444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенгт Янгфельдт » Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг » Текст книги (страница 15)
Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:58

Текст книги "Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг"


Автор книги: Бенгт Янгфельдт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Свободен от любви и плакатов 1923–1924

Ненавижу

                всяческую мертвечину!

Обожаю

              всяческую жизнь!

Маяковский. Юбилейное

Осип с лефовским глазом. Фотомонтаж Александра Родченко 1924 г.

Николаю Чужаку было трудно понять, как Маяковский мог соединять теории «Лефа» о производственном искусстве с индивидуалистическим настроем поэмы «Про это». Критика носила идеологический характер, и в ее основе лежало жесткое требование соблюдать каноны учения. Помимо этого Маяковскому пришлось в очередной раз услышать, что поэма «непонятная». Критика по поводу «непонятности», которой он подвергался на протяжении всей своей жизни, была вызвана его стремлением обновить арсенал поэтических средств. До революции от подобных упреков можно было отмахнуться, сославшись на то, что они отражают «реакционный» или «буржуазный» вкус, но теперь, когда критика шла со стороны пролетариата, Маяковский воспринимал ее болезненно, так как своим заказчиком он считал рабочий класс.

«Понятность» – это вопрос знания, отвечал на критику Маяковский. Читая поэму «Про это» перед рабочей аудиторией в Москве в начале мая, он сказал: «Первое, на что я обращаю внимание товарищей, это на их своеобразный лозунг „не понимаю“. Попробовали бы товарищи сунуться с этим лозунгом в какую-нибудь другую область. Единственный ответ, который можно дать: „Учитесь“.» По убеждению Маяковского – и «Лефа», – рабочие и футуристы вели одну и ту же борьбу: рабочий класс как социальный авангард истории ставил своей целью построение коммунизма, в то время как футуристы стремились создать культуру, которая была бы гармонична новому обществу. Проблема заключалась в том, что чувства не были взаимными: если футуристы предпринимали все возможное для того, чтобы переманить рабочих на свою сторону, то рабочие считали футуризм воплощением буржуазной по сути эстетики…

Хотя Маяковский пытался оправдать поэму «Про это» тем, что она – о борьбе против быта, критику, обвинявшую его в тематическом отступлении от канонов учения, он признал. Отныне он отдавал почти всю свою энергию сочинению «производственных стихов», став в известном смысле поэтическим журналистом. Это соответствовало теории «Лефа», согласно которой журналистика считалась образцовым жанром в борьбе за повышение уровня народного сознания и образования. До конца года Маяковский сочинил около сорока стихотворений – исключительно на злободневные темы. В связи с Пасхой он агитировал против церковных – за коммунистические – праздники («Коммуны воскресенье – / 25 октября. / Наше место не в церкви грязненькой»), написал не менее трех первомайских стихотворений, обрушивался на Англию и Францию за их враждебную по отношению к Советам политику, сочинял сатиры на политических лидеров этих стран, восхвалял недавно созданный советский Воздушный флот. Когда в марте 1923 года в печати появились первые бюллетени о болезни Ленина, Маяковский выступил с отчаянным комментарием в стихотворении «Мы не верим!».

Несмотря на то что Маяковский пытался приспособиться в плане тематики, он оставался непоколебим в том, что касалось лабораторной работы над языком. Новое содержание требует новой формы! Одно из трех первомайских стихотворений – напечатанное, соответственно, в «Лефе» – представляет собой развернутое размышление о формах поэтического языка: в то время как большинство первомайских стихотворений состоят из истертых клише, Маяковский задается целью воспеть Первое мая «хотя б без размеров, хотя б без рифм». Однако и в плане содержания стихотворение несет в себе сюрприз: в этот Первомай Маяковский хочет воспеть декабрь: «Да здравствует мороз и Сибирь! / Мороз, ожелезнивший волю». Не весенний месяц май, а ссылки в холодную Сибирь заставили когда-то рабочий класс восстать. Прием оригинальный, но по-настоящему новым в этом первомайском стихотворении было нечто иное: здесь, впервые в творчестве Маяковского, проступает большевистская непримиримость:

Долой нежность!

