Текст книги "Нецелованный странник. Повести и рассказы"
Автор книги: Аякко Стамм
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Давно дожидается? – проговорил он через несколько секунд.
– Да уж часа два как. Или около того.
– Так что ж ты, сучий пёс, девок тут мне…? Ты ещё здесь, собака? Проси, немедля!
Вошедший старик-прохожий помолился на образ, трижды перекрестился, положил земной поклон на гладко отполированный каменный пол и только после этого повернулся к окну, на фоне которого чётко вырисовывался грозный профиль.
– Ты звал меня, Государь? Вот он я, пришёл к милости твоей.
– Здрав буди, старче! Знаешь ведь, зачем звал, так что ж молчишь? – Царь, не отрываясь, смотрел в окно, будто опасаясь обратить взор на своего собеседника, будучи не в силах проникнуть в его мысли, предугадать его слова. – Говори, монах, что решил?
– Эх, Государь, прости старику упрямство, но ей-ей, не гоже вверять бремени великого ладье малой. Отпусти ты меня в обитель мою, дел шибко много, лето у нас короткое, а зима лютая.
– Значит, оставляешь меня без помощи, без соратника? – с тяжёлым вздохом произнёс Царь. – Знать в одиночестве мне поле российское работать, засевать семя доброе, живучее, поганые сорняки выкорчёвывать, да зверей лютых, алчущих поглотити мя и стадо мое с потрохами, подальше от пределов российских отгоняти. А тебе, монах, на островке малом огородик растити да садик садити, так что ли?
Задумался старик, ничего не ответив Царю. А только повернулся к образу и долго смотрел, впиваясь взором в бесстрастные очи Спаса, будто ища ответа на свой немой вопрос.
– Коптит лампадка-то… неровён час, потускнеет образ, – кряхтя, проговорил монах после долгой паузы. – Повинуюся воле твоей, Государь. Но умири же совесть мою: да не будет опричнины! Да будет только единая Россия! Ибо всякое разделённое Царство, по глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословлять тебя искренно, видя скорбь отечества.
Царь оторвал, наконец, свой взор от окна и, обратившись к старцу, тихо ответствовал.
– Нет. Не понимаешь ты меня, монах, ни меня, ни правды моей. Разве не знаешь, что мои хотят поглотить меня, что ближние готовят мне погибель? А соседи добрые – шляхта да немчура только и ждут того, как водрузить кресты свои латинские на храмы православные. Да татарва поганая, присмирев на время, сабли кривые точит, спит и видит, как вновь положить над Русью руку свою да возродить утраченное могущество ханов.
– Так ведь то ж крепиться надобно, единяться всем миром, а не рубить ветви с плодоносного древа! – вознегодовал праведно прохожий.
Грозный Царь хотел, было, вспылить в гневе, но сдержался, снова отвернулся к окну и замолк.
– Древо, говоришь? А вот я всё хочу спросить у тебя, старче, – вновь произнёс он совсем другим, добрым и даже дружелюбным тоном. – Вы вот там у себя на Соловках среди мерзлоты да стужи, почитай на мёртвых камнях сады растите. И как же это у вас получается, никак в толк не возьму?
– Да что ж, с трудом да с молитовкой не токмо на камнях, на голых льдах сады можно взрастить, – ответствовал успокоенный таким подобрением Царя монах. – Опять же, наука тут есть одна – когда какое деревце подлечить, удобрить, а то и подсечь больные ветки, чтоб здоровым не мешали.
