Текст книги "Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг"
Автор книги: Бенгт Янгфельдт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Возвращайся.
Без тебя в нашем зверинце не хватает хорошего веселого зверя. <…>
Возвращайся.
Ты увидишь, сколько сделали мы все вместе, – я говорю только про нас, филологов. Я все расскажу тебе, стоя в длинной очереди Дома ученых. Времени разговаривать будет много.
Мы поставим тебе печку.
Возвращайся.
Началось новое время, и каждый должен хорошо обрабатывать свой сад.
Лучше чинить свою дырявую кровлю, чем жить под чужой.
Якобсон не вернулся, наверно, еще и потому, что бегство Шкловского из России через два месяца после публикации письма продемонстрировало цену его оптимизма. Когда в 1923 году, одновременно с публикацией «Zoo», Якобсон в Берлине напечатал книгу «О чешском стихе, преимущественно в сопоставлении с русским», он снабдил ее типографским посвящением «В. Б. Шкловскому (вместо ответа на его письмо в „Книжном угле“)». Сигнал был ясен: и под чужой кровлей можно работать, причем работать хорошо. К этому времени Шкловский уже решил вернуться в Петроград, где в заложницах оставалась его жена. Последнее письмо в «Zoo» – обращение во ВЦИК с просьбой разрешить вернуться домой.
«Витя странный человек, – иронизировал Брик. – Он не научился грамматике – он не знает, что есть слова неодушевленного рода, и что ВЦИК имя неодушевленное. У неодушевленных предметов чувства юмора нет, так что с ВЦИКом шутить нельзя». Но Центральный исполнительный комитет оказался исключением из грамматического правила, и в октябре 1923 года Шкловский смог воссоединиться с женой в Петрограде.
Большевистский гуманизм
Визит Маяковского и выставка современного русского искусства, несомненно, вызывали интерес в русских кругах Берлина, но главной темой разговоров осенью 1922 года стало другое событие: высылка из Советского Союза более ста шестидесяти философов, писателей, историков, экономистов, юристов, математиков и других представителей интеллигенции. Идея принадлежала Ленину, а реализовала ее ЧК, при которой в мае была создана специальная комиссия для сбора информации об «антисоветских элементах». Недовольный темпами работы Ленин в июле написал Сталину, что «надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго».

На этом плакате 1920 г. Ленин очищает землю от «нечисти» в виде капиталистов, священников и пр. Через два года придет черед новой категории: ученых и писателей.
Эта беспрецедентная в мировой истории мера была очередным шагом сознательной политики Ленина и правительства, направленной на ликвидацию любой политической оппозиции еще до момента ее возникновения. По бесстыдному определению Троцкого, она была выражением «гуманизма по-большевистски». Согласно военному комиссару, «элементы», подлежащие высылке, не играли никакой политической роли, однако в случае новых военных действий могли бы стать оружием в руках врага: «И мы будем вынуждены расстрелять их по законам войны. Вот почему мы предпочитаем сейчас, в спокойный период, выслать их заблаговременно».
В конце сентября две группы были отправлены поездом в Ригу и Берлин. Вскоре после этого тридцать человек с семьями были посажены на корабль до Штеттина, в их числе философы Николай Бердяев, Семен Франк, Сергей Трубецкой и Иван Ильин. На другом корабле, который ушел в ноябре, находились семнадцать человек с семьями, среди них – два других выдающихся философа, Лев Карсавин и Николай Лосский. Поскольку русских мыслителей высылали in corpore, корабли получили название «философских», хотя среди ссыльных были и представители других профессий, в частности писатели. Официально срок ссылки ограничивался тремя годами, но в устной форме ссыльным сообщили, что она навсегда.