Да здравствует ненависть!

Ненависть миллионов к сотням,

ненависть, спаявшая солидарность.

Был ли агрессивный слог попыткой приспособиться к тому уровню, который могли понять «массы», попыткой выразиться «понятно»? Независимо от мотива выбор слов свидетельствует о том, что даже такой поэт, как Маяковский, не был в состоянии обороняться от ужесточения политики и языка, происходившего после захвата власти большевиками.

Попытка сочинять нерифмованные стихи была бы естественной для поэта, который постоянно экспериментирует с формой, но поскольку мастерство Маяковского выражалось, в частности, и в тонко оркестрованных и структурированных рифмах, она стала исключением в его творчестве. Тематически, однако, он продолжал борьбу за реализацию идей «Лефа». Наиболее яркое выражение его антилирических настроений мы находим в поэме «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского». Название отсылает к Курскому рудному месторождению, которое начали разрабатывать в 1923 году. Написанная осенью поэма вышла в четвертом номере «Лефа» в январе 1924-го. От названия веяло XVIII веком, и поэма действительно являлась своеобразной одой, одой нового типа – к шахтерам и рабочему классу в целом. Как и поэма «Про это», произведение посвящено Лили, что можно считать еще одним подтверждением того, что Лили служила источником вдохновения для всех его стихов.

В поэме «Рабочим Курска» противопоставляются ориентация на будущее, характерная для тогдашней добывающей промышленности, и застой, господствующий в литературе. Луначарский только что призывал писателей «учиться у классиков» – однако ни у кого не возникла бы идея призвать шахтеров оставить железо и вернуться вспять к «слоновой кости, / к мамонту»! Поэтому Маяковский иронизирует по поводу писательских юбилеев и писательских памятников, украшающих бульвары Москвы, – против той судьбы, которая, подразумевалось, ожидает и его самого.

Как выглядел бы памятник 30 тысячам рабочих Курска? «На бороды домов, / на тело гулов / не покусится / никакой Меркулов», – пишет Маяковский, насмехаясь над ведущим скульптором того времени. Рабочим не нужны традиционные восхваления, памятник в их честь – это скорый поезд, построенный из добытой ими руды и мчащийся вперед с такой скоростью, что на него не успевают нагадить вороны. Сладкозвучные юбилейные речи рабочим также не нужны; в их честь «разгромыхает трактор» – самый убедительный оратор из всех.

Поэма развивает одну из постоянных тем творчества Маяковского: памятниккак символ застоя и реакции, символ старого общества. «Эти новые стихи с такой верой в грядущее молодежь восприняла бурно-восторженно», – вспоминала Наталья Брюханенко, которая присутствовала при чтении Маяковским поэмы в студенческом клубе. «Рабочим Курска» представляла собой полную противоположность поэме «Про это» и знаменовала отступление от лирики и переоценку значения литературы как таковой, в том числе теорий «Лефа». При сравнении вклада шахтеров в строительство коммунизма со вкладом лефовцев преимущество отдается первым: «Лучше всяких „Лефов“ / насмерть ранив / русского / ленивый вкус, / музыкой / в мильон подъемных кранов / цокает, / защелкивает Курск». Созвучная антипоэтическим лозунгам Лефа формулировка добавила еще один камень в фундамент той саморазрушающейся постройки, которую в борьбе с собственным лирическим началом уже начал возводить Маяковский; таких камней будет немало.

Нигде кроме, как в Моссельпроме

Порожденное нэпом издательское многообразие позволяло литературным группировкам спорить и бороться друг с другом цивилизованным способом, то есть словом. Атмосфера была относительно свободной, и, если не считать высылки философов осенью 1922 года, коммунистическая партия держалась от литературы на некотором расстоянии. Подобный плюрализм был положительной стороной новой экономической политики. Еще одним следствием стало быстрое восстановление экономики после хаоса военного коммунизма. Однако отмечались и менее позитивные явления: нэп породил новую буржуазию, которая в своей беспечности и вульгарности часто превосходила буржуазию дореволюционную. Водка и шампанское текли рекой в частных ресторанах и клубах, в то время как большая часть населения по-прежнему влачила нищенское существование. Для тех, кто верил в возможность создания новых, некапиталистических производственных форм, время было трудное. «Немало людей с революционным прошлым очутились за его [корабля революции] бортом, – так выразил дух времени Николай Асеев. – Немало жизней сломалось, не осилив напряженности противоречий».

Именно на этом фоне нужно рассматривать следующий шаг Маяковского в сторону производственного искусства – летом 1923 года он приступил к работе над рекламными стихами и рисунками. В этой области он тесно сотрудничал с другими художниками, такими как Александр Родченко и его жена Варвара Степанова.

Реклама Моссельпрома. Текст Маяковского, оформление Родченко.

По мнению Маяковского, реклама являлась важным оружием в борьбе против частного производства, за государственные и кооперативные товары. В течение двух лет он сочинил сотни разнообразных рекламных текстов – о сосках и сигаретах, конфетах и галошах. Главными заказчиками были ГУМ и Моссельпром, а лозунг Маяковского «Нигде кроме, как в Моссельпроме!» стал официальным девизом предприятия.

Маяковский любил каламбурить и производил замысловатые рифмы со скоростью и продуктивностью конвейера. Но многие относились к этой его деятельности критически, считая, что он растрачивает талант на пустяки. Однако, по словам самого Маяковского, рекламные стихи были естественной частью его поэтической лаборатории, и пресловутые стихи о Моссельпроме он называл «поэзией самой высокой квалификации». Скептическую реплику Романа Якобсона он парировал словами: «После поймешь и их»; и действительно некоторые темы рекламных стихов преломлялись потом в «настоящей» поэзии Маяковского.

На самом деле рекламные тексты были логическим продолжением работы с плакатами в период мировой войны и военного коммунизма: это были стихи на злобу дня. Кроме того, как и плакаты, работа над рекламой имела большое значение для семейного бюджета.

Человек из Чернобыля

В письме, которое Лили писала Эльзе во время разлуки с Маяковским, она уверяла: «Романов у меня – никаких. С тех пор, как не бывает Володя – все пристают пуще прежнего. Но я непоколебима!»

Это была неправда. Годом раньше Лили познакомилась с человеком, соответствовавшим ее требованиям в плане ума, образованности, стиля и уровня. Это был Александр Михайлович Краснощеков, бывший руководитель правительства Дальневосточной республики, человек исключительной – даже для той исключительной эпохи – судьбы.

Александр Краснощеков, страсть Л. Ю. Брик в 1923–1924 гг.

Краснощеков происходил из еврейской семьи, его настоящее имя – Абрам Моисеевич Краснощек. Он родился в 1880 году в украинском местечке Чернобыль, которое через сто лет станет известно совсем по другой причине. Его отец был портным. В шестнадцатилетнем возрасте Абрам стал членом подпольного социал-демократического кружка. В 1902 году, после нескольких тюремных отсидок и ссылок, он бежал через Берлин в Нью-Йорк. Там он взял себе фамилию Тобинсон – по имени матери Тойба, – потому что «Краснощеков» было трудно писать и произносить по-английски. В первое время Тобинсон работал портным и маляром; однако он ставил перед собой более высокие жизненные цели и в 1912 году сдал экзамен по экономике и праву в Чикагском университете. В последующие годы он служил юристом со специализацией по вопросам профсоюзов и иммигрантов, принимал участие в создании Рабочего университета в Чикаго и читал лекции по экономическим и юридическим дисциплинам. Когда в 1904 году образовалась Американская социалистическая рабочая партия, он немедленно вступил в ее ряды. Он также являлся членом Федерации индустриальных рабочих мира и анархо-синдикалистского профсоюза «Индустриальные рабочие мира» (Industrial Workers of the World – IWW) и печатался в партийной и профсоюзной прессе на русском, идиш и английском.

После Февральской революции Краснощеков, как и многие русские эмигранты, вернулся в Россию. Сразу же по прибытии во Владивосток в конце июля 1917 года он вступил в большевистскую фракцию социал-демократической партии. Вскоре на Дальнем Востоке начались бои между красными и белыми, которых поддерживали силы иностранной интервенции. Несколько раз Краснощеков находился на волосок от смерти и вскоре получил статус героя. В апреле 1920 года он провозгласил создание Дальневосточной республики, став одновременно главой ее правительства и министром иностранных дел. Во Владивостоке и позднее – после взятия города японскими войсками – в Чите он установил контакты с «дальневосточными футуристами» Асеевым, Третьяковым, Чужаком и другими, а через них – косвенно – и с Маяковским, с которым познакомился в Москве в 1921 году.

Краснощеков был человеком динамичным и целеустремленным, и его взгляды на построение нового общества радикальным образом отличались от тех, которые господствовали в Москве. Как уже упоминалось, в состав правительства Дальневосточной республики входили не только большевики, но и представители других партий и групп, в частности анархо-синдикалисты, например Билль Шатов. В США Краснощеков общался с другой анархисткой, Эммой Гольдман, тоже русской эмигранткой. Когда летом 1920 года он прибыл в Москву для того, чтобы обсудить будущее Дальневосточной республики, он отыскал Гольдман, которая незадолго до этого была выслана в Советскую Россию американскими властями. Легендарная анархистка дала следующий портрет своего коллеги из Рабочего университета и IWW:

Он приехал из Сибири в собственном железнодорожном вагоне, привез с собой многочисленный провиант, собственного повара и пригласил нас на первый настоящий пир в Москве. Краснощеков остался таким же свободным и щедрым человеком, каким был в Штатах <… >. Он уверял, что в его части России царит свобода слова и печати, так что там были все возможности для нашей [анархо] пропаганды. <…> Ему нужна была наша помощь, и мы ему доверяли <…> «А как к свободе слова и печати относится Москва?» – спросила я. Положение в этой далекой стране было иным, а у него были развязаны руки. С ним сотрудничали анархисты, эсеры и даже меньшевики, и он своей деятельностью доказывал, что свобода слова и совместные усилия дают лучший результат.

Дальневосточную республику, основанную Краснощековым в условиях политического хаоса в Сибири весной 1920 года, признали и Советская Россия, и Япония. Ленин и руководство Кремля стремились избежать столкновений на окраинах, чтобы получить возможность сосредоточить силы Красной армии в центральных частях России. Дальневосточная республика располагалась на российской территории и существовала по милости Кремля. Однако по мере того, как затихала Гражданская война, Москва начала опасаться, как бы республика не объявила о своей независимости, что для России означало бы потерю огромных территорий. Поэтому, когда недоброжелатели Краснощекова в правительстве Дальневосточной республики обвинили его в анархо-синдикалистских симпатиях и сепаратистских устремлениях, этим незамедлительно воспользовалось руководство в Кремле. Независимо от степени обоснованности предъявленных обвинений, взгляды Краснощекова на социализм действительно отличались от большевистских, и летом 1921 года его вызвали в Москву. В сентябре Краснощекова формально отстранили от должности руководителя правительства Дальневосточной республики, а в ноябре следующего года ДВР вошла в состав РСФСР.