– Да? А вот всё хочу спросить у тебя, совет, значит, взять. Иди-ка сюда, иди, покажу что, – Государь оживился и, как ребёнок тыча пальцем в оконное стекло, подозвал старика к себе. – Смотри, вон видишь там? Да нет, не там… вон посреди двора дуб стоит, огромный такой. Видишь? Так вот это не простой дуб-то, его ещё два века назад посадил тут после Куликовой битвы сам Владыко Алексий. А саженец привёз из самой Греции, где родитель его, дуба то есть, стоит. Да-а, до сей поры ещё стоит. И ты знаешь, монах, говорят, что саженец-то для того дуба, ну для родителя-то нашего, вот этого дуба, так вот саженец-то тот был взят ещё апостолом Павлом в Палестине от того древа, где Авраам повстречал Троицу Единосущную и Нераздельную в образе трёх странников99
Мамври́йский дуб (также Дуб Авраама) – древнее дерево, под которым, согласно Библии, Авраам принимал Господа. Библия сообщает, что «явился ему Господь у дубравы Мамре, когда он сидел при входе в шатёр, во время зноя дневного» (Быт. 18:1). В тексте нигде не упоминается дуб, сказано лишь, что Авраам предложил трём ангелам, явившимся ему в образе путников: «отдохните под сим деревом» (Быт. 18:4). Согласно преданию дерево сохранилось до наших дней, это вечнозеленый Палестинский дуб (лат. Quercus calliprinos) которому, как полагают, около 5 000 лет. Находится на территории русского монастыря Святой Троицы в Хевроне, в 3 км северо-западнее пещеры Махпела, на Западном берегу реки Иордан, в Палестинской автономии.
[Закрыть]. Понимаешь? Да и привёз его в Грецию, да и посадил там в ознаменование преемственности Церкви новозаветной, христианской, от Церкви ветхозаветной. Понимаешь? А наш, этот стало быть, знаменует продолжение той преемственности. Вот ведь как.
Старик с интересом слушал, внимательно разглядывая чудесное дерево, и вдруг с некоторой, весьма осторожной укоризной в голосе спросил.
– Дуб-то редкостный, я и не слыхивал о такой диковине в земле московской. Только что ж это ты, Государь, так нехорошо заботишься об эдакой святыне? Смотри, ветви-то засохли наполовину – только с одной стороны зелёные листики, а с другой всё голые сучья торчат.
– Так вот об этом-то я и хотел с тобой, отче, посоветоваться, порасспросить – как быть с дубом-то этим? А то ведь жалко красоту-то такую.
– Жалко! Эх ты, горе-садовник! – увлечённый темой старик и не заметил, как перешёл на менторский тон в разговоре с Царём. – Если бы только красота… Это ж вневременная, живая связь поколений духовных детей Авраама до самых наших дней! И не где-нибудь, а в Москве продолжается живая нить Христианства! А нигде больше нет таких дубов? Ну, прямых потомков Авраамлеву?
– Нет, больше нигде. Да и тот что в Греции, говорят, засох почти, только пара веточек зелёненьких-то и осталась.
– Ну вот, а ты говоришь, красота! Эх ты, голова садовая! Спасать надо дерево-то.
– Так я чего только не делал – и поливали его чистой родниковой водицей, и навозиком удобряли, и от ветров хищных защищали, а он сохнет – и всё тут. Чего посоветуешь, старче?
– Эх, учи вас…! Сухие-то ветки да сучья обрубать нужно!
– Как обрубать? – испугался Царь. – Совсем что ли? Под основание? Так жалко ведь.
– Жалко?! – рассердился непонятливости собеседника монах. – А дерева всего не жалко?! Сухих веток да сучьев-паразитов, что соки драгоценные почём зря сосут да тяжестью своей на ствол давят, к земле его гнут… Пожалел, добренький какой! А всего древа Авраамля, здорового, могучего ещё пока древа, в расцвете сил своих могущего загибнуть, тебе не жалко?! А ну, дай топор, сам обрублю паразитов, раз ты свои царские ручки замарать боишься!
Царь строго посмотрел прямо в глаза монаху. Старик осёкся, сообразив, что в запальчивости наговорил много лишнего, недозволенного. Вдруг глаза Государя просветлели, заиграли доброй, весёлой улыбкой, а уста тихо, но твёрдо произнесли.
– Значит, так тому и быти, старче. Вместе будем сучья гнилые рубити да в огонь геенский ввергати – великое древо государства российского да веры христианской от паразитов спасати. Только ты на своём месте, а я на своём. Оба-два, чай, сладим? Иди, Митрополиче, примеряй белый клобук1010
Клобу́к (от тюрк. колпак – шапка) – принадлежность облачения монаха (малосхимника), надеваемая на голову. Состоит из камилавки (цилиндра с обрезанными краями) и чёрного покрывала (из шёлка или других материалов чёрных тонов), прикреплённого к камилавке и заканчивающегося тремя длинными концами, спускающимися по плечам и спине до пояса. Белые клобуки с крестом полагаются митрополитам и патриарху. В 1564 году Московский Поместный Собор принял уложение о праве московского митрополита носить белый клобук. После установления в 1589 году в России патриаршества, белый клобук стали носить патриархи московские.
