Текст книги "Лучше не бывает"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
5
– Как варили яйца в Древней Греции? – спросил Эдвард Биран у своей матери.
– Не имею понятия, – сказала Пола.
– А как по-гречески «крутое яйцо»? – спросила Генриетта.
– Не знаю. Греки иногда упоминают об употреблении яиц в пищу, но я никогда не встречала никаких намеков на то, что их варили.
– Может быть, греки ели их сырыми, – предположила Генриетта.
– Вряд ли, – сказала Пола. – Вспомните, есть ли об этом что-нибудь у Гомера?
Близнецы чуть ли не с младенчества учились греческому и латыни у своей матери, теперь они были вполне продвинутыми классиками. Однако они не могли вспомнить никаких упоминаний о крутых яйцах у Гомера.
– Надо посмотреть у Лиддела и Скотта, – заметила Генриетта.
– Наверно, Вилли знает, – сказал Эдвард.
– Можно нам сегодня положить водоросли в ванну? – спросила Генриетта.
– Спросите об этом лучше у Мэри, – ответила Пола.
– Там внизу письмо для тебя, – сказал Эдвард, – можно мне взять марку?
– Ты свинья! – крикнула Генриетта. Близнецы, делившие между собой все остальное, соперничали из-за марок.
Пола засмеялась. Она как раз собиралась выйти из дома.
– Какая там марка?
– Австралийская.
Темная холодная тень укрыла Полу. Продолжая механически улыбаться и отвечать на детские вопросы, она вышла из комнаты и стала спускаться по лестнице. Разумеется, оно может быть от кого-то другого. Но в Австралии у нее не было других знакомых.
Письма всегда лежали на большом круглом столе из палисандрового дерева, стоявшем в центре холла, на котором всегда валялись газеты и книги, читаемые в данный момент всеми домашними, а также разные принадлежности детских игр. Эдвард забежал вперед и убрал свою «Об охоте на ос», под которой он скрыл письмо, чтобы Генриетта не обнаружила марку. Пола издали увидела на конверте почерк Эрика, его ни с чьим не спутаешь.
– Можно я возьму ее, мамочка, ну, пожалуйста?
– Можно мне будет взять следующую, а потом следующую и еще раз следующую? – кричала Генриетта.
Руки у Полы дрожали. Она быстро надорвала конверт, вынула оттуда письмо и, положив его в карман, отдала конверт сыну. Она вышла на солнечный свет.
Огромная сфера неба и моря – надтреснутая и незамкнутая – накрыла Полу, как холодный свод, и ей стало зябко под солнцем, как в лучах крохотной звездочки. Она наклонила голову, встряхнула ею так, будто сбрасывала покрывало, и ринулась через газон, через луг вдоль боярышниковой изгороди по тропинке к морю. Все в той же солнечной тьме она видела на бегу свои скользящие по лиловатым камням сандалии. Как будто падала в рай моря. Здесь берег круто спускался вниз, и она уселась, пройдя по гремящей гальке к каменному гребню, за ним открывалось море. Оно было спокойно сегодня и почти недвижно, только по временам тихо целовало берег, посылая к нему карликовую волну. Солнце светило прямо в зеленую воду, освещая песчаное дно и камни на нем, а чуть подальше – пятнистую полосу розово-лиловых водорослей. Поверхность отбрасывала на дно блики и тени, отчего море походило на стекло в пузырьками.
О ее романе с Эриком Сирзом Поле напоминали только приходящие письма. Ее память молчала об этом. Верней, она сохраняла некоторые события и детали своего поведения, которые можно было объяснить только тем, что у нее с Эриком был роман. Но саму любовь она не могла вспомнить. Казалось, она была не только убита, но и навеки выброшена из светлой череды событий жизни, которые она принимала и помнила, уничтожена тем ужасным шоком, который она испытала от той ужасной сцены.
Из-за Эрика Сирза Пола развелась с мужем. Со стремительной жестокостью ревнивца Ричард, чьи многочисленные измены она прощала, развелся с ней из-за этого единственного проступка. Но повод к этому, ее безумная любовь к Эрику, совершенно стерся из ее памяти. Беда и стыд того ужасного времени жили в ней, но как бы отдельно, не ассимилировались, не стали понятными. Она вела себя безумно, она вела себя плохо, и в результате у нее ничего не осталось. Гордость Полы, ее достоинство, ее высокое представление о себе – всему этому была нанесена ужасная рана, и эта рана еще болела и горела и днем и ночью. Она думала, никто не знает об этом, хотя иногда приходила к мнению, что, конечно, Ричард должен знать.
Ее роман с Эриком (он был очень коротким) теперь казался ей таким мелким и незначительным, что она никак не могла, хотя пыталась, заставить себя понять, что она была его героиней. Будучи крайне снисходительной к другим, к Ричарду хотя бы, Пола считала, что верность в браке исключительно важна. Неверность – недостойна, и обычно влечет за собой ложь или, по крайней мере, полуправду и недомолвки. Полу волновало соблюдение того, что можно было бы назвать стильностью в морали. Кто-то сказал о ней не вполне, впрочем, справедливо: «Ей все равно, какие бы ужасы вы ни творили, лишь бы не говорили об этом». Действительно, Пола, уже после развода, почти смогла убедить мужа в том, что ей была ненавистна его ложь о своих похождениях, ненавистна больше, чем сами похождения. И когда она вспоминала о собственном поведении, ее оскорбляло не столько то, что она спала с Эриком, но полуправда, которую она говорила об этом Ричарду, и то, что она играла пошлую, суетливую роль и позволила вовлечь себя в непонятную ей самой ситуацию и не могла ее контролировать. Она сожалела об этом с неумирающей силой, и только постоянные усилия разума мешали этому чувству окончательно отравить ей жизнь.
Что могло бы случиться, если бы не было той ужасной сцены с Ричардом, она не знала. Ричард, возможно, все равно бы развелся с ней, он был вне себя от ярости. Она не допускала мысли, что их любовь с Эриком могла иметь продолжение. Из-за него она потеряла слишком многое. Но действительно и, кажется, мгновенно разрушило ее любовь – его полное поражение в драке с Ричардом. Это было несправедливо, но это была несправедливость, рожденная теми глубокими темными силами, которые властвуют над нами в решительные моменты жизни и которых, когда они появляются в нашей жизни, хотя они ничего общего не имеют с моралью, мы иногда признаем богами. Эта сцена преследовала Полу во сне и в ночных кошмарах: искаженное лицо Ричарда, вопли Эрика, кровь, которая, казалось, была повсюду. Конечно, все случившееся они выдали за несчастный случай.
Бедный Эрик. Он знал: темное решение бога так же хорошо, как Пола, и он подчинился ему. Он был страшно угнетен стыдом. Когда Пола навестила его в больнице, она поняла, что он не хотел увидеть ее. Расстались они враждебно. Эрик написал, что собирается в Австралию. Из Австралии он написал прощальное письмо и сообщил, что он встретил на пароходе девушку, на которой хочет жениться. Потом прошло почти два года. Пола не думала, что еще услышит об Эрике. Она вообще не хотела знать о его существовании.
Солнце злым блеском сияло на воде. Прищурившись, она развернула письмо.
«Моя дорогая,
Ты будешь удивлена, что я пишу тебе, а возможно, и не очень. Каким-то образом я знаю, что ты думаешь обо мне. Когда я писал тебе в последний раз, я думал, что собираюсь жениться. Что ж, из этого ничего не вышло. Должен признаться, что я очень страдаю, и это длится уже долго. Я не знал, что такое крайнее страдание может продолжаться так долго. Я пишу, чтобы сказать: приезд сюда был ошибкой. Расставание с тобой было ошибкой. И я решил вернуться домой. Когда ты получишь это письмо, я буду уже на корабле.
Разумеется, мне неизвестно, что могло или не могло случиться с тобой с тех пор, как мы расстались, но интуиция подсказывает мне, что ты не поспешила выйти замуж еще раз. Пола, мы связаны с тобой. К этому выводу я, наконец, пришел за эти ужасные месяцы беды. Есть вечные узы, ими связывают себя в отделах регистрации или в церквях, а есть вечные узы, связывающие людей другим странным и ужасным путем. Ты понимаешь, что я имею в виду, Пола. Я страдал из-за тебя, я был ранен из-за тебя, и существует пустота, которую только ты можешь заполнить, и боль, которую одна только ты можешь исцелить. Я думал, что смогу перешагнуть через то, что случилось. Я не смог. И я знаю, что ты тоже не можешь. (Я видел целый ряд крайне необычных снов о тебе, между прочим). Думаю, мы принадлежим друг другу. Мы должны жить с тем, что случилось, мы должны вживить это в свои души, и мы должны это делать вместе. (Как странно устроен человеческий разум. У меня было очень много причин чувствовать себя несчастным с тех пор, как я приехал в Австралию. Люди разочаровали меня, они обманывали меня и тянули вниз. Но что на самом деле причиняло мне боль, было связано только с этим, особым образом – было этим). Это твой долг передо мной, а я знаю, что ты возвращаешь долги. Ты не можешь быть довольна тем, как ты вела себя по отношению ко мне, когда я был (намеренно употребляю это выражение) почти уничтожен из-за того, что любил тебя. Человек должен осознать свое прошлое, сжиться с ним, примириться с ним. Мы должны исцелить друг друга, мы должны спасти друг друга, Пола, и только мы можем сделать это друг для друга. Я чувствую эхо твоей души глубоко в своем сердце, и я знаю, что говорю правду. Жди меня, молись обо мне, прими меня, о, моя дорогая. Я напишу тебе еще раз с корабля. Твой навеки
Эрик».
Пола скомкала письмо. Потом она разорвала его на мелкие кусочки и разбросала по тугой коже воды. Это письмо как будто вызвало Эрика из небытия, со всеми характерными черточками, которые она, слава Богу, забыла, он как будто стоял перед ней, как демон, затемняя яркое море; его искусственное исступление, его мистические утверждения – смесь, которую она когда-то находила трогательной, слабости и угрозы, жестокая хитрость эгоиста. Конечно, она вела себя плохо, в частности, бросив его так внезапно. Но она навсегда избавилась от любви к нему и способности помогать ему. Это она знала твердо. И все же, было ли это правдой, спросила себя Пола, пытаясь восстановить внутреннее равновесие, может быть, она еще способна помочь ему, должна ли она попытаться? Возможно, он был прав, говоря, что между ними существует все еще какая-то связь. Ее сердце содрогнулось при мысли о том, что может опять увидеть его, она почувствовала тошноту, страх, наводящий слабость. В Эрике было нечто демоническое. Пола никогда не боялась Ричарда, хотя он был способен на насилие. Теперь она понимала, что очень, очень боится Эрика. Это было проявлением любви, о которой она полностью забыла.
6
Этот большой абиссинский кот
Играет на арфе и сладко поет, —
напевал Эдвард, вытаскивая Монроза из корзины, в которую безуспешно пытался спрятаться Минго, напутанный холодным взором кота. Минго забрался в нее. Монроз сбежал от Эдварда на печь и сел там, нахохлившись, как птица.
– Можно нам положить сегодня водоросли в ванну? – спросила Генриетта у Мэри Клоудир.
– Зачем тебе водоросли в ванне? – спросила Мэри.
– Это наш собственный способ вылечиться от ревматизма, – сказал Эдвард.
– У вас нет ревматизма или есть, Эдвард?
– Нет, это для дяди Тео на самом деле, но мы хотим вначале испытать на себе, не даст ли это токсический эффект.
– В прошлый раз, когда вы положили водоросли в ванну, они забили сливное отверстие, и долго никто не мог ее принимать, – сказала Кейзи, которая только что вошла с корзиной помидоров и салата в руках.
– Мы обещаем, что в этот раз не допустим такого!
– Тогда ладно, – сказала Мэри. – Послушайте, я хочу, чтобы вы все камни вынесли в сад.
Кейт и Дьюкейн прошли мимо кухонной двери, улыбаясь друг другу, они направлялись в холл. Дьюкейн задержался в дверях кухни:
– О, Мэри! Кейт и я собираемся навестить Вилли.
– Хорошо, только не опоздайте к чаю, сегодня особый воскресный чай.
– Как поживает моя маленькая нимфа? – спросил Дьюкейн Барбару, на которую они натолкнулись в дверях.
– J’aimerais mieux t’avoir dans mon lit que le tonnere’, [3]3
Лучше уж ты в моей постели, чем гром (фр.).
[Закрыть]– сказала чопорно Барбара.
Дьюкейн рассмеялся, протягивая руку, чтобы дернуть ее за волосы, пока она вприпрыжку бежала за ними.
Барбара была такой же круглолицей, как ее мать, у нее были такие же пышные непослушные светлые волосы, только у Кейт волна волос окружала голову, как слегка безумный нимб, а у Барбары они были подстрижены гораздо более аккуратно и окружали ее голову, как изысканный драгоценный шлем. Цвет лица у нее был детский, розовый и сияющий тем восхитительным сиянием, какое напоминает отблески на боках крепких яблок и которое обычно исчезает у подростков. Длинноногая, в короткой юбке, босая – мелькающие ступни были такими же золотисто-коричневыми, как ее ноги.
– Почему бы тебе не пойти поискать Пирса, – сказала Кейт. – Я видела его около церкви, он показался мне очень одиноким.
Барбара встряхнула головой с видом кланяющегося виртуоза…
– Я должна пойти поупражняться на флейте. Я собираюсь сыграть для Вилли концерт Моцарта.
– Может быть, ты сыграешь и мне концерт Моцарта? – спросил Дьюкейн.
– Нет. Только для Вилли. – Подпрыгивая, она вернулась в дом.
– Как выросло это дитя! – сказал Дьюкейн. – Она ростом с тебя. И почти такая же хорошенькая.
– Дорогой! Боюсь, что Пирс и Барбара не очень-то ладят между собой с тех пор, как она вернулась.
– Ну, ты же понимаешь… Они взрослеют.
– Знаю. Они очень быстро развиваются теперь. Но я все-таки думала, что, когда они растут вместе, как брат и сестра, у них вырабатывается иммунитет.
– Никакого иммунитета против этогонет, – сказал Дьюкейн. И говоря это, понял, что ему совсем не нравится мысль о вовлеченности Барбары в это.Он вообще хотел бы, чтобы она не взрослела.
– Но этот бедный парень, – сказала Кейт, возвращаясь к тому, о чем они беседовали раньше. – Почему он сделал это?
Дьюкейн не рассказывал Кейт о расследовании. Хотя он спокойно отнесся к новости о порученном ему Октавиеном задании, но он был совсем не рад этому. Это все могло принести одни неприятности. Очень трудно будет быстро выяснить правду, и невозможно доказать, что здесь не замешаны интересы органов. Но дело для Дьюкейна было совсем не в том, что он боялся быть дискредитированным неудачей. Его отталкивала мысль о расследовании личной жизни другого человека. Чем больше он узнавал о Рэдичи, о котором он непрерывно думал с тех пор, как приехал в Дорсет, тем более загадочным и зловещим казался этот человек. Он был уверен, что спиритизм как-то связан с самоубийством; он подозревал, что если начнет всерьез копать, то может открыть нечто очень неприятное.
– Я не знаю, почему он сделал это, – говорил Дьюкейн.
– Он потерял жену. Наверно, в этом дело.
Они уже пересекли лужайку за домом, где росли две акации с листьями, похожими на огромные перья, перешагнули через загородку из веревочек и палочек – явно дело рук близнецов – и пошли между двумя одинаковыми изгородями пышной голубой вероники по тропинке, выложенной морской галькой в прошлом году стараниями Пирса и Барбары. Дьюкейн ласково провел рукой по твердым извивам кустов. В этот момент его ум работал сразу в нескольких направлениях, на нескольких уровнях. На первом уровне, возможно, самом высоком, он думал о Вилли Косте, с которым он так недавно познакомился и которого уже давно не видел потому, что в последние два приезда Дьюкейна на выходные Вилли сказал по телефону, что не хочет никого видеть. На другом уровне, он взволнованно и нервно думал о Рэдичи и о том, удастся ли Джорджу Дройзену что-нибудь выяснить на Флит-стрит. На третьем уровне, или третьим участком мозга, он с печалью вспоминал свою слабость, проявленную в конце последней встречи с Джессикой, и тревожно размышлял, как же ему все-таки разрешить эту проблему на следующей неделе.
Все же сегодня он гораздо спокойнее думал об истории с Джессикой. Как правило, Дьюкейн не верил, что боги совершат чудо, чтобы помочь ему выпутаться из его безумных переделок, но сегодня его беспокойство по поводу Джессики стало слегка туманным, облако легкого оптимизма окутало его. Так или иначе, все обернется совсем неплохо. Может быть, потому, что еще одним участком мозга он ощущал чистую, сильную радость от присутствия Кейт, от близости их тел, которыми они иногда, неловко и дружески, случайно касались друг друга во время ходьбы, и оттого, что он лелеял мысль о том, что поцелует ее, когда они дойдут до прибрежного леса.
В его сознании присутствовал еще один, далеко не самый нижний уровень, хотя сформулировать его было бы нелегко, это – ощущение всего, что окружало их: причастность природе, подстриженным извилистым кустам вероники, сферическому дереву катальпы с огромными листьями, к розовым, нагретым солнцем кирпичам стены, сквозь арку которой они сейчас проходили. Эти кирпичи с осыпавшимися краями были так стары и изъедены временем, что они казались естественным нагромождением красных камней, которыми прежде играло море. Все в Дорсете какое-то округленное, думал Дьюкейн: маленькие холмы, кирпичи, тисовые деревья, растущие около изгороди, – и кусты вероники, и катальпа, и заросли бамбука по обеим сторонам арки. Он подумал: все в Дорсете – соразмерно. Эта мысль принесла ему огромное удовлетворение и послала всем отделам и уровням мозга волну теплых и успокаивающих частиц. Так он шел в смятенном облаке своих мыслей рядом с Кейт, чья саморегулирующаяся и самозащитная химия служит главным условием умственного здоровья.
Сейчас они шли по узкой тропинке, зажатой между двумя холмами, поросшими цветущей белыми цветами крапивой, мелким ивняком, которые выползали из породившего их высокого желтого мха, и на солнцепеке казались такими сухими и пыльными, что почти уже не походили на растения. Кукушка куковала в лесу – холодно, ясно, отрывисто, опустошенно, безумно. Кейт взяла Дьюкейна за руку.
– Я подумала, что не хочу идти с тобой к Вилли, – сказала Кейт. – У него довольно подавленное настроение последнее время, и было бы лучше, если бы ты один навестил его. Не думаю, что он способен покончить с собой, как ты считаешь, Джон?
Вилли Кост часто заявлял о том, что жизнь стала невыносимым бременем для него и что скоро он оборвет ее.
– Я не знаю, – сказал Дьюкейн.
Он чувствовал, что мог бы больше сделать для Вилли. Большинство людей, знавших Вилли, ощущали то же самое, но он был из тех, которым помочь непросто. Дьюкейн впервые встретил Вилли, когда тот был ученым, специализировавшимся в области классических языков, он жил на пенсию, выплачиваемую правительством Германии, и работал над изданием Проперция. Они познакомились на ученом собрании в Лондоне, Дьюкейн читал там на довольно редкую тему доклад о понятии specificatio в римском праве. Он был ответственен за то, что уговорил Вилли отказаться от сиделки в Фулхэме и переехать в коттедж в Трескомбе. Он часто сомневался, правильно ли он сделал. Он предполагал поместить друга в семейную обстановку. Но на самом деле Вилли ухитрился остаться в том же одиночестве.
– Если бы он всерьез помышлял о самоубийстве, вряд ли он пускал бы к себе так охотно детей, – сказала Кейт. Вилли часто отказывался принять взрослых, а дети приходили к нему, когда им только заблагорассудится.
– Да, ты, полагаю, права. Интересно, работает ли он на самом деле, когда отказывается пустить нас?
– Или просто размышляет и вспоминает? Страшно подумать.
– У меня никогда не было предрасположенности к самоубийству, а у тебя, Кейт?
– Слава Богу, нет! Для меня жизнь всегда была такой забавной.
– Трудно людям, как мы, со здоровым нормальным умом, – сказал Дьюкейн, – представить себе больной внутренний мир человека, похожий на ад.
– Понимаю. Воспоминания, которые его мучают по ночам.
Вилли Кост во время войны был в Дахау.
– Я бы хотел, чтобы Тео почаще навещал его, – сказал Дьюкейн.
– Тео! Да он сам совсем сломлен. Он сам – сгусток нервов. Тыдолжен почаще навещать Вилли. Ты умеешь разговорить людей и советуешь, что им предпринять. Большинство из нас не решается.
– Звучит устрашающе! – сказал Дьюкейн и засмеялся.
– Серьезно. Я уверена, что Вилли стало бы легче, если бы попытался рассказать кому-нибудь о том, что происходило в лагере. Я думаю, он никому не сказал ни слова об этом.
– Сомневаюсь, что ты права. Невозможно даже представить себе, насколько это может быть трудно, – сказал Дьюкейн. Но та же самая мысль посещала его уже не раз.
– Нужно примириться с прошлым, – сказала Кейт.
– Когда кто-то перенес столько несправедливости и горя, сколько Вилли, – ответил Дьюкейн, – это может быть очень трудным.
– Невозможно простить?
– Конечно, невозможно простить. Невозможно избавиться от этого, перестать думать об этом.
Воображение Дьюкейна напрасно пыталось представить себе, что это такое – быть таким человеком, как Вилли Кост.
– Мне казалось, что Мэри умиротворяюще на него действует, – сказала Кейт. – Она знает его лучше всех, если не считать тебя, разумеется. Но она говорит, что он никогда не рассказывал ей об этом.
Дьюкейн думал: мы почти дошли до леса, почти дошли до леса. Первые тени деревьев коснулись их, из леса неслось безумное похотливое кукованье.
– Давай посидим здесь немного, – сказала Кейт.
Серый голый ствол упавшего дерева лежал перед ними. С обеих его сторон свешивались ветви, а на них висели охапки темно-золотых буковых листьев. Они сели на него, шурша ногами по высохшим листьям, и повернулись лицом друг к другу.
Кейт взяла Дьюкейна за плечи, пристально вглядываясь в него.
Дьюкейн глядел в слоистую, пятнистую, напряженную, темную голубизну ее глаз. Они оба вздохнули. Потом она прильнула к нему в долгом поцелуе. Дьюкейн закрыл глаза, и, уже отстраняясь от ее крепкого поцелуя, тесно прижал ее к себе, чувствуя проволочный отпечаток ее эластичных волос на своей щеке… Некоторое время они не двигались.
– О, Боже, ты заставляешь меня чувствовать себя счастливой, – сказала Кейт.
– И ты меня делаешь счастливым. – Он слегка отодвинулся от нее, улыбаясь ей, чувствуя спокойствие и свободу, желая ее, но при этом не испытывая мучения, глядя на темный ковер леса позади нее, а солнце светило на них через множество полупрозрачных листьев.
– Сейчас ты еще больше похож на герцога Веллингтонского, чем обычно. Мне нравится эта седая прядь справа, у тебя на лбу. Все правильно, Джон, правда?
– Да, – сказал он торжественно. – Да. Я много думал об этом и пришел к выводу, что все правильно.
– Октавиен – ну, ты знаешь чувства Октавиена. Ты все понимаешь.
– Октавиен очень счастливый человек.
– Да, Октавиен – счастлив. Но это относительно, ты же знаешь.
– Я знаю. Дорогая Кейт, я одинок, а ты великодушна. И мы оба очень разумны. Значит, все будет хорошо.
– Я знала, что так будет, Джон, я только хотела это услышать от тебя. Я так счастлива. Ты уверен, что все это не будет мучить тебя, печалить, ну, ты понимаешь?..
– Конечно, мне будет больно, – сказал он, – но я сумею справиться с этой болью. И потом я так счастлив.
– Да. Нельзя жить без боли, нельзя всегда быть довольным. Правда? Мы с тобой так много значим друг для друга. Любовь, вот что имеет значение. Кроме этого, ничто не имеет значения.
– Входите, – сказал Вилли Кост.
Дьюкейн вошел в коттедж.
Вилли сидел, раскинувшись в кресле у очага, его каблуки покоились на груде серой золы. Позади него граммофон играл медленную часть чего-то. Дьюкейну казалось, что граммофон Вилли всегда играет что-нибудь медленное. Звук сразу раздражил Дьюкейна, не музыкального до такой степени, что он решительно не выносил сладких звуков. Он входил в коттедж, будучи в высоком и напряженном душевном состоянии. Гармония, порожденная сценой с Кейт, совершенное понимание, которого они так быстро достигли, мешала ему мгновенно сосредоточиться на проблемах Вилли. Музыка казалась ему чужеродным присутствием.
Вилли, знавший, как Дьюкейн относится к музыке, встал и, подняв ручку звукоснимателя, выключил прибор.
– Извини, Вилли.
– Все в порядке, – сказал Вилли. – Садись. Хочешь чего-нибудь? Чаю?
Вилли, прихрамывая, вышел в маленькую кухню, откуда донеслось шипение и потом урчание масляной плитки. В главной комнате коттеджа царили книги – некоторые стояли на полках, другие лежали еще в ящиках. Кейт, не признававшая существования без обширной личной территории, заполненной значимыми предметами, постоянно жаловалась, что Вилли так и не распаковал свои вещи. Она прощала ему то, что, когда она предлагала помочь распаковаться, по его телу проходила легкая дрожь.
Большой стол был завален текстами и записными книжками. Здесь, по крайней мере, было важное для хозяина место. Дьюкейн притронулся к открытым страницам, делая вид, что заглядывает в них. Он чувствовал легкое смущение, как всегда в присутствии Вилли.
– Ну, как движется, Вилли?
– Что движется?
– Ну, жизнь, работа.
Вилли, вернувшись в комнату, оперся о спинку стула, рассматривая гостя с любопытствующей отстраненностью. Вилли был небольшого роста, с тонкими чертами лица, с длинным, узким, извилистым ртом, который всегда казался влажным и дрожащим. На голове – большая копна длинных седых волос, темная, слегка блестящая и маслянистая кожа, сардонические узкие карие глаза. Коричневая бархатная родинка на щеке придавала ему забавную пикантность.
– День дню передает речь, и ночь ночи открывает знание.
Дьюкейн ободряюще улыбнулся:
– Славно!
– Славно? Извините меня, я принесу чай.
Он вернулся с чайным подносом. Дьюкейн взял чашку и стал бродить с ней по комнате. Вилли с большим стаканом молока опять уселся в кресло.
– В этомя тебе завидую, – сказал Дьюкейн. Он указал на стол.
– Неправда.
И действительно, он не завидовал. Всегда, когда они встречались после перерыва, какое-то время, продолжительное или не очень, Дьюкейн смущался, льстил. Он теперь покровительствовал Вилли, и они оба знали об этом. Этот барьер, воздвигнутый между ними спонтанной, как будто бы автоматической лестью и покровительством, Вилли мог бы легко разрушить своей прямотой, если бы у него хватило на это энергии. Иногда она была у него. А иногда нет, и тогда он апатично сидел, пока Дьюкейн боролся с неловкостью, порождаемой их встречей. Дьюкейн и сам мог бы победить эту автоматическую фальшь, но это требовало не только времени, но и определенной серьезности и внимания. С Вилли всегда было трудно.
– Есть такие вещи, которым я завидую, – сказал Дьюкейн. – Возможно, я хотел бы быть поэтом.
– Сомневаюсь, что ты когда-нибудь этого хотел, – сказал Вилли. Он откинулся в кресле и закрыл глаза. Видимо, сегодня он был не в духе.
– Жить стихами, что может быть лучше, – сказал Дьюкейн. – Увы, я пробавляюсь совсем другим. Он прочел наугад строки из открытой книги.
При этих словах Проперция он ясно увидел Кейт, будто она стояла перед ним сейчас, особенно при слове amor, которое звучало гораздо сильнее мелодичного итальянского amore. Он увидел шелковистую мягкость ее плеч, которыми он так часто любовался по вечерам. Он никогда не ласкал ее обнаженные плечи. Amor.
– Слова, слова, слова, – сказал Вилли. – И у Проперция были свои клише. В подобных этим строках он говорит как во сне. Люди часто, впрочем, говорят, будто во сне, даже великие поэты, – добавил он. – Единственная amor, в которой я что-то понимаю это – amor fati. [5]5
Любовь к року (судьбе) (лат.).
[Закрыть]
– Это, по-моему, проявление чистейшей порочности ума.
– Ты так полагаешь?
– Порочно ли любить судьбу? Да. То, что случается, зачастую не должно было бы случаться. Как же можно любить это?
– Конечно, судьбу нельзя мыслить как нечто, имеющее цель, – сказал Вилли, ее нужно мыслить как механическое начало.
– Но она совсем не механистична! – сказал Дьюкейн. – Мы не механизмы.
– Нет ничего более механического, чем мы. Бот почему нас можно простить.
– Кто сказал, что мы можем быть прощены? Во всяком случае, любовь к судьбе не имеет к этому отношения.
– Это, конечно, трудно. Даже невозможно. Можно ли от нас требовать невозможного? Не понимаю, почему бы и нет.
– Подчиниться року, но не любить его. Чтобы его любить, нужно быть пьяным.
– А пьяным быть не нужно?
– Конечно, нет.
– Предположим, опьянение – единственный способ продолжить существование?
– О прекрати, Вилли! – сказал Дьюкейн.
Подобные речи Вилли порой путали его. Он никогда не был уверен, говорит ли Вилли то, что думает или имеет в виду прямо противоположное тому, что говорит. Он чувствовал, что его используют, что Вилли использует его как твердую нейтральную поверхность, о которую давит, как насекомых, мысли, терзающие его. Подобно сбитому с толку свидетелю на суде, он боялся, что его подводят к тому, чтобы высказать некое разрушительное, фатальное признание. Он чувствовал себя одновременно и беспомощным и ответственным. Он сказал: «Есть и другие способы, чтобы продолжать существование».
– Даже без Бога!
– Да.
– Я не понимаю – зачем? – сказал Вилли.
Дьюкейн чувствовал, что между ними разверзается бездна, разделяющая умственно здоровых от умственных калек.
– Но ты ведь работаешь? – сказал Дьюкейн. Он понимал, что опять впадает в покровительственный тон. Он боялся непонятной направленности мыслей Вилли и опасался, что в такие моменты Вилли хочет, чтобы он неразумно произнес последний приговор отчаяния.
– Нет!
– Ну, брось! – Дьюкейн знал, что Вилли ожидал этого визита. Он знал также, что этот визит делал Вилли еще более несчастным. Так уже случалось прежде. Действительно, так часто случалось, несмотря на выдумку, разделяемую всеми, в том числе и обоими протагонистами, что Дьюкейн необыкновенно «хорошо влияет» на Вилли.
Дьюкейн думал: если бы я не был скованным пуританином, я мог бы сейчас притронуться к нему, взять за руку, например.
– Што это сначит? – спросил Вилли, внимательно наблюдая за другом. Он выговорил этот вопрос очень старательно, комически подчеркивая свой иностранный акцент. Это был ритуальный вопрос.
Дьюкейн засмеялся. Какое-то течение унесло его далеко от Вилли, делая его еще более отдаленным и непонятным.
– О, я просто беспокоюсь о тебе.
– Не надо, Джон. Расскажи мне о своих делах. Расскажи мне о жизни в твоей знаменитой «конторе». Знаешь, я никогда не был в таких местах, где так много людей проводят свою жизнь. Расскажи мне о службе.
Перед мысленным взором Дьюкейна предстал призрак Рэдичи, как почти ощутимое присутствие. А вместе с ним явился тайно и забавный страх, который он чувствовал раньше. Он знал, что не должен рассказывать Вилли о Рэдичи. Самоубийство – заразно, это – одна из причин, почему его нельзя совершать. Он чувствовал, кроме того, что в этом есть зерно безумия, даже зла, которое не должно приближаться к хрупкой организации души Вилли, хрупкой настолько, что даже трудно себе представить, до какой степени.
Он сказал:
– На службе очень скучно. Тебе повезло, что ты вне этого.
Он сказал себе: «Нужно напомнить другим, чтобы они не упоминали о Рэдичи при Вилли». Он подумал: если Вилли совершит самоубийство, я себе этого не прощу. Я бы думал, что это – моя вина. Но он был беспомощен. Что он мог сделать? Разве что уговорить Вилли рассказать о прошлом.