Ленин, который ценил Краснощекова, впоследствии сожалел о том, что он и политбюро отстранили этого «очень энергичного, умного и ценного работника», который «знает все языки, английский превосходно» и который был «умным председателем правительства в ДВР, где едва ли не он же все и организовал». О высокой оценке Ленина свидетельствует тот факт, что уже в конце 1921 года Краснощеков был назначен вторым заместителем наркома финансов. Но и здесь ему противодействовали, и он продержался на этом посту всего несколько месяцев; говорилось, что он не захотел понять «особенности советского строя»… Тем не менее его знания в области экономики были столь велики, что вскоре его услуги снова понадобились, и в ноябре 1922 года он стал директором недавно созданного Промбанка, задача которого заключалась в обеспечении советских предприятий инвестиционным капиталом. О таланте и работоспособности Краснощекова свидетельствует его книга «Финансирование и кредитование промышленности», опубликованная в 1923 году и имевшая непосредственное отношение к его новым обязанностям.

Лили, судя по всему, впервые встретила Краснощекова летом 1921 года, когда с ним познакомился и Маяковский. Однако более близкое знакомство произошло следующим летом в Пушкине, где Краснощеков снимал дачу недалеко от Маяковского и Бриков. Ему было сорок два, он был высок, широкоплеч, обаятелен, начитан и образован, его окружал ореол приключений и героизма. Кроме того, он обладал властью. Когда в августе 1922 года Осипу и Маяковскому понадобились заграничные паспорта для поездки в Германию, Лили посоветовала им обратиться именно к нему…

Разумеется, она не дала бы подобной рекомендации, если бы не была уверена, что Краснощеков действительно способен помочь. Лили знала, что, если она сама или близкие ей люди обратятся к нему, он сделает все, что сможет. Знал об этом и Маяковский, которому к тому же была известна причина, – обращаясь за помощью к человеку, бывшему последней страстью Лили, он должен был испытывать смешанные чувства. Автобиография «Я сам», где он сообщает о планах сочинить «громадную поэму» о любви, была написана в Пушкине именно этим летом…

Новость о связи между легендарным политиком и не менее знаменитой Лили сразу широко распространилась. Когда в декабре 1922 года Лили и Маяковский выясняли отношения, это происходило на фоне мрачной тени ее страсти ко «Второму большому», как она называла Краснощекова в письмах к Рите.

Москва – Кенигсберг

Лили и Краснощеков были одной из наиболее обсуждаемых любовных пар в Москве; Лили ничего не скрывала, это было бы против ее природы и принципов. Но если на сплетни вокруг этого романа она вряд ли обращала внимание, то слухи о растратах, которые начали муссироваться в связи с именем Краснощекова, не могли ее не беспокоить. Учитывая колоссальные суммы денег, которыми распоряжался Краснощеков в качестве директора Промбанка и генерального представителя Российско-американской промышленной корпорации, многим обвинения казались вполне правдоподобными. В любом случае распространение слухов свидетельствовало о том, что у Краснощекова есть сильные враги в партийном и правительственном аппарате.

Неизвестно, явились ли слухи вокруг Краснощекова причиной, заставившей Маяковского, Лили и Осипа покинуть Москву 3 июля 1923 года; судя по всему, поездка планировалась уже с начала мая. Но факт остается фактом: спустя всего лишь полгода после первой поездки в Германию они снова направлялись туда, на сей раз самолетом из Москвы в Кенигсберг. В то время это было крайне редким способом перемещения; впоследствии Маяковский опишет путешествие в стихотворении «Москва – Кенигсберг». Сначала они провели некоторое время на южнонемецком курорте Бад-Флинсберг. Навещавший их там Роман Якобсон вспоминал, что Маяковский все время играл и «в частности обыгрывал в карты какого-то богача-эмигранта, который вывез из Сибири колоссальное количество платины». После этого они отправились на курорт Нордерней, расположенный на одном из Фризских островов у немецкого побережья Северного моря. Там к ним присоединились Виктор Шкловский и Эльза из Берлина, а также приехавшая из Лондона Елена Юльевна. С Лилей мать виделась в Лондоне за год до того, но теперь, впервые после эмиграции 1918 года, Елена Юльевна встретилась с обоими ее мужчинами; надо полагать, что к этому времени она воспринимала необычную семейную конструкцию если не с радостью, то по крайней мере как неизбежный факт.