[Закрыть], – Царь снова обратил взор за окно, где красным горячим боком восходящего из-за линии горизонта светила зажигалось новое завтра. – Рассвело уж, ночь прошла, начинается новый день.
А уже через несколько часов, жарким летним днём златоглавая столица государства Российского встречала своего нового архипастыря – Митрополита Филиппа1111
Митрополи́т Фили́пп II (в миру – Фёдор Степа́нович Колычёв; 11 февраля 1507, Москва – 23 декабря 1569, Тверь) – митрополит Московский и всея Руси с 1566 по 1568 год, известный обличением опричных злодейств царя Ивана Грозного. До избрания на московскую кафедру был игуменом Соловецкого монастыря, где проявил себя как способный руководитель. Из-за несогласия с политикой Ивана Грозного и открытого выступления против опричнины попал в опалу. Решением церковного собора лишён сана и отправлен в ссылку в тверской Отроч Успенский монастырь, где был убит Малютой Скуратовым.
[Закрыть], только-только избранного и поставленного на опустевший православный престол.
Рассказчик
Раскалённый красный бок восходящего из-за линии горизонта светила зажигал новый день над огромным каменным идолом великодержавной Москвы, не успевшей как следует отдохнуть в ночной прохладе от дневного зноя. Его первые, ласковые ещё лучи, осветив верхушки башен и уродливых стеклянных билдингов, опускались всё ниже и ниже к самому подножию каменного кумира. Разогнав по норам ночных гуляк, они не спеша, постепенно овладевали всем огромным, расплывшимся от нагулянного жира в разные стороны от Кремля телом стареющей, но всё ещё прекрасной царицы блудниц.
В одном из зданий, у ярко освещённого утренним светом окна стоял человек, грозный профиль которого чётко вырисовывался первыми солнечными лучами на фоне старых башен просыпающегося города. Он так и не ложился во всю эту ночь, впрочем, как и в многие-многие другие ночи. Отчего черты его некогда красивого, но высохшего от времени и забот лица – впалые щёки, выдающиеся острые скулы и нос, большой, изборождённый морщинами умный лоб, тусклые мокрые от слёз глаза – выражали нечеловеческую муку и скорбь.
Наконец, человек отошёл от окна и проследовал вглубь помещения к кухне, отгороженной от остального пространства огромной комнаты выцветшей и потрескавшейся от времени стойкой. Он нажал кнопку на некогда сверкавшей глянцем панели старой кофеварочной машины. Та натужно и как бы недовольно заурчала, загудела, задрожала мелкой лихорадочной дрожью и выплеснула из своего чрева в подставленную заранее пол-литровую керамическую кружку с нацарапанной на видавшем виды боку надписью «NESCAFE» ароматный чёрный напиток. Человек взял кружку, сделал, обжигаясь, несколько больших шумных глотков и, покинув кухню, удобно расположился в одиноко стоящем посреди комнаты лицом к окну большом мягком кожаном кресле.
От дальней тёмной стены огромной комнаты отделилась такая же тёмная тень и неуверенно, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь в нерешительности, то отступая назад и, неожиданно, снова два больших шага вперёд, проследовала к освещённому солнцем центру помещения, где стояло кресло. По мере приближения к свету тень обратилась в большого лохматого пса неизвестной породы. Подойдя к хозяину, зверь игриво завилял хвостом, жалобно заскулил и положил к ногам человека недвижную, но ещё живую, большую чёрную крысу. Затем, уткнув лохматую морду в колени повелителю, поднял на него грустные, добрые, полные собачьей преданности глаза.
– А-а, Малюта, – проговорил человек, гладя его по голове тяжёлой сильной рукой, и ласково теребя за холку. – Проснулся, сучий пёс? Что, соскучился по хозяину? Врага изловил, или жрать снова хочешь? Ах ты проглот несчастный, и неймётся тебе? Ну, ступай, ступай себе.