Единым махом Ленин освободил Россию от интеллектуальной элиты. Учитывая, что многие нежелательные «элементы» в эти годы эмигрировали «добровольно», итог был впечатляющим. Через пять лет после революции Россия лишилась не только самых выдающихся философов и ученых, но и лучших писателей, таких как Иван Бунин, Максим Горький, Александр Куприн, Алексей Ремизов, Дмитрий Мережковский, Борис Зайцев – и будущий мастер Владимир Набоков. Человека, считавшего, что интеллигенция – «говно», результаты «очистительных» мер должны были удовлетворить.
Что касается поэзии, картина была менее однозначна: Марина Цветаева, Константин Бальмонт, Игорь Северянин, Зинаида Гиппиус, Владислав Ходасевич эмигрировали; Пастернак и Белый позволяли себе краткосрочные передышки в Берлине, но в России, помимо Маяковского, оставались такие крупные поэты, как Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Анна Ахматова, Николай Клюев и Сергей Есенин.
Из перечисленных только Маяковский искренне поддерживал революцию. Какова была его реакция на выдворение русской интеллектуальной элиты в Берлин в то время, когда он сам находился в городе? Мы не знаем – в своих репортажах он ни словом не упоминает об этой беспрецедентной мере. Пусть в идеологическом плане у Маяковского не было ничего общего со ссыльными, но среди них ведь присутствовали писатели, его коллеги… Однако, находясь по другую сторону баррикад, он, скорее всего, рассматривал высылку как нечто, необходимое для успеха революции. Тем не менее сам факт, что такой писатель, как Маяковский – равно как и другие советские писатели, – не протестовал и даже не высказывался по поводу того, что правительство сочло возможным выслать из страны цвет интеллигенции, свидетельствует о моральной девальвации, имевшей место в большевистской России. В царское время подобная акция властей вызвала бы громкие протесты.
Молчание свидетельствует о страхе, нагнетаемом большевиками в среде интеллигенции и у населения в целом, – результат успешной работы ЧК. Для того, кто решил встать на сторону революции, естественно было поддерживать или, по крайней мере, терпеть деятельность ЧК. Маяковский не был ни членом партии, ни чекистом, но в стихотворении, написанном в сентябре 1922 года, он впервые славит ЧК – уже переименованную в ГПУ – как оружие общества в борьбе со спекуляцией. «… Для нас тогда чекисты были – святые люди!» – прокомментировала Лили впоследствии.
К этому времени о том, что Брик служит в ГПУ, знали и в России, и среди эмигрантов. В марте 1922 года берлинская газета «Голос России» сообщала, что «о Брике говорят, что он попал в Чека из-за нежелания ехать на фронт; записавшись в коммунисты, он должен был выбрать фронт или Чека – предпочел последнюю». Независимо от достоверности этих сведений заметка (через несколько дней перепечатанная в русской парижской газете) свидетельствует о том, что в 1922 году о деятельности Осипа в органах безопасности было широко известно.
В чем бы ни заключались его служебные обязанности, Осип – когда мог и хотел – использовал свое влияние для защиты лиц, оказавшихся в поле зрения ГПУ. Как уже упоминалось, он сыграл какую-то роль в деле Пунина летом 1921 года, и в том же году он помог родителям и сестре Пастернака получить заграничные паспорта. В письме из Риги осенью 1921 года Лили просила Осипа разузнать в ЧК о человеке, которого забрали, – подразумевается, для того, чтобы помочь его освободить. Свояченица Брюсова Бронислава Рунт, друга которой арестовали и которая знала, что у Маяковского есть знакомый, способный помочь, рассказывала о своем визите в Водопьяный переулок:
– Дорогая, – обратился к ней Маяковский, – тут такое дело… Только Ося может помочь..
– Сейчас позову его…
Во всем ее существе была сплошная радостная готовность услужить, легкая, веселая благожелательность. <…>
Пришлось снова рассказать свою печальную историю и повторить просьбу.
С большим достоинством, без малейшего унижения или заискивания, Маяковский прибавил от себя:
– Очень прошу, Ося, сделай, что возможно.
А дама, ласково обратившись ко мне, ободряюще сказала:
– Не беспокойтесь. Муж даст распоряжение, чтобы Вашего знакомого освободили.
Б-к, не поднимаясь с кресла, снял телефонную трубку…
Рассказ страшен по двум причинам: с одной стороны, подтверждением, что судьбу человека решал случай или наличие нужных связей; с другой стороны – естественностью, с которой Маяковский и Лили относились к ситуации, – работа Брика в ЧК не была предметом стыда.
Для человека, проживающего вне Советского Союза, такое снисходительное отношение к деятельности ЧК было менее естественным. В Берлине Якобсона шокировали рассказы Осипа о тех «довольно кровавых эпизодах», которым он был свидетелем в ЧК. «Вот учреждение, где человек теряет сентиментальность», – подытожил Осип. По словам Якобсона, Брик тогда впервые произвел на него «отталкивающее впечатление»: «Работа в Чека его очень испортила». Учитывая бесстрастный характер Брика, можно предположить, что эпизоды, заставившие его потерять сентиментальность, были действительно «довольно кровавыми».
Удостоверение 15073
Работа в ЧК открывала почти все двери. Оформляя заграничный паспорт перед поездкой в Берлин, в списке «предъявленных документов» Осип указал удостоверение сотрудника ГПУ за номером 24541. Однако то, что в том же контексте фигурировало также имя Лили, не было известно ни Якобсону, ни другим, – это всплыло только в 1990-е годы. Когда в июле 1922-го она подала заявление на получение заграничного паспорта, чтобы отправиться в Англию, в соответствующем пункте она сообщила номер своего удостоверения сотрудника ГПУ (15073). Это не обязательно означает, что она работала в ГПУ. Удостоверение было выдано за пять дней до поездки, видимо, для того, чтобы ускорить бюрократическую процедуру. Но кто его выдал? Времена еще были довольно аскетические, поэтому маловероятно, чтобы Осип решился на подобное кумовство. Кто тот высокопоставленный чиновник, который рискнул выписать удостоверение, которое не отражало реальное положение вещей? Или все же отражало? Выполняла ли Лили какие-либо задания для ГПУ?
Вопросы могут показаться провокационными, но, с учетом обстоятельств первой поездки Лили в Ригу, они не лишены основания. Когда в октябре 1921 года Лили отправилась в Ригу, она ехала в одном поезде с молодым человеком, сотрудником Наркоминдела, чьи услуги будут ей весьма полезны: Лев Эльберт, постоянно перемещавшийся между Ригой и Москвой, заодно служил курьером для Лили и ее московских «звериков». Но его служба в Наркоминделе была лишь прикрытием, на самом деле Эльберт работал в иностранном отделе ЧК: благодаря своему географическому положению Латвия служила важной базой для операций ЧК в Западной Европе. Случайно ли они оказались в одном поезде? Как многие пламенные большевики, Эльберт был молод – всего двадцать три года. Он был родом из Одессы, и это была его первая заграничная командировка; разумеется, он ничего не знал о Риге – в отличие от Лили, у которой там жили родственники. Учитывая место работы Осипа, вполне возможно допустить, что об истинной цели поездки Эльберта тот знал, – но знала ли о ней Лили? Может быть, они даже сотрудничали? Или он использовал Лили для того, чтобы получить пропуск в те круги, в которых она вращалась (и в которых вращались русские эмигранты)?
Ответов на эти вопросы нет, но задать их необходимо – в особенности потому, что человек, которого за его привычку «цедить слова» звали Снобом, в конце двадцатых годов, войдет в компанию гэпэушников, которыми окружат себя Маяковский и Брики.
Распутье
После Берлина дороги действующих лиц разошлись. Эльза осталась в городе, погрузившись в литературное творчество, которое со временем станет и обширным и, частично, успешным. Роман не отозвался на призывы Шкловского вернуться в Москву, вероятно, под влиянием рассказа Осипа о «кровавых эпизодах» и высылки интеллигенции; он остался в Праге. Шкловский, не прижившийся на Западе, в частности, потому, что не знал языков, следующей осенью вернулся в Советский Союз, несмотря на то что понимал – как он писал Горькому, – что ему «придется лгать» и что он не ждет «ничего хорошего»; оба опасения были оправданны. Для Бриков и Маяковского направление было предопределено: назад в Москву, к борьбе за футуризм, под которым к этому времени подразумевались главным образом конструктивизм и производственное искусство.
Прямым или косвенным следствием встреч в Берлине стали четыре книги, каждая с сильными автобиографическими элементами. Шкловский написал «Zoo» – о себе, Эльзе и Якобсоне; последний в свою очередь посвятил Шкловскому свое исследование чешской поэзии; Эльза написала автобиографическую прозу «Земляничка», где главными персонажами были она и Роман, а Маяковский сочинил поэму, которая станет кульминацией его лирического творчества и одновременно началом конца его отношений с Лили.
Про это 1923
Встрясывают революции царств тельца,
меняет погонщиков человечий табун,
но тебя,
некоронованного сердец владельца,
ни один не трогает бунт!
Маяковский. Человек

Обложка Александра Родченко к книге «Про это».
По возвращении в Москву в декабре 1922 года Маяковский и Осип отчитывались в Институте художественной культуры (Инхук) о своих берлинских впечатлениях и показывали оригиналы и репродукции Пикассо, Леже, Гросса и других французских и немецких художников. Интерес к рассказам Маяковского о первых поездках за границу был огромен. 24 декабря «Известия» опубликовали его репортаж «Париж (Записки Людогуся)», а через три дня – «Осенний салон». На лекциях Маяковского «Что делает Берлин?» и «Что делает Париж?» в Политехническом музее порядок поддерживала конная милиция. В битком набитом зале царил полный хаос, на каждом стуле сидели по двое, публика перекрыла проходы, на краю эстрады сидели молодые люди, болтая ногами.
Лили тоже находилась на сцене, за трибуной, где размещались стулья для друзей и знакомых. В зале царила атмосфера ожидания, но когда Маяковский под гром аплодисментов стал рассказывать о Берлине, Лили возмутилась: по ее мнению, вместо того, чтобы говорить о собственных впечатлениях, он повторил то, что слышал от других; она ведь знала, что большую часть времени Маяковский провел в ресторане или гостиничном номере за игрой в покер. «Сначала я слушала, недоумевая и огорчаясь. Потом стала прерывать его обидными, но, казалось мне, справедливыми замечаниями». Маяковский испуганно косился в сторону Лили, а комсомольцы, сидящие у ног выступающего и жадно ловившие все, что он говорил, возмущенно, но безуспешно пытались заставить ее замолчать.
Разразился скандал. В перерыве Маяковский не сказал Лили ни слова, а организатор мероприятия Федор Долидзе делал все возможное, чтобы успокоить и удержать Лили от дальнейших комментариев. Она ничего не желала слушать, и Долидзе устроил так, что на второе отделение она осталась в артистической ложе.
«Дома никак не могла уснуть от волнения», – вспоминала Лили, принявшая сильную дозу успокоительного и проспавшая на следующий день до обеда. Вечером появился Маяковский, и на вопрос, придет ли она на его доклад о Париже, Лили сказала «нет». «Что ж, не выступать?» – «Как хочешь», – прозвучало в ответ.
Зная, что о Париже он может рассказать больше, чем о Берлине, Маяковский доклад не отменил, а из критики Лили сделал выводы: если репортаж из Парижа публиковался на видном месте в «Известиях», то статья «Сегодняшний Берлин» вошла в материал, который отдел печати при Агитпропе ЦК РКП (б) отправил в провинциальную прессу.
Когда Маяковский 27 декабря читал свой доклад о Париже, Лили осталась дома. На следующее утро между ними произошел долгий и трудный разговор. Навестившая их в то утро Рита заметила, что и у Лили и у Маяковского были красные глаза. «Длинный у нас был разговор, молодой, тяжкий, – вспоминала Лили. – Оба мы плакали». В итоге она его прогнала.
В письме к Эльзе Лили оправдывала свое решение тем, что ей «опостылела» его игра в карты. В Берлине игральные эксцессы поэта действительно раздражали обеих, но аргумент странен, поскольку и Лили и Осип были страстными картежниками: они играли каждый вечер, часто ночи напролет. Почему ее внезапно стала возмущать страсть Маяковского к игре? Другим аргументом, изложенным Эльзе, было то, что он слишком много занимался «халтурой». Что именно под этим подразумевалось, не ясно, но скорее всего она имела в виду агитстихи и политические плакаты, которые – подразумевалось – мешали ему писать любовную лирику, посвященную – подразумевалось – ей. Судя по другим источникам, Лили считала, что Маяковский слишком много пил.
Впоследствии, объясняя причины конфликта, Лили подчеркнет его идеологическую сторону. Конфликт был вызван, писала она, общим ощущением, что жизнь застыла и что надо пересмотреть свое отношение ко всему. Любовь, искусство, революция – все превратилось в привычку. Они привыкли друг к другу, привыкли к тому, что одеты-обуты и в определенный час пьют чай с вареньем. Иными словами, они обуржуазились. Но ведь в «обуржуазивании» Маяковского был виноват не кто иной, как Лили! Именно она превратила молодого оборванца в английского щеголя, она покупала ему рубашки, галстуки и костюмные ткани в Риге, Берлине и Лондоне. Это он перенял ее привычки, а не наоборот. Однако в период нэпа был поставлен ребром вопрос: как радикально настроенному человеку, коммунисту следует относиться к этому гибриду капитализма и социализма? Однажды Лили пригласила Риту в недавно открывшийся частный ресторан, который был знаменит своим прекрасным фарфором. «Все-таки красиво, правда? – прокомментировала Лили, добавив: – Конечно, я бы не стала собирать..» Нет, для круга Маяковского коллекционирование царского фарфора было немыслимо, дизайн должен был быть простым и функциональным.
На самом деле все эти объяснения – и в письме к Эльзе, и более поздние, в воспоминаниях, – были поэтизацией конфликта, имевшего гораздо более глубокие корни, а именно: несовместимые взгляды на любовь и ревность. Маяковский считал, что если Лили действительно любит его, она должна принадлежать только ему, но такую точку зрения она не могла разделить. Для нее ревность была устаревшим чувством, которое ограничивало естественную для современного человека эротическую свободу. Они часто ссорились по этому поводу, и теперь конфликт достиг кульминации.
Лили прогоняла Маяковского и раньше, но никогда так драматично – и с такими драматическими последствиями, – как в этот раз. Едва оказавшись на улице, Маяковский зашел в кафе и написал Лили длинное письмо.
Лилек
Я вижу ты решила твердо. Я знаю что мое приставание к тебе для тебя боль. Но Лилик слишком страшно то что случилось сегодня со мной чтоб я не ухватился за последнюю соломинку за письмо.
Так тяжело мне не было никогда – я должно быть действительно черезчур вырос. Раньше прогоняемый тобою я верил во встречу. Теперь я чувствую что меня совсем отодрали от жизни что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил всегда знал теперь я это чувствую чувствую всем своим существом, все о чем я думал с удовольствием сейчас не имеет никакой цены – отвратительно.
Я не грожу и не вымогаю прощения. Я ничего с собой не сделаю – мне через чур страшно за маму и люду с того дня мысль о Люде как то не отходит от меня. Тоже сентиментальная взрослость. Я ничего не могу тебе обещать. Я знаю нет такого обещания в которое ты бы поверила. Я знаю нет такого способа видеть тебя, мириться который не заставил бы тебя мучиться.
И все таки я не в состоянии не писать не просить тебя простить меня за все.
Если ты принимала решение с тяжестью с борьбой, если ты хочешь попробовать последнее ты простишь ты ответишь.
Но если ты даже не ответишь ты одна моя мысль как любил я тебя семь лет назад так люблю и сию секунду что б ты ни захотела, что б ты ни велела я сделаю сейчас же сделаю с восторгом. Как ужасно расставаться если знаешь что любишь и в расставании сам виноват.
Я сижу в кафэ и реву надо мной смеются продавщицы. Страшно думать что вся моя жизнь дальше будет такою.
Я пишу только о себе а не о тебе. Мне страшно думать что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше от меня и еще несколько их и я забыт совсем.
Если ты почувствуешь от этого письма что нибудь кроме боли и отвращения ответь ради христа ответь сейчас жея бегу домой я буду ждать. Если нет страшное страшное горе. (30–32)
Целую. Твой весь
Я
Сейчас 10 если до 11 не ответишь буду знать ждать нечего.
Получив с посыльным это письмо, Лили либо набрала номер Маяковского – 30–32, либо как-то иначе сообщила ему, что «есть чего ждать». Из другого письма, написанного в тот же день, явствует, что Лили – вероятно, под воздействием скрытой угрозы самоубийства – заменила разрыв двухмесячным разводом:
Я буду честен до мелочей 2 месяца. Людей измерять буду по отношению ко мне за эти два месяца. Мозг говорит мне что делать такое с человеком нельзя. При всех условиях моей жизни если бы такое случилось с Лиличкой я б прекратил это в тот же день. Если Лилик меня любит она (я это чувствую всем сердцем) прекратит это или как то облегчит. Это должна почувствовать, должна понять. Я буду у Лилика 2½ часа дня 28 февраля. Если хотя б за час до срока Лилик ничего не сделает я буду знать что я любящий идиот и для Лилика испытуемый кролик.
Договоренность заключалась в следующем: Маяковский обещал два месяца «добровольно» (по его собственному определению) оставаться в своей рабочей комнате в Лубянском проезде, не играть в карты, не ходить в гости и не видеться с Лили – взамен на ее обещание пересмотреть решение о разрыве, если двухмесячное «сидение» даст желаемый результат. Маяковскому следовало использовать это время для того, чтобы подумать, как он должен «изменить свой характер». Хотя Лили тоже была «не святая»: по ее собственному признанию, любила «чай пить», – но для себя она условий не ставила. Лили была всего лишь обычным человеком, а Маяковский – революционным поэтом и, следовательно, должен вести образцовую жизнь.

Окна квартиры в Водопьяном переулке, куда Маяковский приходил тайком в надежде увидеть хотя бы силуэт Лили: «… и угол вон, / за ним / она – виновница. / Прикрывши окна ладонью угла, / стекло за стеклом вытягивал с краю. / Вся жизнь / на карты окон легла. / Очко стекла – / и я проиграю».
Несмотря на то что Лили запретила Маяковскому писать ей, кроме случаев, когда «очень нужно», сохранилось довольно много писем и записок периода двухмесячной разлуки. Изредка Лили отвечала ему краткими записками. Маяковский свои письма передавал через домработницу Аннушку, а иногда через Осипа и Асеева. Изредка, когда было «очень нужно», он звонил. Он посылал цветы и птиц в клетках – как напоминание о своем заключении, которое сравнивал с пребыванием Оскара Уайльда в Редингской тюрьме. Еще он передал ей две книги, вышедшие во время разлуки: сборники «13 лет работы» и «Лирика», куда включены все любовные стихи, связанные с ней; книги снабжены типографским посвящением «Лиле». Рабочая комната Маяковского находилась всего в пятистах метрах от квартиры Осипа и Лили, на той же улице, однако предложение пойти вместе на прогулку Лили оставила без внимания; зато они случайно встретились в Госиздате. Он почти каждый день подходил к ее дому – часами стоял под окнами, надеясь ее увидеть. По крайней мере один раз он поднялся по лестнице, послушал у двери, но потом ушел.
Контраст с жизнью, которую ведет Лили, огромен. «Я в замечательном настроении, отдыхаю, – сообщает она Эльзе и продолжает: – Тик мой совершенно прошел. Наслаждаюсь свободой! Занялась опять балетом – каждый день делаю экзерсис. По вечерам танцуем. Ося танцует идеально <…>. Мы завели себе даже тапера. <…> Материально живу не плохо – деньги беру у Левочки – у него сейчас много».
Гуляя под ее окнами, Маяковский видит, как живет Лили в его отсутствие: постоянные гости, музыка, танцы – уанстеп, тустеп. И вскоре ревность, которую он обещал преодолеть, опять пробивается в полную силу: «Ты не ответишь потому что я уже заменен что я уже не существую для тебя что тебе хочется чтоб я никогда не был». Лили утверждает, что у нее нет никого другого. Вместе с тем чувство собственного достоинства заставляет ее обвинять Маяковского в ухаживании за другими женщинами, и делает она это в такой же угрожающей манере, в какой ругала его за то, что он позволял себе развлекаться, пока она была в Риге: «…мне известны со всеми подробностями все твои лирические делишки». Реакция Маяковского отчаянна: «Надо узнать мою теперешнюю жизнь, чтоб как нибудь подумать о каких то „делишках“ страшно не подозрение, страшно то что я при всей бесконечной любви к тебе не могу знать всего что может огорчить тебя».
Любовь – это сердце всего
Письма, посланные Маяковским Лили во время разлуки, достаточно искренни, но самые сокровенные мысли он доверял дневнику, который начал вести 1 февраля, после тридцати пяти дней «сидения». Дневник сохранился, хотя в полном объеме для исследователей недоступен. Но даже в урезанном виде он – ошеломляющий документ, написанный человеком на грани психического срыва, может быть, даже самоубийства. Полный текст – сплошной обвинительный акт против Лили: он винит ее в полном безразличии к нему и в том, что она погубила его жизнь. Делая записи, oн рыдал, страницы покрыты следами слез, а большие размашисты буквы написаны рукой доведенного до предела человека[12].
Маяковский пишет, что готов вынести это заслуженное наказание, но не хочет, чтобы оно повторилось: «Прошлого для меня до 28 февраля, для меня по отношению к тебе до 28 февраля – не существует ни в словах, ни в письмах, ни в делах». А если он снова заметит «начало быта», он обещает «убежать». «Решение мое ничем, ни дыханием не портить твою жизнь – главное. То, что тебе хоть месяц, хоть день без меня лучше чем со мной это удар хороший».
В центральных фрагментах дневника Маяковский анализирует свою любовь к Лили и ее чувства к нему. Под заголовком «Люблю ли я тебя?» он пишет:
Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом писать, ты сама это знаешь <…> Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь это жизнь, это главное. От нее разворачиваются и стихи и дела и все пр. Любовь это сердце всего. Если оно прекратит работу все остальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но если сердце работает оно не может не проявляться в этом во всем. Без тебя (не без тебя «в отъезде», внутренне без тебя) я прекращаюсь. Это было всегда, это и сейчас.
Лилиному взгляду на любовь посвящена глава «Любишь ли ты меня?»:
Для тебя, должно быть, это странный вопрос – конечно любишь. Но любишь ли ты меня? Любишь ли ты так, чтоб это мной постоянно чувствовалось?
Нет.
Я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне, у тебя – вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть даже большое) но если я кончаюсь то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь опять всплывается над всем остальным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я б хотел так любить.
«Я бы хотел так любить, – пишет Маяковский, уточняя: – Семей идеальных нет. Все семьи лопаются. Может быть только идеальная любовь. А любовь не установишь никаким „должен“, никаким „нельзя“ – только свободным соревнованием со всем миром». Он пытался причаститься к ее пониманию любви, но эта попытка была обречена.
3 Ч. 1 М
За время разлуки Маяковский метался от надежды к отчаянию. Когда же 7 февраля он получает от Лили письмо, в котором она предлагает вместе поехать в Петроград, надежда возгорается с новой силой. Одновременно он понимает, что возможное продолжение их отношений, как и прежде, – результат только ееинициативы, еежелания. Свои размышления на эту тему он доверяет дневнику:
Мы разошлись, чтоб подумать о жизни в дальнейшем, длить отношения не хотела ты. Вдруг ты вчера решила, что отношения быть со мной могут, почему же мы не вчера поехали, а едем через 3 недели? Потому что мне нельзя? Этой мысли мне не должно и являться, иначе мое сидение становится не добровольным, а заточением, с чем я ни на секунду не хочу согласиться.
Я никогда не смогу быть создателемотношений, если я по мановению твоего пальчика сажусь дома реветь два месяца, а по мановению другого срываюсь даже не зная что думаешь и, бросив все, мчусь. <…>
Я буду делать только то, что вытекает и из моего желания.
Я еду в Питер.
Еду потому что два месяца был занят работой, устал, хочу отдохнуть и развеселиться.
Неожиданной радостью было то, что это совпадает с желанием проехаться ужасно нравящейся мне женщины.
Несмотря на то что Маяковский пытается выдать решение Лили за собственное, он боится верить, что поездка означит возобновление отношений с женщиной, которой «быстро все надоедает». Он снова колеблется между надеждой, что все вернется, пусть даже с новыми правилами, – и подозрением, что поездка не состоится, что Лили уже передумала и просто не хочет сообщить ему об этом. В самые мрачные моменты Маяковскому даже кажется, что она собирается устроить ему настоящую «казнь» – пошлет его к «черту» при встрече 28-го. Лили же уверяет, что не планирует ничего подобного. «Волосик, детик, щеник, я хочу поехать с тобой в Петербург 28-го. Не жди ничего плохого! Я верю, что будет хорошо. Обнимаю и целую тебя крепко. Твоя Лиля».
Чем меньше времени остается до встречи, тем сильнее нервничает Маяковский. Узнав, что поезд уходит через шесть часов после окончания срока, в восемь вечера, он впадает в отчаяние: «Подумай только, после двухмесячного путешествия подъезжать две недели и еще ждать у семафора полдня!»
Наконец 28-е наступает, Маяковский забирает билеты и посылает их Лили со словами: «Дорогой Детик. Шлю билет. Поезд идет ровно в 8 ч. Встретимся в вагоне». Позднее в этот же день Лили получает еще одну записку с цитатой из «Варшавянки»:
«Мрачные дни миновали
Час искупленья пробил».
«Смело товарищи в ногу и т. д.».
Вместо подписи – изображение радостно лающего щенка, и время указано до минуты: «3 ч.1 м. 28/II 23 г.».
«Если [Володя] увидит, что овчинка стоит выделки, то через два месяца я опять приму его, – писала Лили Эльзе 6 февраля. – Если же – нет, то Бог с ним!» И далее: «Прошло уже-больше месяца: он днем и ночью ходит под окнами, нигдене бывает и написал лирическую поэму в 1300 строк!! Значит – на пользу!»

Записка от 28 февраля с цитатой из «Варшавянки».
Слова Лили циничны, но не настолько, как может показаться. Устав от Маяковского – ревнивого поклонника, она одновременно знала, что только она может заставить его писать не агитстихи, а нечто иное. Если она не могла любить Маяковского как мужчину, она искренне любила его как поэта. В этом было ее исключительное значение, если не сказать миссия: пробуждать его лирический талант или – словами самого Маяковского – «сердца выстывший мотор». «Мы ехали на извозчике, – вспоминала Рита, которая провожала Лили до вокзала, – было холодно, ветрено, но Лиля вдруг сняла шапочку, я сказала: „Киса, вы простудитесь“, и она снова нахлобучила шапку, и видно было, как она волнуется». Доехав до вокзала, они издалека увидели на перроне Маяковского. Лили поцеловала на прощание Риту. «Уходя, я обернулась и увидела, как Лиля идет к вагону, а Маяковский стоит на площадке, не двигаясь, окаменев…»








