше нуждался.

– Ну, вставай, мое золотко, вставай, мой хороший! А ну-ка покажи, где ты ушибся, сейчас мы тебя вылечим, – говорила я, потирая ушибленное место.

Но почему-то ни Бегали, ни Кендали от этого не успокаивались, а, наоборот, принимались плакать пуще прежнего, а я не выдерживала и тут же перестраивалась:

– Ну-ка, хватит орать! Надоело! Не перестанешь, добавлю еще!

Ой, куда деться от этой малышни? С утра до вечера с ними. Ладно бы только Бегали был на мне, так по вечерам еще и Кендали, а тот еще хуже, с ним вовсе не сладишь, его ничем не запугаешь. И все время следи, чтобы в штаны не напустил. Счастливая Инжибийке, ни забот у нее, ни хлопот, поэтому и весела всегда.

Не повезло мне, конечно, угораздило родиться первой. На старшего в семье ребенка, независимо от того, мальчик это был или девочка, ложились все заботы по дому. Ему приходилось растить младших, а их в каждой семье бывало двое, а то и трое.

Называли старшего чаще всего не по имени, а просто «тунгыш». Уши мои не переставали слышать: «тунгыш» да «тунгыш». Стоило мне на секунду забыться и позволить себе, расшалившись, побегать по двору, как тут же раздавалось:

– Ты же тунгыш, как тебе не стыдно! С тебя же младшие пример берут.

Измажешь ненароком платье – и опять то же самое:

– А еще тунгыш.

Ох как надоедало это слушать, как обидно было. Забивалась я в какой-нибудь дальний угол дома, где меня не сразу можно было отыскать, и давала волю слезам. «Надоело быть тунгыш. Ничего мне нельзя! Вон Инжибийке чего только не вытворяет, а все молчат. Почему ей можно?..» – горько сетовала я. Но где бы я ни спряталась, вездесущая Инжибийке спустя какое-то время обязательно меня находила, и приходилось, пряча от нее заплаканные глаза, выходить из своего укрытия.

И только отец замечал, что я чем-то расстроена. Матери, как всегда, было не до меня.

– Признавайтесь, кто обидел мою дочь? – пытался подбодрить меня отец. – Чего вы от нее хотите? И так, бедная, замучилась с этими проказниками.

– А ты побольше заступайся за нее, – недовольно ворчала мать. – И без того слова ей не скажи, больно гордая.

– Ну и хорошо, что гордая. Моя дочь должна быть гордой, – защищал меня как мог отец.

Он подходил ко мне, гладил по голове, а потом, как маленькую, сажал себе на колени и приговаривал:

– Расти гордой и смелой. И не бойся никого.

– Учи, учи, – усмехалась мать. – Потом, когда вырастет непослушной, пожалеешь.

– На непослушную она вовсе не похожа, а ты бы лучше приласкала ее лишний раз. Что бы ты без нее делала?

Лицо матери сразу принимало обиженное выражение, она начинала ворчать: не до ласки, мол, успеть бы обстирать да поесть приготовить; наработаешься, намаешься за целый день в поле, сил никаких к вечеру нет, а едва домой доберешься, и тут засучивай рукава – где уж там нежности разводить.

Конечно, мать была права. Разве видел кто-нибудь, чтобы она сидела сложа руки? Мать была на редкость трудолюбивой. Ведь как непросто было поддерживать чистоту в доме в тех условиях – теснота, нехватка одежды, посуды, постельного белья. А воду таскали с речки, почитай, с километр надо было пройти туда и обратно. Лишь много позднее в селении появились артезианские колодцы.

Мать никогда не сердилась на меня долго. Она знала, что я люблю молоко, подходила ко мне и ставила передо мной чашку. Вот так мы и мирились.

Да я и сама старалась не забывать, что я тунгыш. Если Инжибийке или Бегали порой позволяли себе капризничать из-за того, что им налили мало супу или не дали мяса, то я никогда не осмелилась бы так себя вести. Без разрешения матери, если она бывала дома, я никуда не отлучалась, потому что в любую минуту могла ей понадобиться. Никогда не спорила и не вмешивалась, как это делает Инжибийке, в разговоры взрослых. Но были у меня, как у тунгыш, и свои привилегии. Иногда и мне кое-кто завидовал, так как новую одежду обычно покупали старшей, а Инжибийке донашивала то, что оставалось от меня. Ей это, конечно, не нравилось, и она часто бурчала себе под нос:

– Почему я должна таскать эти обноски? Что я, хуже ее?

– Конечно, хуже, – отвечала мать спокойно.

– А чем хуже? – искренне удивлялась девочка.

– Ты на два года позже родилась, – смеялась мать. – Тем и хуже.

– Ну и что? И ничего не хуже. Мне тоже нравится все новое. Из-за ее старых платьев я и не вырасту совсем.

– Вырастешь. Но платья Айбийке тебе придется носить до тех пор, пока она не выйдет замуж.

– А когда она выйдет? – спрашивала сестренка с любопытством и тайной надеждой, что это случится очень скоро. Но, оглядев меня с ног до головы, а росточка я небольшого, презрительно усмехалась.

– Когда подойдет ее время, тогда и выйдет, – отвечала мать задумчиво. – Дожить бы мне только до этого дня.

