Текст книги "Правила крови"
Автор книги: Барбара Вайн
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Выйдя из зала в прихожую Палаты лордов, я встречаю Лахлана Гамильтона, и он предлагает выпить чай на террасе. Мы спускаемся по лестнице, которая, наверное, имеет название, но я его не знаю. Нас встречает жара и ослепительно яркий свет, идущий от реки. Лахлан что-то напевает себе под нос. Я не узнаю мелодию – в отличие от сидящего за столиком у двери виконта. «Чертовски уместно, Лахлан», – говорит он и издает какой-то звук, похожий на смешок. Женщина рядом с ним, вероятно виконтесса, озадачена не меньше меня. Она отрывается от клубники и окидывает нас любопытным и одновременно ледяным взглядом, который можно встретить только у некоторых пэресс.
– Götterdämmerung[34]34
«Сумерки богов», опера Р. Вагнера.
[Закрыть], – говорит Лахлан, когда мы садимся.
Мы боги? Я уверен, что у них в Валгалле нет таких чудесных летних дней, только вечные сумерки. Я заказываю клубнику с сахаром и сливками и, по словам Лахлана, становлюсь похож на юную леди, которая гордится только что сделанным ровным швом.
– Похоже, он был чертовски хорошим врачом, ваш прадед, – замечает лорд Гамильтон, – раз получил пэрство из рук Виктории.
– Он был царедворцем.
– Естественно. А он хоть кого-нибудь вылечил?
Я отвечаю, что, по моему убеждению, королева считала Генри способным вылечить гемофилию у ее внуков. Разумеется, он не мог этого сделать. Никто не мог. Не исключено, что сегодня лечение возможно при помощи трансплантации гена, но Генри жил больше ста лет назад.
– А кто эти внуки? Один из них царевич, да?
– Он правнук. Его мать, царица, была дочерью принцессы Алисы. Ее сестра Ирена тоже была носителем болезни: один из ее сыновей умер от кровотечения в возрасте четырех лет, а второй болел гемофилией. И еще два внука из Баттенбергов. Сыновья принцессы Беатрис. Оба прожили больше двадцати лет. Леопольд умер после автомобильной катастрофы, а Морис погиб на войне, во время отступления из Монса. Дочь Беатрис Эна вышла за короля Испании, Альфонсо XIII. Двое ее сыновей болели гемофилией.
Вид у Лахлана задумчивый и даже более мрачный, чем обычно.
– А теперь болезнь просто сошла на нет? Я имею в виду королевскую семью.
Я отвечаю, что у королевы Виктории было пять дочерей, и у всех, кроме одной, в свою очередь, были дочери или дочь, и поэтому просто удивительно, что так мало мужчин в семье страдали гемофилией, а сама болезнь так быстро исчезла сама собой.
– Одна или несколько русских великих княжон были носителями дефектного гена, однако все они погибли в подвале в Екатеринбурге. Сыновья принцессы Хелены были здоровы. Одна из ее дочерей развелась с мужем, потому что он оказался гомосексуалистом, а другие так и не вышли замуж. Они могли быть носителями болезни. К концу сороковых годов двадцатого века все больные гемофилией умерли, а все носители либо оказались бездетными, либо не имели дочерей, либо уже вышли из детородного возраста. Виктория принесла в семью этот недуг – а возможно, мутация в ее генах или в генах ее матери, – а через сорок пять лет после ее смерти болезнь исчезла.
– Ваш прадедушка, – спрашивает Лахлан, – он хоть как-то помог этим мальчикам Баттенбергам прожить достаточно долго, чтобы стать пушечным мясом и научиться водить машину?
– Я не знаю, что можно было сделать в то время, кроме как посоветовать родителям беречь их детей от падений и порезов.
– А что случится с больным гемофилией, если ему нужно удалить аппендикс?
– Он умрет.
Лахлан издает характерный, сухой смешок, в котором нет ни намека на веселье. Это признак того, что нужно сменить тему. Его лицо, напоминающее морду моржа, вытягивается.
– Вы понимаете, не правда ли, что если в следующем году мы с вами захотим сюда прийти, то сможем сделать это только в качестве гостей какого-нибудь пэра?
Раньше я как-то не задумывался, но теперь эта мысль вызывает у меня легкую дрожь. Конечно, нет, возражаю я с большим оптимизмом, чем чувствую на самом деле. Мы по-прежнему сможем приходить сюда, есть и пить – разве нет? Ни в коем случае, возражает Лахлан.
– Нас заставят очистить письменные столы, вернуть компьютеры и снять таблички с именами с вешалок, потому что это конец, мой мальчик. Сумерки богов. Не знаю, что сказал бы на это ваш прадедушка.
– Или ваш древний предок, землевладелец.
– Они оба перевернулись бы в своих гробах, – говорит Лахлан.
Что я буду делать с мантией, когда придется уйти из Палаты лордов? У каждого титула своя мантия. У баронов два ряда «горностая», у виконтов – два с половиной, у графов – три, у маркизов – три с половиной, у герцогов – четыре. Если барон или баронесса появляются в чужой мантии с тремя рядами побитого молью белого меха, поднимается шум. Эти вещи очень важны для некоторых наследственных пэров, которые толпятся на официальном открытии сессии парламента и слушают потомков знатных родов, рассуждая о том, кто во что одет и почему.
Сомневаюсь, что мне еще придется надевать мантию Генри. Ко времени следующего прихода королевы в Вестминстерский дворец меня тут уже не будет.
13
Генри стал пэром в шестьдесят лет. Посторонний человек, окидывающий взглядом его жизнь, пришел бы к выводу, что у него было все, о чем может только мечтать человек: успех в обществе, блестящая профессиональная карьера, достаточный для комфортной жизни доход, хорошее здоровье, жена, четыре дочери и наследник. И сын теперь унаследует не только имя и состояние – после смерти отца он станет пэром. Но Генри хотел еще одного сына.
Он появился на свет в 1897 году. Запись о его рождении в дневнике Генри еще короче, чем в прошлый раз: «Родился сын». Родители не стали ждать трех месяцев, как это было с Александром, а крестили ребенка через шесть недель. Свидетельства о крещении обоих мальчиков хранились в одном из сундуков Генри. Я не нашел документов на девочек, хотя всех детей, вне всякого сомнения, крестили. Новорожденного назвали Джордж Томас.
Вид этих красивых сертификатов, оформленных в красных, синих и зеленых тонах и украшенных скромным золотым листочком, вроде личного герба, наводит меня на размышления об имени для нашего ребенка. Пусть выбирает Джуд. В прошлый раз решающее слово осталось за мной. То есть я имею в виду, что отверг предложение Салли, которая хотела назвать Пола Торквилом. Теперь я постепенно привыкаю к мысли, что снова стану отцом. Мне так приятно видеть радость Джуд, осознавать, что утром она проснется такой же счастливой, как накануне вечером, и я почти забываю о бессонных ночах, грязных пеленках и хроническом беспокойстве, этих неизбежных спутниках детей. Думаю, все дело в моей чрезмерной привязанности к жене (вернее, к этой жене), которая заставляет меня долго терпеть все, что угодно, лишь бы она была довольна.
С ней все хорошо. В отличие от двух предыдущих беременностей. Тогда ее тошнило по утрам, и она все время уставала. Я рассматриваю хорошее самочувствие Джуд как знак того, что на сей раз все будет в порядке. Она будет в порядке, и это единственное, что меня волнует.
Джорджи Крофт-Джонс родила огромного мальчика весом в девять с половиной фунтов – или, как она настаивает, чуть больше четырех килограммов.
– В следующем году все придется покупать в килограммах, – она оживленно болтает. – Так что можете привыкать прямо сейчас.
– Но ведь он не продается, правда? – спрашиваю я. – Может, купим его, Джуд, – будет приятелем нашему?
Моей жене теперь нравятся подобные шутки. Ей нравится держать на руках Галахада Крофт-Джонса и слушать рассказы Джорджи о родах – как это было легко, как Галахад едва не родился в их «БМВ», каким заботливым был персонал больницы, как они сказали, что такого красивого ребенка они не видели уже много лет, и так далее. Когда счастливые родители ушли, мы решили, что между собой будем называть ребенка Крофт-Джонсов Святым Граалем.
На следующей неделе Джуд назначен ультразвук. Это нечто вроде фотографии происходящего внутри матки, и по изображению врачи, по всей вероятности, могут определить, что с плодом все нормально (размеры, положение) или имеются какие-то отклонения, вроде шейной складки. Если все хорошо – а я почему-то в этом уверен, – то в процедуре амниоцентеза нет необходимости.
Генри был избавлен от подобного беспокойства во время всех беременностей жены. В 90-х годах XIX века ребенка принимали таким, каким он появлялся на свет. Полагаю, тогда не было никаких тестов, разве что подвешивали маятник над животом женщины в попытке определить пол ребенка. Генри также не присутствовал при рождении своих детей. Возможно, ходил взад-вперед рядом со спальней, как и все выставленные за дверь отцы, но почему-то мне это кажется маловероятным. Он испытал облегчение, узнав, что родился мальчик. Генри хотел сына, но не потому, что ребенок унаследует деньги какого-то родственника. Я сделал запросы относительно семьи Винсент и выяснил, что денег у них было немного, а все недвижимое имущество в Манатоне унаследовал племянник умершего сквайра Винсента. Вероятно, Генри хотел сына потому, что у него уже было четверо дочерей. Для более сбалансированной семьи требовался еще один ребенок мужского пола.
Старший сын Александр (мой непрерывно курящий дед, волокита и любитель наслаждений) был здоровым и крепким мальчиком, крупным для своего возраста – если судить по фотографиям, сделанным его матерью. Она не писала писем, но запечатлела, как растет старший сын, ее любимец, на снимках, которых больше всего в ее альбоме 1896–1900 годов. Мальчик присутствует почти на каждой странице, а под каждой фотографией подпись ее наклонным, типичным для викторианской эпохи почерком: «Александр в возрасте девяти месяцев», «Сегодня Александру год!» и «Алекс – теперь его называют этим уменьшительным именем – пошел в тринадцать месяцев, раньше всех остальных детей».
А вот Джордж не отличался таким же крепким здоровьем. Может, он уже родился больным, и именно этим объясняется его поспешное крещение? Мать редко фотографировала младшего сына. Может, любила его не так сильно, как Александра, а может, из-за того, что на тех немногих снимках, которые она сделала, мальчик выглядит худым и хилым. По большей части он снят в компании других детей – любезная викторианскому сердцу композиция семейных фотографий, – на коленях у кого-то из сестер, а другая сестра обычно клала руку на подлокотник кресла, слегка склоняла голову набок и томно смотрела на мать с фотоаппаратом. А вот у Джорджа вид вовсе не томный. На его лице неопределенное выражение страдания и стойкости, которое хронически больные дети не в силах скрывать, ни теперь, ни тогда. С мальчиком явно что-то не так. Он никогда не был здоров и никогда не будет. В те времена свирепствовал туберкулез. Генри упоминает о болезни в своем блокноте. Называет ее «истощением».
Я очень боюсь, что мой младший сын стал жертвой истощения. К счастью, воздух Северного Лондона, который расположен гораздо выше остального города, благоприятен для этого состояния. Тем не менее я вынужден рассматривать Швейцарию и ее горы как одну из возможностей для него…
Неизвестно, реализовалось ли его намерение. С тех пор как мать Генри отказалась ехать в Альпы и увезла больного Билли в Озерный край, отношение к поездкам в Европу изменилось, однако ни в дневниках, ни в блокноте нет упоминаний о пребывании в Швейцарии. Вероятно, Генри – с Джорджем или без него – не повторил своего путешествия в эту страну, совершенного в начале 80-х. Туберкулез в те времена был неизлечим, хотя считалось, что жизнь больного могут продлить горный воздух, отдых и отсутствие волнений.
Джордж родился приблизительно в то время, когда Генри получил от геральдической палаты свой герб. Возможно, я просто даю волю своему воображению, но не исключено, что Нантер не испытывал желания вставить в рамку и повесить на стену этот красивый документ потому, что тревога за сына сделала его безразличным ко всему. Может, он начал понимать, хоть и слишком поздно, что семья важнее предметов, даже редких и ценных?
В моей семье прослеживается странная особенность – единственный или младший сын часто умирал в детстве. Вряд ли это наследственность. Скорее, совпадение. Первым был Билли, умерший от туберкулеза в шесть лет, а затем, примерно в то же время, – маленький брат Луизы Хендерсон; причина смерти неизвестна, скорее всего, это была скарлатина. Сыну Генри Джорджу было суждено умереть в одиннадцатилетнем возрасте, а сын его дочери Элизабет, брат Ванессы и Вероники, скончался от дифтерии в девять. Внезапно мне приходит в голову, что именно этим может объясняться беспокойство Патрисии Агню за сына Вероники – суеверный страх, что мальчикам в семье суждено умереть совсем юными. Возразить можно одно – совершенно очевидно, что это не так. Как тогда быть с самим Генри, Лайонелом Хендерсоном, Александром и моим отцом?
В 1898 году Лайонел был уже десять лет женат и имел трех сыновей, причем все они выросли здоровыми, женились и имели детей. Они присутствуют в генеалогическом древе Дэвида. Его второй сын, родившийся в 1890 году, дожил до 90-х годов XX века и оставил многочисленное здоровое потомство.
Сэмюэл Хендерсон умер в 1892 году, через несколько дней после того, как дочь сфотографировала его вместе с женой, Элизабет, Мэри и Хеленой. В свидетельстве о смерти в качестве причины назван удар. Ему было всего шестьдесят, на четыре года больше, чем его зятю Генри. Провидение, о котором так часто говорила вдова, хранило ее еще семь лет; она умерла от рака яичников в последний месяц прошлого столетия.
Королева Виктория пережила ее на один год. Генри по-прежнему являлся к ней по первому вызову. Здоровье королевы ухудшалось, зрение слабело. 12 января 1901 года она последний раз сделала запись в дневнике. Сообщить о болезни Виктории ее личному секретарю был обязан не Генри, а сэр Джеймс Рейд. Она умерла через десять дней, собрав у своего смертного ложа всех детей.
Мужа принцессы Беатрис Генриха Баттенберга тоже не было в живых. Он пал жертвой лихорадки в Западной Африке в том же году, когда Генри получил титул пэра. После смерти королевы Генри покинул должность штатного врача овдовевшей принцессы и ее детей, лишь один из которых – старший, Дрино, маркиз Карисбрук – не страдал гемофилией. Два других мальчика, двенадцатилетний Леопольд и десятилетний Морис, были больны. В дочери принцессы, Эне, болезнь, естественно, была скрыта. Никто не мог сказать, является ли она носителем гемофилии или нет. Когда ей исполнилось восемнадцать, в Британию в поисках невесты приехал король Испании Альфонсо XIII, хотя сначала он обратил внимание на принцессу Патрисию, дочь Артура, герцога Коннаута, сына королевы Виктории. Несмотря на то что ее шансы унаследовать трон были крайне невелики – перед ней в очереди стояли несколько дюжин претендентов, – принцессу Патрисию посчитали слишком близкой к короне. Не обескураженный отказом, Альфонсо предпринял вторую попытку. На этот раз его выбор пал на Эну.
Осенью 1905 года Генри отмечал в своем дневнике: «Аудиенция у Ее Величества, король Испании Альфонсо». Больше никаких подробностей, ни намека о цели встречи с королем, ни упоминания о том, что он больше не врач Эны. Однако в своих заметках «альтернативный Генри» писал:
Я считал своей обязанностью предупредить Его Величество о рисках, если он продолжит сватовство к ее Королевскому Высочеству принцессе Эне, и сделал это. С самого начала я почувствовал, что передо мной молодой человек, который не примет совета и не прислушается к рекомендации, даже исходящих от того, кто является признанным авторитетом и по возрасту годится ему в деды. Ему были предоставлены факты. Я напомнил ему о смерти Его Королевского Высочества принца Леопольда, дяди принцессы Эны, и о том, как он страдал всю свою жизнь; я сообщил о слабом здоровье двух ее братьев, рассказав, что они унаследовали гемофилию от матери, которая была носителем болезни, и, наконец, что, по моему мнению, шансы на то, что принцесса, на которой он хочет жениться, тоже является носителем, довольно велики, хотя с уверенностью утверждать этого нельзя. Из всех детей, которые у них появятся, половина мальчиков, скорее всего, будут больны гемофилией, а половина девочек станут носителями заболевания.
Он выслушал меня, но никак не показал, что слышит, и тем более что мои слова как-то на него повлияли. Меня даже не поблагодарили. Он просто кивнул шталмейстеру и дал понять, что мне следует удалиться.
Боже правый, неужели человек способен сознательно и добровольно принести себе такое горе? Дать жизнь бедному ребенку, чей ежедневный жребий – боль и неполноценность, чьи невинные игры могут стать причиной мучений и инвалидности, когда от обычных падений опухают и искривляются конечности, а весьма распространенные в детстве порезы и синяки приводят к обильному и неостановимому кровотечению, словно из ран, полученных на поле боя… Я все это видел и знаю. Мысль о том, что этот глупец, это Величество, безрассудно бросится прямо в ад, причем не для себя, а для тех, кто будет после него, просто ради каприза, ради внезапной страсти к девушке, с которой он едва знаком, вызывает у меня разочарование в человечестве и этом мире, а также жажду – да, жажду – покинуть его.
Очень эмоционально для Генри, правда? Страстные слова, наполненные настоящим чувством. Кровь уже не божественная жидкость, некогда очаровавшая его, вплоть до нездоровой одержимости. Всю свою жизнь Генри наблюдал за гемофилией и ее проявлениями – и продолжает наблюдать как специалист, в королевской семье и не только. Он устал и готов умереть. Но ему суждено прожить еще четыре года, прежде чем сердечный приступ сведет его в могилу.
Что касается короля Альфонсо, то он женился на Эне, несмотря на предупреждение Генри. Их первый сын болел гемофилией, второй родился глухонемым, третий, умерший во время родов, по всей видимости, тоже был гемофиликом, пятый также страдал от этой болезни. И только четвертый, отец нынешнего короля Испании, оказался здоровым. К несчастью для Эны, испанцы придавали огромное значение «голубой крови» и чистоте потомства, и королеву Эну винили в том, что она принесла в испанский королевский дом то, что теперь называют дефектным геном. В те времена рассказывали ужасную и почти наверняка выдуманную историю о том, что ради того, чтобы влить здоровую кровь в страдающих гемофилией сыновей короля, ежедневно приносился в жертву испанских солдат.
Генри, знавший о дурной наследственности старшего принца – по крайней мере, – мог бы сказать, что королю Альфонсо некого винить, кроме самого себя.
14
Сегодня снова речь о законопроекте реформы Палаты лордов, первый день стадии доклада, и мы обсуждаем… что? Трудно сказать, поскольку оппозиция использует любой предлог, чтобы задержать прохождение законопроекта. Как только что заметил лидер Палаты, сегодня мы повторяем предыдущие ремарки. Хотя это обычное дело для любых дебатов. Многие пэры без всяких угрызений совести во время третьего чтения говорят то же самое, что во время второго, при обсуждении в комитетах и на стадии доклада.
Лорд Кэмпбелл Эллоуэй желает, чтобы закон не вступал в силу, пока народ не одобрит его на референдуме. Я начинаю размышлять, не выльется ли все это в дискуссию, что уже не раз случалось прежде, о том, как правильно образовать множественное число от набирающего популярность слова «референдум», «referendums» или «referenda». Мне вспоминается группа престарелых благородных лордов, презрительно шипевшая при употреблении первого варианта, хотя словарь Фаулера недвусмысленно рекомендует именно его.
Мы голосуем за предложение лорда Кэмпбелла, и несогласные – нас таких большинство – побеждают. Таким образом, поправка отклоняется. Для чая уже слишком поздно, и поэтому мы с Лахланом Гамильтоном идем в гостевую комнату пэров, чтобы пропустить по стаканчику. Я рассказываю ему о том, что еще узнал о Генри, в том числе о неожиданном всплеске эмоций по поводу отказа Альфонсо XIII прислушаться к его совету. Лахлан отвечает, что нисколько не удивлен, имея в виду отказ, а не эмоции.
– Королевские особы никогда не слушают советов, – его голос звучит мрачнее обычного. – Они усваивают это с пеленок. Единственная вещь, чему их учат матери.
Я соглашаюсь, хотя не знаю, так это или нет, и спрашиваю его мнение: почему так разволновался обычно бесчувственный Генри.
– Он видел много страданий, – отвечает Лахлан. – Такова доля врача. Кажется, вы говорили, что у него был маленький брат, который умер в детстве? – У Гамильтона превосходная память. – А его собственный сын отличался слабым здоровьем, так?
– Да, но у него был туберкулез.
– Осмелюсь предположить, он считал это постыдным. Я имею в виду вынужденный брак Альфонсо. Наверное, Генри любил детей. Некоторые мужчины любят детей. – Он преподносит это как новость. – Например, я сам. Не люблю смотреть на их страдания. Вне всякого сомнения, ваш прадедушка считал, что бедняга Альфонсо совершает преднамеренное убийство, если вы понимаете, о чем я. – Лахлан пристально смотрит на меня. – Видите ли, в то время ему еще не было и двадцати.
– Кому?
– Альфонсо. Он родился в 1886 году, после смерти своего отца, родился сразу испанским королем. Его мать была регентом, пока ему не исполнилось шестнадцать. Попытки покушения сделали беднягу упрямым. Говорят, он был храбр. Эти фамильные недостатки стоили ему трона.
– Откуда вы все это знаете? – спрашиваю я.
– Просто знаю, – вид у Лахлана непреклонный. – Ему еще повезло. Лишился только трона, а не головы.
Затем мы возвращаемся в зал, где возобновилось обсуждение законопроекта, и слышим, как новый пэр, сторонник лейбористов, предлагает поддержать предложение лорда Рэнделла, что все наследственные пэры должны остаться в Палате лордов до своей смерти, но их наследники уже будут исключены из нее. Я шепчу лорду Куирку, что у него будут проблемы со своим организатором фракции, и получаю в ответ заговорщическую улыбку. Мы обсуждаем это еще около часа. Затем, после невкусного ужина, я звоню Джуд и еду домой.
Она похожа на бледную, белую и изнуренную версию Оливии Бато, и в голову мне приходит – лучше бы не приходила – ужасная мысль, что именно так могла выглядеть Оливия, брошенная, одинокая и больная.
– Я просто устала, – говорит Джуд. – Ты не возражаешь, если я оставлю работу раньше, чем собиралась?
Конечно, не возражаю, буду даже рад. Я сажусь на диван рядом с ней, обнимаю за плечи, и Джуд спрашивает, понимаю ли я, что она беременна в третий раз, но еще ни разу не чувствовала, как шевелится ребенок. Я забыл, какой у нее срок, и она говорит, что три месяца и неделя, и тогда я отвечаю, что, насколько мне известно, для этого еще рано, но скоро уже начнется, через три или четыре недели. Ей хочется знать, как это бывает. Она спрашивает меня, мужчину? Я говорю, что если не ошибаюсь, то начинается все с едва заметного трепета, а толчки и удары будут потом.
– Я не возражаю, чтобы она меня толкала и пинала, – говорит Джуд.
Значит, это будет девочка, да?
Мне опять снится сон. На этот раз не Оливия, не Джимми Эшворт и не Генри. И я не в поезде, пересекающем мост через реку Тей. Я в доме, по всей видимости, в Грассингем-Холле в Норфолке, загородном особняке семьи Бато. Кто-то сказал мне, что это Грассингем-Холл, но я не знаю, кто именно, и теперь я в доме один, иду по галерее на верхнем этаже, а стена справа от меня увешана средневековым оружием – саблями, палашами и чем-то еще, как мне кажется, аркебузами и ружьями, заряжающимися с дула. Внизу, за перилами галереи все окутано туманом, но сквозь холодное марево проступают механизмы и инструменты, часть большого колеса, верхушка какого-то сооружения, похожего на гильотину, фрагмент металлической конструкции, покрытой шипами. Похоже на гравюру Пиранези с изображением тюрьмы, мрачную и зловещую.
Я что-то ищу, причем мое подсознание знает, что именно, однако я каким-то странным образом понимаю, что оно не сообщило об этом сознанию. Как бы то ни было, мне ясно: я узнаю, когда найду. Галерея переходит в коридор с чередой дверей по обе стороны. Я открываю одну дверь, другую, заглядываю внутрь. Становится темно – наступили сумерки, – но свет нигде не горит. Я ищу электрические включатели, газовые рожки, масляные лампы, канделябры для свеч, но ничего не вижу. Если здесь вам нужен свет, придется приносить его с собой.
Комнаты, в которые я заглядываю, все оказываются спальнями – темная мебель, белые занавески и стеганые покрывала. За окнами ясное сине-серое небо, похожее на внутреннюю поверхность раковины мидии. Я открываю третью дверь. Поначалу мне кажется, что кто-то залил эту комнату водой или через дыру в потолке сюда лил дождь, потому что все тут промокло – кровать, ночная рубашка на кровати, подушка и одеяло, коврик на полу и сам пол. Я вхожу в комнату, делаю несколько шагов, трогаю пальцем мокрую ночную рубашку, окунаю его в жидкость, собравшуюся в складке, и подношу палец к глазам. Жидкость черная. Я чувствую запах железа, потом пробую на вкус, и это вкус крови. Комната, кровать, ночная рубашка, ковер – все пропитано кровью, как будто кому-то здесь перерезали горло или у кого-то, на ком была ночная рубашка…
Я просыпаюсь без звука, но внезапно, как от толчка. Джуд рядом нет, но ночник на ее стороне включен. Кровать не пропитана кровью, но простыни испачканы красным, а на том месте, где лежала Джуд, большое влажное пятно. Я сажусь и около минуты просто сижу, в полной прострации. В голове ни одной мысли. Мое сознание пусто, как черно-красный экран. Потом я встаю и иду в ванную. Джуд лежит на полу, голая, истекающая кровью и всхлипывающая; ее ночная рубашка, похожая на ту, что я видел во сне, брошена в ванну.
Я глупо бормочу:
– Мне так жаль, мне так жаль…
Потом возвращаюсь в комнату и набираю 999, чтобы вызвать «Скорую».
Ее держат в больнице остаток ночи, следующий день и еще одну ночь. Врачи не знают, почему она потеряла ребенка или почему у нее все время случаются выкидыши. Ей говорят, что причина, по всей видимости, в каком-то дефекте плода, словно это утешит Джуд. Ее акушер утешает, что это ни в коем случае не означает, что она снова не сможет зачать и выносить ребенка весь срок.
Мне она с горечью говорит:
– Забавно, правда, что я действительно использую эти слова, «мой акушер», как все остальные женщины. Будто у меня был ребенок. Я посмотрела это слово[35]35
Obstetrician (англ.).
[Закрыть] в толковом словаре и выяснила, что оно происходит от латинского obstetrix, повивальная бабка. Это было дома, когда я думала, что теперь у меня действительно будет ребенок. У меня никогда не было акушерки, и, думаю, я даже ни разу с ней не разговаривала. Я была счастлива, когда искала это слово. Начинала чувствовать себя счастливой.
Я не знаю, что ей ответить, но молчать не могу. Говорю, что я ее люблю, что она для меня все и мне больно видеть ее страдания. Тогда Джуд начинает извиняться передо мной за то, что не подарила мне ребенка. Меня так и подмывает сказать: мне нет никакого дела до этого проклятого ребенка, и я бы предпочел, чтобы его вообще не было, но это не поможет. Собравшись с духом, я спрашиваю, не хочет ли она кого-нибудь усыновить, не попытаться ли нам взять ребенка из Вьетнама, Перу или еще откуда-нибудь.
Когда Джуд возвращается домой, ее навещают подруги, приезжают мать и сестра. Потом объявляются Крофт-Джонсы. Святой Грааль они оставили с матерью Дэвида. Его отсутствие заметно – тактичность родителей видно за версту, но это хуже, чем если бы они взяли ребенка с собой. Лучше бы Крофт-Джонсы не приходили. Если раньше Джорджи казалась мне олицетворением беременной женщины, то теперь она воплощает кормящую мать – огромные выпуклости грудей на худом теле. Через некоторое время это округлое вымя начинает сочиться молоком, и на лифе открытого зеленого платья появляются влажные пятна. Смущение Джорджи притворно. Она чрезвычайно гордится собой, и хотя они с Дэвидом до прихода к нам явно договорились не упоминать о детях и обо всем, что с ними связано, в присутствии «бедняжки Джудит», она не в силах удержаться и с напускным стыдом говорит, что молока у нее хватит для двоих.
Мне хочется ее убить, хочется вышвырнуть вон их обоих. Мне так не терпится поскорее избавиться от них, что я забываю сказать Дэвиду, что хотел бы встретиться с его матерью, пока она не вернулась домой, и поговорить о ее матери, старшей дочери Нантера, а также выяснить, не знает ли она что-нибудь о Генри, Эдит и остальных их детях. Но я забываю об этом, ослепленный желанием попрощаться и сказать, чтобы они больше не возвращались. Разумеется, я этого не произношу вслух. Я благодарю их за визит и говорю, что в ближайшее время мы должны увидеться снова, а когда закрываю за ними дверь и вспоминаю о желании поговорить с Вероникой Крофт-Джонс, то уже поздно.
Выкидыш Джуд заставляет меня на какое-то время прервать работу над биографией Генри. В Парламент я тоже не хожу. Я пропустил дальнейшее рассмотрение Палатой лордов законопроекта о реформе на стадии доклада, но прочел о дебатах в официальных протоколах. Пришло письмо от Стенли Фарроу – он не видел меня в Парламенте, и до него дошли слухи, что у меня болеет жена. Я должен ответить, но не отвечаю, поскольку не знаю, что сказать. Джуд не хочет, чтобы о выкидыше знали люди «за пределами ближнего круга» – только те, кто знал о ее беременности. Полу она тоже не сказала. Он пришел без предупреждения и сразу все понял, говорит Джуд, по ее лицу и худобе. Она открыла неожиданную нежность в моем сыне, который – теперь, когда перспектива иметь сводного брата или сестру исчезла, – заявляет, что с нетерпением ждал, когда можно будет «гулять с коляской».
Я сижу с Джуд, держу ее за руку. Мы спим, обнявшись, как будто боимся, что ночью кто-то придет и разлучит нас. И никакого секса. Даже мысль о нем кажется грубой. Кроме того, я не знаю, нужно ли использовать презерватив, или Джуд должна принять таблетку или еще что-то, а спросить боюсь. Я вожу Джуд в ее любимые рестораны, покупаю по ценам черного рынка билеты на спектакли, которые мы не видели. Я оформил подписку на канал блокбастеров, и мы каждый вечер смотрим старые фильмы. Бездетные друзья усердно приглашают нас пропустить по стаканчику или на ужин. Имеющие детей тактично молчат. Через месяц такой жизни Джуд не делает того, чего мне хотелось бы, чего я начинаю желать. То есть не делает сексуальных намеков, когда мы сидим на диване и смотрим «Касабланку», но когда мы выключаем свет и поднимаемся по лестнице, она – голосом, которым обычно предлагает заранее забронировать места в гостинице на рождественские каникулы – сообщает, что пора снова попытаться сделать ребенка.




