В июле 1923 г. на немецком курорте Бад-Флинсберг опять встретились старые друзья – Лили, Осип, Маяковский и Роман Якобсон.

«Он молодой, как шестнадцатилетний, веселый», – вспоминает о Маяковском Шкловский. Днем они купались, ловили крабов и загорали: «Маяковский играл с морем, как мальчик». У него было с собой карманное издание Гейне «Die Nordsee»; он любил Гейне и декламировал его стихи с сильным русским акцентом, не понимая, что он читает. Его настолько увлекла самобытная красота фризских песчаных дюн, что уже спустя пару дней он написал стихотворение «Нордерней», которое 12 августа было опубликовано в «Известиях». По вечерам они ходили в рестораны. Лили и Эльза, как всегда, танцевали до поздней ночи, с другими кавалерами, поскольку ни Шкловский, ни Маяковский не любили и не умели танцевать.

Маяковский, Раиса Кушнер, Лили и ее мать в Нордернее летом 1923 г.

На фотографиях с нордернейского побережья запечатлена безоблачная летняя идиллия, но действительности это не соответствовало: слишком напряжены были отношения между отдыхающими. За несколько недель до этого вышел из печати ключевой роман Шкловского «Zoo, или Письма не о любви», и тот факт, что его любовь к Эльзе теперь стала общественным достоянием, не мог не влиять на атмосферу. Кроме того, Шкловский был по-прежнему смертельно влюблен в нее, а она в равной степени неприступна. Между Маяковским и Лили лежала тень ее любви к Краснощекову, а его отношения с Эльзой оставались натянутыми после берлинского конфликта. Лили пыталась их примирить, но, по словам Эльзы, «мир был худой, только для вида». Эльза сразу после приезда в Нордерней заболела, и, несмотря на это, Маяковский демонстративно игнорировал ее. Эльзы, кстати, нет ни на одной фотографии. Случайность? Или она не хотела сниматься с Маяковским?

Согласно письму, направленному Луначарским комиссару иностранных дел перед отбытием Маяковского в Германию, «известный поэт-коммунист» совершал поездку в качестве представителя Комиссариата народного образования: «Цели, которые он преследует своей поездкой в Германию, находят полное оправдание со стороны Наркомпроса. Они целесообразны с точки зрения вообще поднятия культурного престижа нашего за границей».

Поскольку советские граждане, особенно с репутацией Маяковского, за границей часто наталкивались «на разные неприятности», Луначарский обратился в советский МИД с просьбой выдать Маяковскому служебный паспорт. Такие же документы были, вероятно, выданы и Лили и Осипу.

К этому моменту положение Маяковского в советской литературе было настолько исключительным, что он считался чуть ли не национальным достоянием; по крайней мере так к нему относился Луначарский. Однако какими были истинные цели его поездки? Более семи из десяти недель, проведенных в Германии, он находился на курортах и пляжах. Всего один раз он выступал с чтением стихов (в Берлине) и написал только два стихотворения – «Нордерней» и «Москва – Кенигсберг», которые к тому же не имели никакой пропагандистской ценности на Западе, поскольку печатались только по-русски.

Действительно ли Маяковский поехал в Берлин для пропаганды советской литературы? Или поездки за границу уже стали для него необходимостью, своего рода передышкой? Многое говорит именно об этом. «Мне необходимо ездить, – заявил он позже. – Обращение с живыми весэами почти заменяет мне чтение книг». 15 сентября, в день отъезда из Берлина, он отправил письмо Давиду Бурлюку в Нью-Йорк. Он с удовольствием приехал бы навестить его «через месяца два-три», если Бурлюку удастся устроить ему американскую визу. «Сегодня еду на 3 месяца в Москву», – пишет он – значит, следующая поездка за границу, будь то Америка или нет, уже была запланирована.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю