Текст книги "Дикая роза"
Автор книги: Айрис Мердок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
34
– Ну, Эмма, – сказал Хью, – что вы надумали?
– Ах, вы об этом? – сказала Эмма. – Разве я должна была это обдумать?
Вот уже несколько недель, как она, пуская в ход проволочки, ссылки на болезнь и просто неопределенные ответы, умудрялась принимать его у себя лишь изредка, в то же время поддерживая видимость постоянного общения.
Много раз по телефону назначались и вновь отменялись встречи, что для Хью было сплошной загадкой, ибо, по его мнению, Эмме, тем более что она сейчас не работала, было решительно нечего делать, кроме как видеться с ним. При этом она явно не хотела, чтобы он исчез, и тратила, судя по всему, немало сил на то, чтобы его мучить, и этим он вынужден был довольствоваться.
Для Хью то была грустная пора, как будто не вполне реальная. Он избегал знакомых и словно бродил в пустоте, где перед ним вырастали и вновь пропадали призрачные фигуры со страшными головами. Он слышал смутный гул голосов и не знал, приписать ли его расстройству слуха или помрачению рассудка. Он побывал у своего врача-ушника и ушел от него с обычной гримасой презрения на лице. Однако же по-своему он крепко держался за жизнь и принимал эту неопределенность почти как епитимью, которую надо претерпеть. Он достал свои старые кисти и краски, поглядел на них и снова убрал. Несколько раз ходил в Национальную галерею навестить своего Тинторетто, который до сих пор ещё собирал в обеденные часы кучки восхищенных зрителей. Один раз он в рассеянности погладил холст, как делал, когда картина принадлежала ему, и получил нагоняй от служителя. Зашел как-то к Хамфри на Кадоган-плейс и выпил хереса с ним и с Пенном. Пенн выглядел много лучше, повеселел, повзрослел – интересный молодой человек, да и только! Он согласился, чтобы Хамфри подарил ему новый костюм – задним числом, за день рождения. Хью встретил их ещё раз на улице, когда они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали – они завтракали у Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред – единственного человека, с которым можно было бы поговорить, – но она ещё жила в деревне.
Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость. Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием. Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, – этого он не знал и не слишком над этим задумывался.
Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит. Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней. Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что заварил чай и принес его в гостиную.
Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую полоску, свободное и длинное, как все её платья. Трость с серебряным набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный, восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал её авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:
– Пожалуйста, милый, налейте чай… У меня что-то сил нет. Чай у вас, наверно, получился на славу.
Он налил ей и себе.
– Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему, заслуживаю каких-то настоящих слов.
– Настоящих слов? Вы меня запугиваете.
– Это я-то вас запугиваю? Да я и не видел вас вот сколько времени! А вы знаете, как многого я от вас хочу.
– Да-да. Не вы ли сказали, что хотите приблизительно всего. Притом второй раз. – Она засмеялась своим визгливым смешком.
Он придвинулся поближе.
– Ну так как же, Эмма?
Она обратила на него взгляд, тяжелый от отблесков какого-то угасшего грустного света.
– Я никак не могла решить в те прежние дни, что это в вас – божественная простота или просто глупость.
– А теперь как думаете?
– Не знаю. Может, это божественная глупость, а бог дураков любит. Может быть, бог и сам дурак. Будьте добры, принесите мне таблетки, они на письменном столе.
Он повиновался и стоял перед ней переминаясь, чувствуя себя толстым и неуклюжим. Что-то в комнате неуловимо изменилось.
– И почему мы вечно сражаемся? Почему не можем наконец жить в мире? Почему вы всегда стараетесь сбить меня с толку?
– Это ли называется сражаться? Я вас очень щадила, Хью. Ни разу не ударила так, чтобы действительно стало больно. А могла бы. Что до второго вашего вопроса, то слишком это соблазнительно. C'est plus fort que moi[18]18
не могу удержаться (франц.)
[Закрыть].
Она проглотила таблетку и запила чаем.
– Поговорите со мной по-человечески! – Теперь в его голосе звучала откровенная мольба.
Эмма посмотрела на него все так же печально. Потом, словно сделав над собой усилие, сказала:
– Вы, значит, хотите настоящих слов? Хорошо, попробую. Заметили вы какие-нибудь перемены в этой комнате?
Он огляделся. В гостиной появилось много нового. От символически ободранного вида, который она приобрела в результате опустошений, произведенных Линдзи, не осталось и следа. Появился новый ковер, новый книжный шкаф, новый письменный столик у окна, подушки, миниатюры, китайские вазы, которых здесь раньше не было, и на всех плоских поверхностях разместились крошечные вещицы – золоченые, серебряные, стеклянные. Комната снова оделась, разрядилась, как невеста.
– Боже милостивый! – воскликнул Хью.
– Что и говорить, не очень-то вы наблюдательны.
– Это… для меня? – спросил он. Он был умилен, он уже корил себя, как сам не догадался накупить ей дорогих безделушек, чтобы заполнить пустые места.
– Нет, не для вас, – сказала Эмма. – Это для Джослин.
– Для кого?
– Для Джослин. Джослин Гастер. Это моя новая компаньонка. Преемница Линдзи.
– Что-о? – Он воззрился на неё недоверчиво и тревожно.
– Право же, – сказала Эмма, – ваше неумение думать о ком бы то ни было, кроме себя, просто потрясающе. Как, по-вашему, могу я жить одна, без компаньонки?
– Но ведь весь смысл был в том…
– Чтобы эту должность заняли вы? Нет, это исключается. Я требую много внимания. А вы к тому же так непрактичны. Хотите посмотреть её фотографию?
Она указала на толстый конверт, лежавший поодаль. Хью принес ей конверт, она вытащила из него большую фотографию и вложила ему в руку. Хью увидел темноволосую девушку, похожую на растрепанного мальчишку, с дерзким, насмешливым лицом. Он отложил снимок.
– Мне кажется, вы могли бы…
– Я хотела уже наверняка знать, что она приедет, – быстро заговорила Эмма. – Я всегда прошу их присылать карточки. А она хороша, правда? Такое умное лицо. И диплом у неё прекрасный. Кончила колледж второй, выпускные экзамены сдала третьей. Неплохо, а? Оксфорд, конечно. Мне подавай образованных. Линдзи я, правда, взяла plutot pour ses beaux yeux[19]19
скорее за её прекрасные глаза (франц.)
[Закрыть]. Но Джослин, кроме всего прочего, по-настоящему культурна и ужасно славная. Она приступает к работе на будущей неделе.
Хью стоял, глядя сверху на её лицо как у умной собаки, на котором глаза горели так печально и тревожно. Что он прочел в них, сострадание или жестокость? Мрачное предчувствие овладело им: скоро он узнает правду.
– Эмма, зачем вы приезжали в Грэйхеллок?
– Ах, это, – сказала она тем же тоном, точно он надоедает ей с пустяками. – У меня были на то причины.
– Какие?
– Это, по-вашему, настоящие слова? Ну так будем продолжать. Мне хотелось увидеть жену Рэндла.
– Зачем?
– Просто хотелось удостовериться, что все будет хорошо.
– Что будет хорошо?
– То, что должно было случиться.
– Ну и как, все хорошо?
– Вы об Энн?
– Нет, о себе.
– Опять о себе! Не знаю. А насчет Энн… были у меня для Энн кое-какие планы, и все могло бы получиться премило…
– Планы?
– Ну да. А у вас-то не было никаких идей насчет её будущего?
Хью смотрел на неё в полном недоумении.
– Идей? Каких идей?
– Неважно. Все равно ничего не вышло. Простофиля она. Притом не единственная. А мне было любопытно, только и всего.
– Постойте, – сказал Хью. – Я не понимаю. Вы говорите так, будто сами все подстроили. Опять вы меня сбили с толку. Прошу вас…
– Подстроила? Как вы грубо выражаетесь. Нет-нет. Но у меня были и другие причины. Я хотела решить насчет денег.
– Каких денег?
– Моих.
– Что решить?
– Кому их оставить.
– Но… почему сейчас? И почему там?
– Понимаете, – сказала она, – у меня появилась блестящая идея: пролезть в ваше семейство через ваших потомков. Вот когда я бы окончательно сбила вас с толку! Может быть, сбивать вас с толку и значит для меня любить вас.
– Не понимаю, – повторил Хью, уже смиренно, немного приободрившись от её мягкого, поддразнивающего тона.
– Я выбрала себе наследника. Из ваших внучат.
– Миранду?
– Нет, не Миранду. Она мне не понравилась. Пенна. Вот кто оказался счастливцем. Ловко придумано, правда?
Хью тяжело опустился на хрупкую, вышитую гладью банкетку, и она жалобно скрипнула. Ветер не унимался, кусты за окном дергались, как марионетки, потрескивал рефлектор, и голоса у него в мозгу продолжали ожесточенно спорить. Он спросил:
– Но почему? Почему?
– Надо же кому-то их оставить! – сказала Эмма раздраженно. – Семьи у меня нет, если не считать двух родственниц, которых я терпеть не могу. Свой колледж я не люблю. Так что же мне делать? Оставлять их вам как будто нет смысла.
– Так или иначе, вы меня переживете. Но я удивлен.
– Я вас не переживу. Это, в сущности, и есть самое главное. – Она все смотрела на него, и взгляд её стал острее и тревожнее, словно она старалась убедить его в трудном споре.
– Вы хотите сказать?..
– Я больна, больна по-настоящему. До сих пор я никому не говорила – пусть думают, что я просто мнительная дура. Но у меня что-то с сердцем, от чего в любую минуту можно отправиться на тот свет. Конечно, может случиться и так, что я ещё много лет проживу. Но именно поэтому я торопилась побывать в Грэйхеллоке. Никогда не знаешь, сколько времени тебе отпущено.
– Родная моя… – сказал Хью и закрыл лицо руками.
– Ну-ну, давайте без эмоций. Вы меня размягчаете, а мне это вредно. Это я тоже вменяю вам в вину. В общем, я составила завещание, так что, если я скоро умру, все достанется Пенну. Вот разве что я ужасно полюблю Джослин, тогда немножко оставлю и ей. Но там много, обоим хватит. Бедная Линдзи!
– Эмма, родная моя… – Хью держал её руку, которую она дала ему охотно, как бы с облегчением. – Милая… – Ему было больно и страшно. – Линдзи не знала?
– Конечно, нет. Я хотела, чтобы меня ещё немножко любили за меня самое, а не за мои прелестные деньги.
– Значит, все пошло бы ей?
– Все пошло бы ей. Если бы она осталась. Тогда она была бы свободна и ей не понадобился бы Рэндл. Я бы дала ей свободу. Это как Просперо и Ариель. Я часто об этом думала.
– Вы думаете, Рэндл ей понадобился… ради денег?
– Ну скажем, ради свободы. Я её не осуждаю.
– Но раз так… будет у них все в порядке?
– Вы ещё так романтичны, Хью! Наверно, все будет хорошо, какие бы у Линдзи ни были мотивы. Мы с вами этого никогда не узнаем. Но люди и не такое переживают и остаются целы. К тому же вполне возможно, что Линдзи ещё не завтра начнет кусать себе локти. Я, может быть, проживу ещё долго. Мне бы хотелось прожить подольше, чтобы насолить Милдред Финч. А если умру скоро, так насолю Линдзи. Так что и так и этак буду довольна.
– Не надо, Эмма, прошу вас. Почему вы хотите насолить Милдред?
– А за её бессердечное любопытство, когда я гостила у нее, после того как вы меня бросили. И еще… ну, в общем, за это.
– Я не знал, что вы тогда у неё гостили.
– Сколько же вы всего не знаете, милый! Она пригласила меня только из любопытства. После этого мы почти не виделись. Десять дней она меня допрашивала, пока я обожала Феликса. Это ей тоже не понравилось. Конечно, я ей ничего не сказала, но я прямо-таки влюбилась в Феликса. Он, конечно, тоже ничего не подозревал, его в то время интересовали ножи, веревки и тому подобные вещи. Да, в четырнадцать лет он был обворожителен. Эта особая грация, как у фавна, она потом исчезает. У Пенна она сейчас есть. И у некоторых женщин. У Линдзи, например. Она очень похожа на мальчика. И у Джослин. Что-то такое гибкое, разбойничье. Знаете, я, наверно, создана для того, чтобы любить четырнадцатилетних мальчиков. Звучит ужасно безнравственно, не правда ли? Но я и есть безнравственная. Потому мне и было так легко с Рэндлом и Линдзи. – Она стиснула его руку и отняла свою, успокоенная, улыбающаяся.
– И за что только вы любили меня? Я-то никогда не был похож на фавна.
– Сама не знаю. Может быть, я тогда ещё себя не понимала. Может быть, мне Феликс открыл глаза. Но вас я любила, да, жить без вас не могла. Не повезло мне, верно?
– Эмма, – сказал Хью. – Позвольте мне о вас заботиться. Я вам не буду в тягость. Хотите свою Джослин – пожалуйста. Но прошу вас, позвольте мне как-то взять вас на свое попечение. Я знаю, я этого не заслужил, но люблю я вас серьезно. Только мне нужен какой-то статус, какая-то уверенность. Так, как было эти последние недели, я больше не могу. Скажите, что в принципе вы согласны, и тогда уж мы придумаем, как быть вместе. – Он весь подался вперед и коснулся её юбки.
– Подумайте, милый, а не будет ли это нелепо – сидят двое старичков и кричат друг другу в ухо нежные слова?
– Эмма, ну давайте будем вместе, давайте наконец будем действительно вместе.
– Для действительности время прошло, – сказала она. – Лучше, чтобы вы обо мне мечтали. Зачем портить вашу мечту? Сохраните её в неприкосновенности до конца. У меня ведь ужасный характер, жить со мной или даже близко от меня нестерпимо. Бедной Линдзи от меня сильно доставалось. Я её ругательски ругала, даже била иногда. А теперь она бьет Рэндла! Налейте-ка мне ещё чаю, если не совсем остыл.
– Я не понял. Вы хотите, чтобы я… продолжал вас любить… как сейчас? – Он все цеплялся за её платье.
– Да, если сможете. Я-то ничего лучшего не желаю. Если уж нам нужно изобразить что-то из прошлого, пусть это будет не тот брак, на который у вас не хватило смелости, а у меня не хватило ума. Пусть это будет какая-то невинная любовь-видение, рыцарская любовь, нечто, что так и не осуществилось, сплошная мечта. А Пенн будет нашим символическим сыном. И вы можете звонить мне и присылать цветы. Вот и получится, как будто мне снова семнадцать лет. Какой ещё нужно молодости, какого возврата, искупления?
– Вы меня обманули, – сказал он с мукой в голосе, – вы меня гоните.
– Хью, перестаньте верить в чудеса. Выходит, что вы недалеко ушли от Рэндла – тот, бедняга, вообразил, что может создать себе рай в восточном вкусе, стоит ему сесть в самолет и разослать несколько писем.
– Но… как вы тут одна справитесь?
– Справлюсь. И буду вполне довольна. Буду бить Джослин.
– Но хотя бы говорите со мной побольше. Мы найдем настоящие слова, вы расскажете мне о себе?
Эмма засмеялась:
– Сомневаюсь, чтобы эти рассказы подошли для ушей юной Джослин.
– Вы хотите сказать, – он наконец понял, – что не будете видеться со мной наедине?
– Джослин так или иначе будет здесь. Я буду держать её в плену, как держала Линдзи. Только ещё строже. – Она мягко высвободила юбку и обдернула её на коленях.
Хью наклонился вперед, взял её за подбородок и повернул лицом к себе. Другой рукой он ухватил её за плечо. Жест был почти грубый.
Она подождала минуту, потом стряхнула его руку.
– Вот видите, как мне нужна дуэнья!
– Значит, мне предлагается занять место Рэндла?
– Как мило вы это выразили. Вам предлагается занять место Рэндла.
Он глубоко вздохнул и поднялся:
– Не знаю, смогу ли я это выдержать.
– Если сможете, приходите. А нет так нет.
– Но вид у вас такой грустный…
– Милый друг, я грущу не о теперешнем, я грущу о тогдашнем.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
35
Ветер подхватил крышку от одного из мусорных ведер, и она, гремя, покатилась по двору. Энн бросилась её догонять. Мощеный дворик позади кухни, весь расцвеченный одуванчиками, был ещё сырой от недавно пролившегося дождя. Белье, которое Энн забыла снять, развевалось на веревке, роняя капли. Энн поймала крышку и вернулась к ящику, из которого, как обычно, набирала старой бумаги в ведро, чтобы разжечь костер. Она крепко умяла бумагу в ведре и придержала её, другой рукой выковыривая из земли два плоских камня для груза. Несколько белых обрывков уже порхало по двору вместе с редкими сухими листьями, которые деревья, отчаявшись сохранить свою летнюю пышность, отдали во власть неотвязному ветру. Небо было густо-серое, с золотыми окошками от скрытого за тучами солнца. Где-нибудь, наверно, есть радуга. Энн пересекла дорогу и пошла вниз по склону.
Миранда гостила у школьной подруги. Краснуха, видимо, её миновала. Пенн все сделал точно так, как предсказала Миранда: дождался последней минуты и уже накануне отлета написал, прося прислать его вещи. Он благодарил, извинялся, но уверял, что выбраться в Грэйхеллок проститься у него нет никакой возможности. Энн собирала его пожитки с тяжелым сердцем. Она положила в чемодан книжку о старых автомобилях. Ящик с солдатиками Пенн, очевидно, сам отнес на место в комнату Стива. Немецкий кинжал она так и не нашла, хотя искала долго и прилежно. Миранда сказала, что не помнит, куда его девала.
Своны отбыли в отпуск в своем автоприцепе – шумная, деловитая семейная экспедиция, осуществленная благодаря неутомимой, целеустремленной энергии мальчиков, которые вели себя как младшие командиры во время атаки. Энн помахала им вслед. Они звали её с собой, но она отказалась, и не только потому, что Клер вложила в свое приглашение маловато сердечного жара. Энн сейчас боялась много видеться с Дугласом – если он почувствует, как она тоскует по ласке, по самому элементарному утешению, он, чего доброго, не на шутку в неё влюбится. Она надеялась, что к ней приедет пожить Хью, но, хотя он часто звонил и голос у него был виноватый, дела по-прежнему держали его в городе. Так она жила в Грэйхеллоке совсем одна, если не считать Нэнси Боушот, с которой она теперь проводила много времени: они вместе собирали и консервировали ягоды и помогали Боушоту с бесконечной поливкой. Узнав Нэнси поближе, она в один прекрасный день поняла, уже почти этому не удивившись, что Нэнси горюет о Рэндле.
Энн изматывала себя физической работой. Усталость, тоска, душевная путаница стали привычной средой, в которой она барахталась, как какая-то земноводная тварь в тине. Она все ещё не могла опомниться от своего поступка, от того, что вообще совершила какой-то поступок. Ей казалось, что такого с ней не бывало много лет. Она совсем разучилась действовать, а тем более размышлять о своих действиях и теперь с ужасом обнаружила, что не в состоянии понять, что именно она сделала и почему. А это нужно бы знать. Но, беспомощно обозревая свое поведение, она не могла различить в общем потоке свои собственные поступки. Да, что-то она сделала, она изменила мир, но как, зачем, когда именно?
Вспоминая свою последнюю встречу с Феликсом, Энн чувствовала, что оба они просто запутались. Но в глубине этой путаницы крылось, не могло не крыться какое-то уже оформленное решение. До того как она увидела Феликса, главным ей казался ею же созданный образ Рэндла – Рэндл вернулся, ищет её, зовет и не находит. Ее захлестывала волна жалости и сострадания к Рэндлу, если уж говорить до конца – волна любви к Рэндлу. Это чувство, слепящее и душное, мешало ей ответить Феликсу согласием, помешало тогда, а значит, и вообще – ведь нельзя же было портить Феликсу всю жизнь, заставляя его ждать до бесконечности.
Пока он не приехал, это казалось если не ясным, то, во всяком случае, непреоборимым. И все же Энн его вызвала. Почему-то не захотела сообщить ему свое решение письмом. Чем это объяснить, если не тем, что решения-то, по существу, ещё не было? Может быть, она бессознательно ждала от него известной настойчивости, известного упорства, при котором её согласие показалось бы неотвратимым. Может быть, смутно надеялась, что он изгонит духа, развеет в прах этот всесильный образ Рэндла, снимет с её глаз пелену и она увидит, что ошибалась. Теперь ей казалось иногда, что та встреча была для неё вроде репетиции, чем-то незавершенным, чем-то символическим – символическим принесением себя в жертву. Она страдала из-за Рэндла, но, когда она настрадается достаточно, когда и она и Феликс настрадаются достаточно, страдания кончатся. Она пройдет через весь крут страданий и после этого сможет заключить Феликса в объятия. Вот это ощущение и гнало её вперед, сквозь эпизод с Мари-Лорой и дальше, до слов окончательного отказа.
Произнеся эти слова, она точно очнулась от транса и, подняв голову, увидела искаженное болью, застывшее лицо Феликса. Она дошла до конца и была готова начать всю сцену сначала, уже совсем по-другому. Но было поздно. Феликс не так понял её слова. Она хотела только сказать ему все, показать все до последних трудностей, а потом просить его, чтобы он одним махом их все разрешил. Но ситуация, которую она с излишней правдивостью ему описала, оказалась ему не по зубам. Если б только он сразу, как вошел, обнял её, поцеловал, хотя бы коснулся её или если бы в конце просто на неё наорал, она бы, наверно, уступила. Если бы она не произнесла этих последних слов, которых он уже не выдержал, все могло бы быть по-другому. Но разве она не поступила в точности так, как решила заранее? И разве, зная его, она могла ждать иной реакции? Тут уж дело не в «мотивах». Никаких мотивов у неё не было. Вся жизнь её этого потребовала. У каждого из них своя судьба.
То, что она сделала, словно было вычерчено на разных и несочетаемых картах, так что иногда ей казалось, что должны одновременно существовать разные линии или разные уровни поведения, а иногда – что содеянное ею есть просто ещё одна непонятность. Она ведь убедила, или почти убедила, себя в том, что её долг – держаться за Рэндла; однако самой этой идее, вопреки её собственным доводам, хоть они постоянно были при ней, недоставало ясности. По-настоящему-то она не верила, что Рэндл вернется, и не верила, что своими поступками ещё может повлиять на него в ту или иную сторону. Ее верность не будет для него обузой, неверность не принесет ему облегчения. Обрубить концы – это относилось только к ней самой: речь шла только о её свободе. Рэндл свою уже обрел, не дожидаясь её разрешения. Так почему же она не обрубила концы? В нужную минуту какой-то услужливый дух даже дал ей почувствовать опьянение свободой. Но она его прогнала.
Волей-неволей она возвращалась к мысли о святости брака, на которой так настаивал Дуглас в их памятном разговоре.
Мысль эта и теперь её не оставляла, но утратила всякую силу. Она превратилась в тяжелый комок, в котором, как его ни поворачивай, не обнаружишь определенной формы. Этого вопроса Энн просто не додумала, а не додумала потому, что, видимо, чувствовала, как это несущественно для её решения. Не то чтобы раньше она усматривала тут веление долга, которое теперь, когда её бедное сердце отдано другому, стало пустым звуком. Эту понятную боль ей было бы легче нести. Она подозревала, что вообще не руководствовалась велением долга.
Тогда она пыталась представить себе, что её поведение было продиктовано чувством, желанием, волей, стремящейся, хоть и окольными путями, к своей счастливой цели, но и в этом свете она тоже не понимала своих поступков. Выходило, что она отказалась от бесконечно дорогого и нужного ей Феликса просто из идиотской неспособности взять то, что хочется. Или ею действительно руководило какое-то другое, более сильное чувство, какое-то безумное, почти извращенное тяготение к Рэндлу? Может быть, в какую-то минуту она почувствовала, что не в силах пережить разрыв с Рэндлом, словно забыв, что в том-то и весь ужас, что разрыв уже совершился; и неистовое чувство, оказавшееся, может быть, роковым для Феликса, представлялось ей куда более похожим на колдовское наваждение, чем на небесную любовь, рекомендованную Дугласом Своном. Небесная любовь в этой ситуации вообще как будто не присутствовала, разве что уж очень искусно загримированная.
Возможно, что ключ к разгадке – Миранда, но разве она поступила так по наущению Миранды или ради Миранды? Дочь в нескольких простых словах напомнила ей о её долге, но в ту минуту это напоминание вызвало у неё только досаду. И все же Миранда все в ней перевернула. Слова её безошибочно попадали в цель. И не будь Миранды, не прорвалась бы в ней эта злополучная жалость к Рэндлу. Может быть, даже вопль: «Я не хочу быть падчерицей!» – подействовал на неё сильнее, чем она думала. Ясно, что девочка и сама сейчас в расстройстве чувств. Энн была до крайности удивлена, даже напугана, узнав от Нэнси Боушот, что Миранда перебила своих кукол. Но после того знаменательного разговора дочь как будто ещё больше от неё отдалилась, и избиение кукол осталось для неё чем-то варварским, пугающим и необъясненным. Энн всей душой стремилась помочь своей дочке, но не умела. Она с грустью ловила себя на ощущении, что присутствие Миранды в доме таит в себе угрозу, что от неё исходят какие-то странные лучи, и если решение её было принято «из-за Миранды», то в конечном счете она все же не понимала почему.
Своих поступков она не понимала. Но боль, порожденная ими, боль утраты была огромна и жила как бы отдельно от всего остального. Слух Энн неотступно дразнила музыка счастья, долетавшая из недосягаемой дали. Улавливая в этих звуках всю красоту и прелесть любви, она порою чувствовала, что сама же непростительно её предала, и то, от чего она отреклась, не давало ей покоя, окружало золотым ореолом воспоминания о Феликсе. Порой она ощущала себя жертвой какой-то злокозненной неопределенности, человеком, допустившим в своих жизненных расчетах грубейшую ошибку. Она оправдывалась – не была к такому подготовлена. Отвечала себе – зря, времени было достаточно. И это возвращало её к сомнениям в том, правильно ли она поступила.
Феликс ей написал. Написал такое спокойное, доброжелательное, благородное письмо, что у неё мелькнула мысль – а может быть, он испытал облегчение. Может быть, он рад, что попробовал – не вышло и теперь можно с легким сердцем переключиться на другое. Но нет, в это не верилось. Благородство – часть его натуры, за это она его и любила, из-за этого, может быть, и потеряла его. Вспоминались его слова: «Я стал для вас невидимым». Увы, да, он тоже из породы невидимых. Его письмо она вскрывала, вся дрожа, с безрассудной надеждой, что, поразмыслив, он не принял её отказа, что он будет настаивать. Потом прочла его безропотное, уважительное послание и тут же сожгла. Она уже не помнила точно, в каких выражениях оно было составлено, и не старалась вспомнить. Так ли уж страстно Феликс её желал? Этого она никогда не узнает. Но Феликс выживет несомненно.
Энн шла по тропинке между кустами французских роз, сапоги её путались в высокой мокрой траве, которую уже опять пора было косить. Наметанным глазом она отмечала, какие бутоны раскроются через три дня, к конкурсу на лучший букет. Пожалуй, даже хорошо, что Клер в этом году не будет участвовать в конкурсе – никак она не примирится с тем, что не получает призов. Дойдя до костра, Энн поставила ведро на землю. Большая куча из веток и травы возвышалась в нижнем углу питомника, а дальше, за проволочной изгородью, поля отлого спускались к болоту. Где-то блеяли в загоне овцы. Низкое небо посветлело, стало водянисто-серым, в колокольню деревни Брензетт уперся кусок радуги. Вдали над морем тучи были темные и висела завеса дождя. Но питомник светился.
Костер намок, но Энн вырыла ямку в золе, как делала сотни раз, и стала запихивать в неё бумагу, осторожно доставая её из-под камней, чтобы не разлеталась. Умяв сколько нужно бумаги, она прикрыла её ветками, полила керосином и попробовала зажечь списку. Несколько спичек сразу погасло, потом одна наконец зажглась, и Энн, загородив огонек ладонями, поднесла его к бумаге. Когда бумага загорелась, она подправила все сооружение легким пинком.
Что-то как будто лопнуло, и по одной стороне костра ручейком потекли мелкие обрывки бумаги. Энн начала было забивать их сапогом обратно. Потом увидела, что это клочки фотографий, и, нагнувшись, подобрала один клочок. Это был обрывок фотографии Феликса. Она поглядела на его лицо, удивленная и расстроенная таким совпадением. Потом подняла другой клочок. Это тоже был обрывок фотографии Феликса. Подняла ещё один. Костер разгорался. Энн отшвырнула ногой горящую бумагу и уже занявшиеся ветки и стала вытаскивать то, что ещё не загорелось. Она обожгла руки, но вытащила и отбросила подальше полуобуглившийся конверт и пригоршню обрывков, видимо высыпавшихся из него, и, когда ветер подхватил их и стал раскидывать, она плашмя упала на них прямо в траву. Полулежа на своей находке, она стала перебирать клочки бумаги, пытаясь в то же время заслонить их от ветра.
Тут много чего было – снимки, газетные вырезки, письма, и, перебирая их, она с ужасом видела, что все это имеет отношение к Феликсу. Может, это ей снится или у неё галлюцинация? Она узнала куски двух любительских снимков, которые, к великому её огорчению, пропали у неё из альбома. Прочла какие-то слова на клочках пожелтевших газет военного времени. Дрожащими руками она стала их складывать – рваные, расчлененные останки призрачных эпизодов, ушедших мгновений, милых сердцу улыбок, знакомых взглядов. И почерк на исписанных листках был его. Письма? Да, как будто. Она стала с трудом собирать их в отдельную кучку и тут поняла, что это за письма. А тогда поняла и все остальное. «Милая Миранда…»
Энн поднялась. Плечо и бок насквозь промокли. Ветер с дождем, налетев внезапным порывом, подхватил кучу бумажных обрывков, подбросил вверх и стал раскидывать по склону среди роз. Белые клочки понеслись во все стороны, плыли над травой, перескакивали через гряды, а потом замирали в грязных лужах, прибивались к кучам навоза, застревали в колючих кустах или, долетев до дороги, липли к колесам проезжающих машин. Энн беспомощным жестом попыталась их удержать, потом отступилась. Образ Феликса развеялся по ветру, пропал.