– Я, наверное, постарею, пока она замуж выйдет, – с грустью замечала Инжибийке и вздыхала.

Мать улыбалась, и на этом разговор прекращался.

Но стоило мне надеть какую-нибудь обновку, как сестренка опять затевала ссору.

– Вот назло тебе, – сказала она как-то, когда я красовалась в новом платье, – вырасту раньше, чем ты, и выйду замуж. А ты так и останешься.

По обычаю, если младшая дочь выходила замуж раньше старшей, это считалось позором. Потому что старшую, будь она даже очень молода, никто потом не хотел сватать. Точно так же обстояло дело с сыновьями: жениться должен был сначала старший.

Мама, услышав слова младшей дочери, не на шутку рассердилась:

– Я тебе покажу, как выходить замуж раньше старшей сестры, ишь какая выискалась! Ты где это научилась так разговаривать? А ты видела в нашем ауле хоть одну девушку, которая бы опозорила свою сестру? А? Видела, я тебя спрашиваю?

Мать гневалась, а Инжибийке все нипочем, она продолжала стоять на своем, да еще и улыбалась.

– Все равно выйду раньше ее! Все равно! Смотри, какого она маленького роста, кто ее возьмет замуж! А я ждать, что ли, буду, пока она вырастет?.. – В глазах Инжибийке чертики, светлые, как у матери, волосы заплетены в косички, они так и подпрыгивают, потому что худенькая Инжибийке не может устоять на месте, крутится, вертится, пританцовывает.

– Уймись, наконец! – прикрикивает на нее мать. – Айбийке раньше тебя в люльке качалась, а значит, имеет право первой носить новое платье. И поругать тебя, и наказать тебя может. А ты должна ее слушаться и меньше огрызаться.

– Тебя слушайся, отца слушайся, всех остальных тоже слушайся. И Айбийке подчиняйся! А почему Бегали меня не слушается? Я же старше его.

– Айбийке же за ним смотрит.

– Пусть тогда Айбийке оставит его в покое, я сама буду за ним смотреть.

– Вот и хорошо, – радуюсь я возможности облегчить свою участь. – Попробуй, как это легко.

– Перестаньте! – шикает на нас мать, а по глазам ее я вижу, что на какой-то момент она пугается, что я и вправду оставлю братишку на попечение легкомысленной Инжибийке.

Почему-то в этот момент я вспоминаю о своей подружке Юмазиет, которая, в отличие от меня, была самым младшим в семье ребенком, и ей, по правде говоря, трудно было позавидовать – все ее шпыняли, все ей приказывали: «Подай то, принеси это!.. Положи на место!.. Не трогай!..» Бедняжка Юмазиет часто горестно вздыхала и говорила мне:

– Счастливая ты, тебе вот никто не приказывает, кроме матери. Я бы все стерпела, лишь бы быть старшей…

Ну какие еще привилегии у тунгыш?

Если в доме случались гости, то меня из детей представляли первой.

Мы с Инжибийке, несмотря на разницу в возрасте, были одного роста, поэтому кто-нибудь из гостей обязательно спрашивал:

– Которая из них тунгыш?

– Вот она, моя тунгыш, вот она, – легонько подталкивала меня вперед мать. – Хоть и не положено своего ребенка хвалить, а похвалю. Очень она мне помогает.

Услышав такое, Инжибийке прямо из себя выходила и назло матери и мне начинала баловаться при гостях.

Оглядев меня с ног до головы, словно я какая-нибудь вещь, гости улыбались и говорили:

– Как хорошо, Хадижат, что у тебя старшая дочь. Повезло тебе. С мальчишками так трудно. А дочь… Опомниться не успеешь, как вырастет. Дай-то бог, чтоб принесла она в твой дом куез.

Слово «куез» я слышала довольно часто, а вот что оно означает, не понимала. Однажды спросила у матери. Объяснять ей пришлось долго. Куез – это, оказывается, радость, которую дети дарят родителям, став взрослыми, добившись чего-то в жизни, заслужив уважение людей.

Мать очень любила это слово, часто повторяла его, при этом голос ее становился мечтательно-грустным. Очень надеялась она, что труды ее и заботы о нас не пропадут даром, что доживет она до того дня, когда принесем мы ей куез…

В ауле бытовал хороший обычай: кто едет в город – на базар ли, по делам ли, – тот непременно привозит гостинцы – яблоки, орехи, бублики. Знает: прибегут соседские дети и их придется угощать. О том, кто уехал в город, мы каким-то чудесным образом узнавали спозаранок и ждали, как самого близкого, родного человека. Особенно если тот живет по соседству.

Улица наша, хоть и длинная, но прямехонькая, и начиналась она от моста. Вот и поглядывали мы, играя во дворе или на улице, на этот мост. Чаще всего под вечер. Не идет ли кто с корзинками и сетками? Как правило, в город ездили женщины, и всегда группами. Едва завидев издалека возвращающихся, мы со всех ног бежали им навстречу, и каждый устремлялся к своей ближайшей соседке, брал из ее рук корзину, помогал донести до дома. Потом выжидали у дверей, пока женщины открывали сумки и, стараясь никого не обидеть, раздавали гостинцы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю