Текст книги "Путешествие в Закудыкино"
Автор книги: Аякко Стамм
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
(Лирическое отступление N 3)
Давнё-ёхонько то повелось, в те ещё времена, когда в решете воду носили да угли ёй поливали, чтоб, значит, шибче горело. В огне-то том бельишко стирали да на болото сушить носили. Когда в сапоге кашу варили да крыши ёй конопатили; от мороза снегом куталися, а на жару тулуп примеряли. Тогда-а ещё жил дед Пустомеля, и было ему в те времена годов без малого три сотни с лишком. А сколько сейчас стукнуло, про то никто не ведает. Так-то вот.
Бывало, соберутся мужики во чистом поле силушкой-то помериться, удаль молодецкую показать да похвастаться. Кто пуговку малую к сетям оглоблей пришиват, кто из брёвен лапоточки дочурке своёй плетёть, кто с комаром на кулачках тешится да так, что ажник кости трещать, а кто щелбанами валун-каменюку по полю катат-перекатыват. Один пухом гагачьим ветер ловит, а другой ему помогат – супротив ветру, значит, мочится, кто сильнее будет. Да побеждат, слышь ты, ветра-то. Да мало ль веселья в народе, забав богатырских, к коим силушку-то приложить похвастаться.
А как притомятся мужики, натешатся – соберутся гуртом возле костерка бражки-веселушки попить да покалякать за жизнь. Глядь, а дед Пустомеля уже тут как тут, будто звали его. Усядутся мужики поудобнее, варежки поразевают да слушают. А дед-то, ну, Пустомеля тот, и рад языком-то чесать, чай не оглоблей…
Об Игнате и гранате.
– Да разве ж то сила? Эх, мать-перемать…, тьфу! А вот послушайте, мужики, яка силушка-то раньше была, это кода я молодой ещё был да бедовый. В государстве нашем Рассейском стояла тогда деревня одна – Дурья Падь называлась. Это что Дуравского уезду, Дуряевой волости, Дурында-Дурьинской губернии. Жили в ёй мужики здоровенные, крепкие, дурью-то сызмальства налитые, так что самый хилый, махонький из них всех вас вместях одним мизинчиком заломат. Что ты! Дури в них было – залейся. Их все, из других-то сёл, так и величали – дурни, али дураки. Идет, бывало, кто из них по полю, с покосу, стало быть, аль с посеву, в подмышке своёй лошадёнку тащить, а в другой подмышке-то телегу с бабой да с выводком. Так те, завидя такое, как зачнуть орать да глотки драть: «Э-э-э! Гляньте-ка, вон дурак-нито пошёл!». А они не забижались, не-е. Тащить себе и тащить. Чего с него взять-то? Дурак, он и есть дурак.
А был из них один самый здоровенный, самый что ни есть крепущий, такой, что не только вас всех, но и дурней-то своих вместе с вами одним левым мизинчиком заломат. Во как! А звали-величали его Игнат. Хороший был мужик, рассудительный. Так вот, поспорили как-то дураки о силушке Игнатовой – одни говорят, что докинет он гранату до кордона Руси-матушки, а другие, несогласные с ними, спорят. Говорят, что не только до кордона, но и до какой-нито Хранции, али Гишпании дошвырнёт. А ни то и до Америки. И обязательно басурманов там всех этой гранатой-то и подзорвёт к хренам. Во как! Стратегическа смекалка у дурней-то тех была. Ну, поспорить-то поспорили, а кскримент-то ставить надобно. А как же ж? Пошли, стало быть, к Игнату. А тот как раз с огорода своего каменюки за реку швырял. Дык они ему в растопырену ладошку гранату-то и всунули. А чтоб не заартачился Игнат-то, не сорвал кскримент их этот, чеку с той гранаты да и выдернули на вовсе. Теперь хошь-нихошь, а швырять придётся, не своих же подвзрывать-то. А басурманов мериканских этих не жалко, не-е. Они же, басурмане-то эти, своего царя-батюшку, али царицу там, жизни лишили, ироды! Об этом циденте все газеты тогда писали.
А Игнат… Эх… А что Игнат? Постоял, постоял с гранатой-то, поглазел на дураков, да и сызнова начал свободной-то левой рукой каменюки за реку швырять. Ничего не сказал тогда, ни словечка, а только в кскрименте-то этом ихнем участвовать наотрез отказался. Как ни уговаривали его дураки, ни в какую, хоть кол ему на голове теши. Да-а! Я ж говорю, рассудительный был мужик, хоть и дурак. Конечно! Ишь чё удумали, грамотеи, гранатами хрен его знает куда швыряться…! Добро-осит он, аль не добро-осит…?! Ну прямо депутаты, ага…. А ему швыряй…. Тоже мне, нашли, понимаешь, гранатомёт… Они ж ведь тоже люди…! Живые же! Хоть и мериканцы… Жалко ведь, понимать надо!
Обиделся тогда Игнат на дураков, цельный день ни с кем не разговаривал да ночь ещё. А потом простил, конечно, чего уж, нешто мы хранцузы какие. А только так всю жизнь с гранатой той и проходил. А куда ж её деть-то? Взорвётся же!!! И работал с гранатой, и ел с гранатой, и спал с ёй. А что ж, левая рука-то свободна. Жена его поначалу пужалась сильно, особенно ночью – а вдруг во сне растопырит ладошку-то. Что тогда? А потом свыклась, чего уж, и детушек ему ещё народила и вообще. А бабам-то потихоньку сказывала, что с гранатой-то этой оно даже интересней у них всё получается. Ну, это самое-то… Заковыристей, слышь ты, получается. Вот!
До-олго ещё прожил Игнат, и всё с гранатой, не разжимая ладошки. Так и помре с ёй. Вот силища-то кака, мужики, не чета вашей-то теперешней.
– А дальше-то чё? – заприставали мужики. – Граната-то чё? Так и схоронили чё ли с гранатой-то? Дураки-то чё?
– А чё дураки? Дураки, они и в Африке…. Нет, конечно, хоронить с гранатой не стали, не по-христиански это как-то. Когда Игнат в домовине уже лежал, порешили дураки гранату-то из его ручищи вынуть. А как тут вынешь? Лапища-то у Игната будь здоров какая. Всей деревней разжимали, аж взопрели все.
– Ну и чё? Вынули?
– Вынули, конечно. Я ж говорю, дураки-то здоровенны были. С мёртвым-то Игнатом сладили…, насилу.
– Ну и чё?
– Чё?
– Ну, граната-то чё?
– Да ни чё. Чё ей сделается, гранате-то? Граната не дура, она своё дело знает… и сполняет его справно. Деревни то той дурацкой, ну Дурьей Пади-то больше нетути. Так-то! Только я те так скажу, дурней-то тех гранатой не поубивало, не поранило даже. А порасшвыривало по всей земле Рассейской, по всем волостям да губерниям. Прижилися они кто где, корни пустили и живут себе, в ус не дуют. Дуракам-то у нас закон не писан. Напротив, они сами ныне в Единую партию сошлись и сами все законы в Рассее придумывают, никого не спросясь. Про Игната-то и думать позабыли.
Наследник.
В некотором царстве, в сувенирно-демократическом государстве жил да был царь. И было у того царя три раза. Всего-то, кажись, три – не ахти чтобы шибко, но хоть так, у иных-то и того меньше.
Первый раз был краткий, но умный, без излишеств там разных, со всякими, значит, предосторожностями и бдительностями, от отца заповеданными. Так что хоть и скромно оно, без вольностей, зато безопасно.
Второй раз был и так и сяк, хоть и с разгуляями да разными там выпендрёсами, но всё же не без смысла, не без порядку и с разумением.
А третий раз, так тот вовсе был дурак, и хоть ты так его верти, хоть этак, со всех сторон круглый дурак и выходить. Потому как сколь не напрягал царь извилину-то после, сколь не морщил лобик свой государственный, а всё без толку. Ничегошеньки не помнит, хоть ты дерись. Может, спьяну оно всё было, или с устатку, а только не зафиксировалось ничё. Так-то вот.
Опечалился царь, закручинился. Да не из того, что не помнит ни хрена, оно то ж не впервой у него с головой-то, то ж и раньше было. Тут беда покруче. Сроку-то государством владеть-править осталось тьфу, всего ничего, без году неделя, а наследничка-преемничка у царя того не было. Ну, ни единого, хоть какого-нибудь завалящаго. Даром и было-то три раза. Сел царь на трон свой, собрал думу в головушку, прямо всю сразу и ну давай её думать. День думает, другой думает, тяжело оно с непривычки-то. Все дела государственные позабросил, даже суку свою любимую до ветру выгуливать позабыл. А на третий день придумал.
Разослал царь гонцов по всем местам да весям царства своего, чтобы, значит, пошукать-порасспрашивать – а нет ли где сыночечка его, наследничка-преемничка. Ведь был же третий раз, а что в нём было, с кем и как, не помнит. Может и получилось чего? Поскакали гонцы в разные стороны, ищут сыском, спрашивают с пристрастием, в карту генетическую пальчиками тычут, сличают.
Долго ли, коротко ли они так рыскали, а только аккурат к Рождеству возвернулись все разом. Выстроились в шеренгу, докладывают.
– Дорогой ты наш еси царь-батюшка, государь и прям-таки отец родной. Все то мы дороги поисхаживали, во все дырочки носы свои позасовывали, всех баб пораспрашивали и мужиков даже на всяк случАй. Так что можем нынче тебе доложить без самой наималейшей утайки всё как есть.
– Ну, так докладывайте! Чё резинку-то из трусов тянуть?! – не вытерпел царь и кулачком так об Конституцию шмяк. Той-то конечно ничё, не впервой, а всё ж обидно.
– Докладаем, – говорят. – Сынов, значит, нету, как и не было вовсе. А вот наследничков завались, хоть в штабеля их укладывай.
Делать нечего. Взял тогда царь первого попавшегося «наследничка» да и назначил преемником. А чтоб не напортачил чего, да мало ль ему убогому чё в башку-то втемяшиться может, сам царь уходить пока погодил да втихаря-то тем государством всё ещё правит. А как же ж? Нельзя ж кому ни попади такую делу доверить. Так-то вот.
О рабах, слугах и сынах.
У нас в Рассее завсегда люди-то разные были. Все там в Европах-то говорят, что мы какие-то не такие, ну, неправильные какие-то. Оно что ж, оно и взаправду так. Иго монгольское, слышь ты, погнали, а Лжедимитрия этого почитай сами до Кремля проводили и на трон усадили. Потом уж, правда, из окошка-то его кувырк, скинули. Да чего уж тут, не по башке, видать, наука. И слышь ты, вот всегда у нас так, то зашибить можем ненароком, то последнюю рубаху с пупа снямши, одарим, обласкаем. И попробуй только не возьми, зашибём пуще прежнего. Вот от чего это? О-о-о! А я тебе скажу. Ага. Вот послушайте, мужики, чё народ-то бает.
Задумал однажды Грозный Царь церкву поставить. Да не простую там какую-нито, а Храм, чтобы, значит, другой такой во всём мире не сыскать было. Ага. Наилучших строителей со всего царства согнал для этого дела. А заморских архитекторов нам тогда и даром не нужно было, сами, вишь ты, с усами. Это теперь без тамошних мы и до ветру-то не дойдём, расплескаем всё в штаны по пути. А тогда не так было. Да. Дык вот, значит. Строят они, строят своим макаром, приказчики к Государю всё шастают, докладают, значит. А как же ж, Царь-то грозный был, у-у-у, жуть. Только по-ихнему, по-приказчикову-то, всё гладко получается, как у еврея в лавке. Засомневался Царь тогда. В Рассее-то так не бывает, отродясь тако не было, чтобы всё чин-чинарём. Порешил Государь сам всё разведать, разузнать. А ежели врут приказчики, то тут Малюта без дела чё-то застоялся, аж прихворнул малость. Снял Царь с себя одёжу царскую, ну, чтобы не признал никто, надел мужицкую, да не совсем чтобы уж, а так, сносную – Царь всё ж таки – и пошёл на строительство.
Пришёл. Глядит. А тааам шум-гам… Всё движется, кипит, работают люди-то. Видит Царь, мужик какой-то тачку с каменюками впереди себя толкает, надрывается, аж взопрел весь. Остановился тот мужик передохнуть чтоб да водицы испить, а Царь уж тут как тут. Спрашивает.
– Здрав буди, работный человек, а скажи-ка ты на милость, чё это ты такое делаешь тут?
– И тебе здраву быти, добрый человек, – отвечает рабочий. – Как это чё? Не видишь разве, каменюки ворочаю. Только ты это, не мешай, приказчик люты-ый, враз по хребтине вдарит, – и пошёл себе дальше с тачкой-то.
«Да, – подумал Государь, – справный работяга, старательный. Надобно к вечеру водки им выкатить, да и приказчика не обидеть».
Только он так подумал, глядь, а мимо другой мужик тачку катит, да ещё шибче чем первый, и каменюков в ней поглавнее будет. Царь к тому мужику-то и подкатил с вопросом.
– Здрав буди, работный человек, а скажи-ка ты на милость, чё это ты такое делаешь тут?
– И тебе здраву быти, добрый человек, – отвечает рабочий. – Как это чё? Не видишь разве, на хлеб-соль зарабатываю. Семья-то большая, семеро по лавкам сидят мал мала меньше. Только ты это, не мешай тут, приказчик люты-ый, враз штрафанёт. А мне-то каждая копейка дорога, она ведь рубль бережёт, – и пошёл себе дальше с тачкой-то.
«И этот справный, – подумал удовлетворённо Царь. – Надобно накинуть им копейку-другую, да и приказчика не обидеть».
Только он подумал так, а уж и третий мужик мимо тачку катит. Да весело так, радостно, будто не каменюков тяжеленных у него полон воз, а хлебов пышных да невесомых. Государь и этого не оставил без внимания, пристроился к нему и спрашивает.
– Здрав буди, работный человек, а скажи-ка ты на милость, чё это ты такое делаешь тут?
– И тебе здраву быти, добрый человек, – отвечает рабочий. – Как это чё? Не видишь разве, Господу нашему Храм-птицу строю. Только ты это, не мешай тут, солнышко-то, глянь, уж к земле клонится, а работы ещё завались. Кабы к празднику Покрова-то поспеть, вот то дело было б.
Ничего на то не ответил Царь, а только улыбнулся в усы, да побрёл себе в палаты дело государственное делать, страной управлять на благо её и процветание во Славу Господа нашего, который каждому даёт по Вере его: рабу – рабство, слуге – службу, а сыну верному – сыновство отрадное. Так было. Так есть. Да так оно и будет на Руси. Верую в то. Ага.
Христос Воскресе!
– Спаситель-то наш, слышь ты, ещё приходил на землю. Да и не раз только, а много, много раз. Ты вот не знаешь, так и молчи. Он ведь тогда ещё, ну, в первое Своё пришествие к евреям приходил, потому как Отец Его обещался им, евреям то есть, что придёт, дескать, Мессия и спасёт всех. Да-а. Это потом только открылось, что Он ко всем человекам приходил, а особливо к нам, к русским. А поначалу думали, что к этим. Только они ведь Его распяли, вот Он от них в Рассею-то и перешёл. Так-то вот. Эх ты, шляпа. Ну, а поскольку обещался Отец, то вот Спаситель ещё зашёл, чтобы и евреев тоже спасти. А те, слышь ты, упираются, не верят в Христа-то, не желают спасаться. Вот Он всё ходит и ходит, а проку тебе ни на понюшку табаку. Насильно ведь в рай не затащишь. Так-то вот. Ты кисет-то не убирай, не убирай. Дай я ещё разок цигарку сверну, а ты слушай.
Пришёл Спаситель – да то ж совсем недавно было, почитай, с год, аль пять. Встречают Его перво-наперво латиняне-паписты. Ну, там как водится, со всеми почестями – на органах музыку играют, папы там с кардиналами ихними поют-надрываются, мол, иди к нам, иди. Мы, мол, дети самого апостола Петра, ведьмов сколько за ради Тебя пожгли-попалили, не поленились. Гроб Твой, опять же ж, у басурман отбили и по всей земле растащили на сувениры. Духа Святаго, от Тебя исходяща, исповедуем, иди к нам, иди.
Молчит Спаситель, ничего им на это не говорит. А те чуют, куда Он собрался. Трепыхаются.
– Не ходи к евреям, они ж Тебя распяли! Вдругорядь распнут! – пугают латиняне-паписты.
И снова смолчал Спаситель, ничего не сказал. Только вздохнул тяжко так и дальше пошёл.
Поналетели тут на Него со всех сторон лютеранцы-баптисты, аки вороны. Библиями тычут, талдычат, иди, мол, к нам. Мы, говорят, супротив латинян протестуем, Слово Твоё справно читаем, всё знаем. Иди к нам, иди.
Молчит Спаситель, ничего и этим не сказал. А те тоже смекают, куда Он собрался.
– Не ходи к евреям, они ж Тебя распяли. Вдругорядь распнут! – тож, глянь, пугать удумали.
И снова смолчал Спаситель. Только вздохнул тяжко и дальше пошёл.
До самого Иерусалиму дошёл. А там еврее-е-ев завались, видимо-невидимо. Обступили Спасителя, глядят на Него недоверчиво так, автоматами тычут, грубят даже. Спаситель интересуется: евреи, мол? Евреи, говорят, евреи, а ты кто таков будешь, мил человек? Обрадовался Спаситель, нашёл-таки, наконец. Я, говорит, Христос, пришёл вас спасти. Те тоже обрадовались, подумали ведь поначалу что араб, а раз Христос, то и хорошо. Мы, говорят, отовсюду сюда понаехали, и из Америки, и из Европы, даже из Рассеи. Знаем, говорят, Тебя, признаём, говорят. Мы, говорят – евреи за христианство, во как.
Опечалился Спаситель, опять ничего не сказал. Конечно. Какие ж то евреи? Евреи за Христианство – это мираж, бред. Так не бывает. И пошёл дальше, настоящих евреев искать.
– Куда Ты, погоди! – закричали те вдогонку, – Уж вдругорядь-то не распнём!
Долго Он так ходил, аль коротко, про то я не ведаю. А только пришёл таки в Москву. А там собор поместный, патриарха выбирают, старый-то помре у их невзначай. Народу-у-у на соборе жуть, видимо-невидимо: и иереи, и архиереи, а всё больше депутаты всякие там да олигархи. Все галдят, глотки рвут про то, как хорош этот, который заместо того, ну, что помре. И лицом пригож, и статью удался, и борода у него окладиста, и с президентом лично знакомый. Только, говорят, курит, да всё заграничный табачок. Да разве ж то помеха? Ты кисет-то не убирай, не убирай. Ага. Ну, про то я не знаю, врать не буду, я с ним не курил. А все те, значит, кто супротив него – все враги и эти, как их пёс, раскольники, во как. И так, ты знаешь, ножками-то топочут, ручонками снуют, сердятся, анафемами дружка дружке грозятся. Прям синедрион какой-то. Послушал их Спаситель, послушал, да и вышел к ним.
– Покайтеся! – молвил. – Ибо приблизилось Царствие Небесное! – и далее всю Нагорную проповедь, как есть, от корки до корки.
Замолчал дед Пустомеля, цигарку свернул да уголёчек из костерка выкатал, присмолить чтоб.
– Ну, как? Распяли? – заёрзали присмиревшие было от интересу мужики.
– Не-е, что ты. Не распяли, – выпуская сквозь редкие зубы густое облако едкого дыму, ответил Пустомеля. – Чай, тут тебе не там, времена не те. Осудили, конечно, чё уж. Пожурили, причастия лишили, каноническое общение прервали, да и всё, кажись. А по утру-то, слышь ты, взяли да и расстреляли втихаря. Да аккурат, так уж вышло, в канун Великого Поста, чтобы поскорбеть маленько, а на Пасху сызнова, как положено, воскликнуть:
«ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!»
Дед помолчал чуток и добавил.
– А может, и не было ничего такого. Может, привиделось только. Думаю, ежели б было, то в Писании про то прописали бы. А только я тебе так скажу – было ль, не было ль, а коли было б, то было б тако. И в этом суть.
XXIII. Беспробудное пробуждениеПрежде чем продолжить наше повествование, хочется спросить читателя – приходилось ли ему когда-нибудь просыпаться не там, где он уснул? Ну, совершенно в другом, чужом, незнакомом месте. Что он чувствовал, когда с первыми проблесками заторможенного сном сознания в его мозг медленно, но неотвратимо проникала холодная, отторгаемая всеми фибрами ранимой души атмосфера чужеродности, враждебности, полной оставленности и незащищённости? Только представьте себе, насколько тяжко и болезненно тревожно душе в такую минуту, когда волшебство сопровождающих сон грёз сменяется вдруг давящей со всех сторон реальностью непознанного опытом бытия? Представили? Ну, вот и славненько. И дай вам Бог здоровья.[29]29
«Представили? Ну, вот и славненько. И дай вам Бог здоровья» – строка из стихотворения поэта Руслана Элинина.
[Закрыть]
Так, или примерно так чувствовал себя Женя Резов, проснувшись под серым в ржавых разводах сводчатым потолком неизвестного ему помещения. Голова натужно гудела, будто сотни якутских шаманов отплясывали внутри неё свой самый неистовый ритуальный танец. Тяжёлое непослушное тело ныло, будто его натянули на огромный обод, и множество лёгких и быстрых бамбуковых палочек выстукивали по нему лихую барабанную дробь. А мозг словно застарелый, насквозь проржавевший, никогда не смазываемый механизм, медленно и со скрипом проворачиваясь, натужно пытался осмыслить происходящее. Осмысление давалось с трудом. И не то чтобы грёзы исчезнувшего сна были уж настолько сказочно волшебными, просто навалившаяся отовсюду реальность оказалась уж больно буднично прозаичной. Там, во сне был кошмар – непонятный, фантастичный, даже фантасмагоричный. Какое-то безысходное блуждание по замкнутому, закольцованному маршруту. Разрозненные, рваные обрывки действительности сновиденческого зазеркалья – странные люди, мифические животные, образы, призраки, фразы, отдельные нечленораздельные звуки и … снова бег по кругу, попытка вырваться, отчаянная, изо всех сил, и … и невозможность сдвинуться с места. Ну, вы знаете, как это бывает во сне. А тут совсем другое, совсем иного рода.
Серый сводчатый потолок, массивный и тяжёлый, хоть и очень высокий, но неизменно опускающийся всё ниже и ниже, а потому давящий нестерпимо больно всей своей массой. Или потолок тут не при чём? Может, стоит он, как и поставили его неисчислимое множество десятилетий тому назад. А причиной всему безумный неподвижный взгляд и воспалённый мозг, преломляющий и преображающий всё воспринимаемое глазами, как ему одному вздумается. И как отличить в таком состоянии мнимое от действительного? Где заканчивается реальность, начинается театр сновиденческого забытья, снова заканчивается, прерываясь ещё более театральной реальностью? Или всё сон, всё ещё длится нескончаемый полубредовый, полуреальный сон, отвергаемый сознанием, силящимся обратить в действительность всё что угодно, всё что сейчас, в данный момент занимает его болезненное восприятие. Где эта грань между сновидением и реальностью, убеждённостью и убедительностью, бытом и бытием? Есть ли она? И если есть, стоит ли просыпаться, беря на себя неотвратимую ответственность за последующие ХОЧУ, МОГУ и БУДУ?
Женя огромным усилием воли оторвал взгляд от наваливающегося потолка и одними глазами стал осматривать помещение, в котором находился. Шаманский ритуальный танец в голове несколько поубавил рьяность и насыщенность, барабанные палочки хотя и продолжали отстукивать дробь, но уже не так бешено, не так воинственно. Было ли то продолжением сна, или новый сон, или реальность пробуждения, но сдвинувшаяся с места, оказавшаяся живой картинка перед взором осторожно намекала на то, что жизнь невыдуманна, жизнь неотвратима, жизнь продолжается.
Потолок продолжился к низу такими же массивными и такими же серыми стенами, выкрашенными когда-то в ходовой булыжный цвет для убедительности бренности бытия. Пол, простирающийся от стенки до стенки, хоть и облупился от времени, но всё же как-то веселил глаз своим прокремлёвским оттенком. Венчало внутреннюю архитектуру сооружения большое арочное окно, сроду не мытое, но зато украшенное в викторианском стиле толстой грубо сваренной решёткой. Кого и от кого защищала решётка, Жене сходу сообразить не удалось. Впрочем, на его родине этот вопрос давно уж был не существенным – была бы решётка, а «кого» и «от кого» найдётся. Внутреннее убранство помещения не отличалось особым эстетизмом, но всё же лучше так, чем вообще никак. Вдоль стен стояли два ряда железных коек, выкрашенных той же краской, что и прилегающие к ним стены, и застеленных дежурным казённым бельём. От всего веяло затхлостью и унынием.
Вдруг золотой лучик сквозь оконное стекло пробил своим невесомым тельцем серую пелену обыденности и весело заиграл на стене лёгким солнечным зайчиком. Он резвился, танцевал какой-то искромётный танец, пытаясь видимо разбудить, разбавить своей лучезарной энергией застоялое царство пустоты и иллюзии. Женя несколько приободрился, следя за его парящими порхающими па, и даже попытался оторвать тяжёлую голову от тощей казённой подушки да так увлёкся созерцанием крохотной капельки жизни в беспредельном океане тлена, что не сразу заметил фигуру справа от себя. Солнечный зайчик, пролетая вблизи фигуры, задержался на ней, приостановился, замер и исчез также неожиданно, как и появился. На краю рядом стоящей койки, сжав коленями руки, сидел, мерно покачиваясь взад-вперёд, человек в синих семейных трусах да застиранной майке и смотрел на Женю умоляющим взглядом. Сидел, скорее всего, давно, терпеливо ожидая его пробуждения, с явным намерением сообщить нечто важное.
– Пили мы как-то с Экклезиастом, – начал своё сообщение человек, поборов нерешительность и убедившись, что его наконец-то заметили и готовы, по-видимому, выслушать. – Пили не то чтобы очень уж долго, а так, третий день. А может пятый… этого никто из нас сказать точно не мог. Потому что пили мы не просто, как алкаши какие-то, а по поводу…. По поводу недавнего освобождения Экклезиаста от торпеды. Весь тот год, будучи в состоянии зашитости, он терпеливо и послушно переносил все тяготы и лишения, связанные с нею. Но не забывал при этом (вот ведь умище-то!), приобретая в гастрономе свою дневную норму, но, не употребляя оную – в зашитости ведь нельзя – аккуратно складывать её под диваном, в ознаменование приближения дня освобождения. И вот, наконец, этот долгожданный день настал. «Послушай, Соломон …» – сказал он мне тогда…
Человек встал, протянул Жене натруженную узловатую ладонь и, кланяясь, представился.
– Соломон.
Резов не пошевелился в ответ. Он не вполне ещё понимал, где находится, каким образом тут очутился, что от него хочет этот мужчина, что вообще происходит, и почему мир так до неузнаваемости изменился за столь короткий промежуток времени между сейчас в этой комнате и вчера, когда он, полный надежд и чаяний, входил в здание конторы «ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ»? Поэтому он неподвижно лежал, укрывшись по самый подбородок одеялом, ожидая дальнейшего развития событий и в тайной надежде, что это развитие хоть как-то прояснит ситуацию.
Человек, не дождавшись ответного представления, убрал протянутую руку, снова сел на койку и продолжил грустное повествование:
– Послушай, Соломон, а давай споём, – предложил он мне, вынимая из-под дивана очередную Кубанскую, … или Зубровку, … или ещё какую-нибудь, сейчас не об этом. – Давай Парам-пам-пам, а?
– Нет, – твёрдо ответил я.
– Почему?
– Я не хочу.
– Послушай, ты меня уважаешь, а? Давай Парам-пам-пам.
Я, конечно, уважаю Экклезиаста, и всегда уважал, и даже люблю его, как брата. Он человек достойный и, несомненно, заслуживающий всякого уважения. Но как я мог объяснить ему тогда, что бывают минуты, когда ничто человеческое нам не чуждо. Понимаете, ничто! И именно потому, что оно Че-ло-ве-чес-ко-е! С большой буковки «Че», как утверждал когда-то классик…. А ведь он был с головой…. А что такое голова? Зачем, я вас спрошу, человеку дана голова? Ведь это не просто там кое-что … это О-ГО-ГО! Понимаете? И ей в такие минуты, когда она трещит и плавает где-то в пространстве отрешённо от непослушного тела, не только Парам-пам-пам, но и вообще всё …. Понимаете, ВСЁ! И…, ну что же я тут могу поделать? Вот это всё я и попытался тогда объяснить Экклезиасту. Но почему-то не получилось. Он не понял меня. «Не хочу», – только и смог я тогда сказать, и мне этого показалось достаточным.
Человек деловито возложил правую ногу на левую, обхватил руками острую коленку и воздел очи к потолку.
– Должно быть, он был не согласен со мной. Потому что молча, не произнеся абсолютно никакого тоста, не сказав даже ни единого слова (что там говорить, он умел держать паузу), налил нам ещё по маленькой, выпил, не закусывая (а чем же тут закусишь? в магазин ведь уже несколько дней никто не ходил), запил водой прямо из аквариума, в котором с незапамятных времён на автономном питании жил один единственный сомик, и обиделся, как самый последний патриций.
Я тоже выпил и уже хотел поведать ему, как другу, как уважаемому человеку, чтобы он не обижался, что это всегда может произойти с каждым, и что никто в этом не виноват. Потому что никто и никогда не знает, что же на самом деле может произойти с каждым. И винить тут некого, да и незачем. Кому от этого какой прок и смысл? Короче, я хотел хоть как-то утешить его…, но снова не смог. Зато мы весьма образно и красноречиво помолчали.
– Соломон, – продолжил Экклезиаст после многозначительной паузы на которые, как я уже говорил, он был мастак, – вот скажи мне, тебе было когда-нибудь страшно?
– Было…, – обстоятельно и вдумчиво ответил я.
– Нет, не так чтобы…, а серьёзно…, взаправду…, когда кажется… на волосок от смерти…, когда кажется…, что вот… ещё чуть-чуть… и умрёшь?
– Нет…, ну, так, конечно, не было…, но…
– Будет…, – неопределённо сказал Экклезиаст и, забравшись на единственный в его комнате диван, тут же уснул, совершенно как пьяный.
Я не стал его беспокоить. Я знал, что через двадцать минут он проснётся, и мы продолжим. Это была старая, отточенная годами привычка. А пока я выпил ещё по маленькой и принялся отыскивать в его комнате хоть что-нибудь съедобное. Но кроме аскетического сомика в аквариуме ничего не нашёл.
Человек снова вернул взгляд Жене и решительно рубанул ладонью правой руки воздух, подчёркивая всю основательность и бескомпромиссность своей позиции.
– Эту пагубную мысль я тут же отогнал от себя. Потому что сомик, он хотя какое-никакое мясо, но всё ж-таки живая душа! А это грех с моей стороны. Тогда я попытался раскурить наполовину целый ещё окурок «Явы», хранившийся до времени в пепельнице. Но тут …!
Он вдруг весь собрался и поднял даже кривой указательный палец кверху, заостряя Женино внимание на важности последующих событий.
– … в дверь комнаты постучали, – сообщил он заговорщицки-торжественным полушёпотом.
Надо сказать, что Соломон, как и Экклезиаст, тоже умел держать паузу. Он некоторое время серьёзно и со значением смотрел в глаза Жени, держа правую руку с поднятым перстом на уровне, соответствующем остроте момента. Затем снова обхватил коленку и закачался как метроном.
– Я открыл, надеясь, что с вновь прибывшим на нашем столе появится хоть какая-то пища, или, на худой конец, хоть закуска. К Экклезиасту часто заходили разные люди и не всегда с пустыми руками – он был популярен в своей среде. Но этот гость оказался совсем иного рода. Мало того, что никакой еды при нём не было, он и выглядел-то как-то странно. Представьте себе: длинная до пят шинель, островерхая краснозвёздная будёновка на голове, пышные кавалерийские усы под носом и трёхлинейка с пристёгнутым к ней штыком в правой руке – в дверном проёме стоял красноармеец! Самый настоящий, живой, как из кинофильма «Человек с ружьём». Даже бумажные листики, нанизанные на штык, шелестели от ворвавшегося в комнату сквозняка. Он вошёл, не спросясь, окинул комнату суровым взглядом и, крякнув в усы, бесцеремонно заявил: «Гражданин Соломон, вы арестованы! Прошу следовать за мной!»
При этом он легонько, но весьма чувствительно подтолкнул меня прикладом винтовки к выходу. Видимо такие просьбы у него были в ходу. Причём, заметьте, вперёд себя, а не за собой, как прозвучало первоначально. Наверное, он не придал значения этому маленькому несоответствию его просьбы с его же действиями. Я несколько опешил. Согласитесь, ведь не каждый день вас приходят арестовывать красноармейцы из старого кинофильма. Я даже попытался объяснить, что это ошибка, что тут, наверняка, обидное недоразумение, что… по какому праву, в конце концов?! И есть ли у него санкция прокурора?! Но, получив весьма ощутимый удар прикладом по почкам, я моментально понял, что санкция есть. Весь пятидневный хмель меня тут же покинул, а где-то под коленками зашевелилось, заёрзало более чем ощутимое чувство страха, острое и болезненное предчувствие скорой и неминуемой смерти.




