Человек сделал ещё большой шумный глоток из кружки и, откинувшись на спинку старого, изрядно потёртого от долгой службы, старчески скрипящего кресла, блаженно закрыл глаза, предаваясь сладкой дрёме, обволакивающей мягкой ватой всё его исстрадавшееся тело. Верный пёс, убрав морду с колен хозяина, примостился тут же, у его ног и, положа голову на лохматые лапы, терпеливо ждал, внимательно, одними глазами следя за каждым движением хозяина, в полной готовности предвосхитить любое его желание. Он и ухом не повёл, когда внезапно очнувшаяся крыса зашевелилась, дёрнулась конвульсивно перед самой его мордой и, не дожидаясь продолжения экзекуции, улизнула прочь.
Вдруг зверь вскочил на лапы, как ошпаренный и, жалобно заскулив, отбежал в тень дальнего угла комнаты, опасливо озираясь в сторону ярко освещённого солнечным светом окна.
Человек в кресле открыл глаза.
– Это ты, Прохожий? – обратился он к тёмному силуэту с высоким посохом в деснице, возникшему между ним и окном. – Ты всегда появляешься так неожиданно, старче, и всегда в нужный момент, из чего я делаю вывод, что грядёт нечто особенно важное, влекущее за собой страшные последствия.
– Грядёт, – ответил старик, выходя на освещённое пространство рядом с креслом. – Но не теперь, ещё не всё свершилось, чему должно свершиться. Например, ты ещё не закончил свой роман, а он должен быть завершён до последнего срока. Иначе, мы никогда не узнаем покоя и отдыха. Ни ты, ни я, никто в этой стране.
– Кофе хочешь? – спросил человек после продолжительной паузы, вставая с кресла.
– Я не пью кофе, ты знаешь, – ответил Прохожий.
– А я выпью ещё кружечку, – сказал человек, подходя к кофеварочной машине и приводя её в действие. – Напрасно отказываешься, кофе хороший, очень хороший, натуральный бразильский, из старых ещё запасов. Нынче такого нет, всё химия. И машина знатная – хоть и древняя, а варит отменно.
– Ты знаешь, я не пью кофе, – повторил ещё раз старик.
– Ну, так и ты, старче, знаешь, – человек закурил сигарету и, приняв от машины новую пол-литровую порцию кофе, вернулся в своё кресло. – Ты тоже знаешь, Прохожий, что я не пишу романов. Я вообще ничего не пишу, я не писатель. Я Рассказчик. А рассказывать в пустоту трудно. Не Малюте же вещать – он пёс хоть и добрый, но повествований моих не любит, нервничает очень.
Из тёмного дальнего угла послышалось сдавленное рычание.
– Конечно, – Прохожий медленными, тихими шагами двинулся в сторону угла. Пёс перестал рычать и жалобно, виновато заскулил. – Кто ж такое полюбит?
– Оставь пса, монах, не видишь разве, он боится тебя.
– А чего меня бояться-то? – старик углубился в тень, отчего зверь сжался весь в маленький шерстяной комочек и заскулил ещё жалобнее. А Прохожий взял стоящий у стены стул и, выйдя на середину комнаты, поставил его подле кресла. – Я ведь не изверг какой, зла не помню.
– Оттого и боится. Что зло? Зло – не сила. На зло ведь всегда есть другое зло. Злом правиши – от зла и падеши!
– Зачем в пустоту? В пустоту не надо, – сказал монах, не отреагировав на реплику собеседика. Он перекрестился и удобно, будто надолго расположился на стуле. – Ну, рассказывай, а я слушать стану.
Рассказчик снова отпил от кружки обжигающего ароматного напитка, затянулся полсигаретой и, выпустив в солнечный свет густое облако табачного дыма, откинулся на спинку кресла.
– Это ты, Малюта? Опять без стука заходишь, сучий пёс?
За небольшим столом, в мягком удобном кресле, ладно сработанном известным аглицким мастером из какого-то экзотического, на редкость прочного и долговечного дерева, и оббитого нежной, но прочной, не знавшей износу кожей некоего заморского зверя, восседал Великий Государь молодого, но набравшего уже изрядно силы и державности Московского Царства Иоанн Васильевич Грозный. На столе в изобилии были расставлены различные яства – соленья, грибки из окрестных лесов, что шумели девственной дремучестью вдоль крутых берегов Неглинки; всякая крупная и не очень живность из тех же лесов, ещё недавно дикая и резвая, а ныне жареная да печёная; разнообразные рыбные закусочки да расстегайчики – всё ж-таки степенные воды Москвы-реки кишмя кишат рыбой, хоть руками лови; да так, кой что по мелочи – лук да редиска, да творогу миска. Венчал стол полуторалитровый штоф водочки – холодный, аж пальцы обжигает. Царь, пребывая в благостном расположении духа, изволили закусывать перед обедом.
– Ну, что стоишь, собака? Говори, за чем пожаловал? – довольно миролюбиво спросил Государь, дожёвывая мягкую и сочную кабанью плоть.
– Да вот, Твоё Величество, указ готов насчёт завтрашней казни, подписать треба, руку, значить, твою самодержавную приложить, – грозный, безжалостный глава опричников, вселяющий страх и ужас в души мирных подданных Московского Царя, трепеща и переминаясь с ноги на ногу, стоял теперь пред Государем как нашкодивший щенок и теребил в трясущихся руках большой и плотный бумажный лист. – Всё уж готово к празднику-то – и плаха, и палач, и энти, как их там, преступники – изменщики твоей милости. Только вот подписи твоёй нет. Ты уж соизволь, Государь-надёжа.
– Да? Ну, давай сюда, – нахмурил брови Иоанн. – И что, все сознались?
– Сознались, Государь, сознались. Все сознались. И даже те, которые…, – затараторил Малюта Скуратов, несколько успокоившись и расслабившись, но почему-то осёкся на полуслове и прикусил язык.
Иоанн, казалось, не заметил этого, внимательно вчитываясь в текст документа.
– И покаялись?
– Покаялись, покаялись, Государь-надёжа. Все… почти что…
– Водку будешь? – неожиданно спросил Царь, отрываясь от текста и впиваясь хитрым прищуром цепких глаз прямо в глаза Малюты. Тот снова весь напрягся и отвёл взгляд в пол. – Анисовая! Знатная, чистая! Наша, рассейская, нигде более такой не сыщешь! Эх! Скоро такой не будет. Скоро вообще ничего не будет, одна только химия и суррогаты.
– Ну, я не знаю…, – пролепетал опричник, совсем уж сконфузившись.
– Садись, собака, не побаивайся, не укушу, – Царь, добродушно улыбаясь во весь свой беззубый рот, взял штоф и налил себе и Малюте два полных серебряных стакана. – На, пей.
– Да я, вроде, не хочу… да и не время ещё… – мямлил нерешительно тот.
– Садись, сучий потрох! – Иоанн, гневно округлив выпученные глаза, ударил тяжёлым кулаком по столу, отчего расставленная на нём посуда подпрыгнула и виновато зазвенела. – Не в кабаке, чай! Царь приглашает!
Малюта в одно мгновение оказался на стуле со стаканом в руке.
Глаза Иоанна вновь сузились хитрым прищуром, а рот расплылся до ушей в добродушной улыбке, обнажая несколько уцелевших в неравной схватке с жизнью зубов.
– Боисся? Правильно, собака, бойся, авось и выживешь, – Царь поднял свой стакан, чокнулся с Малютой, – За любовь! – и залпом отправил чистый как слеза алкоголь в рот.
– Б-р-р-у-а-х! Хороша злодейка! – Иоанн явно повеселел от растекающегося по жилам тепла. Его глаза сияли мутным блеском, а растянувшиеся от уха до уха губы выражали полное умиротворение и благостность. – Хороша, а? Хороша?
– Да уж, замечательна! – Малюта немного расслабился, но зная непредсказуемый нрав хозяина, всё ж-таки был начеку.
– Ты закусывай, закусывай. Вон огурчики бери, грибочки. Не гнушайся, дружок, закусывай.
Опричник руками отправил в рот маленький зелёненький огурчик с прилипшим к его пупырчатому боку колёсиком хрустящего белоснежного лука и потянулся к стоящей на другом конце стола миске с маринованными груздями, пытаясь поймать наиболее мясистый на острие ножа. Коварный, непослушный гриб никак не давался, всё время ускользая и уворачиваясь от неуклюжих туше Скуратова. Но тот, увлечённый борьбой, не собирался отступать.
– Давай ещё по единой, Д’Артаньян. Твой Рошфор от тебя никуда не денется, – с усмешкой предложил Иоанн, снова наполняя до краёв стаканы.
Кто такой Д’Артаньян, и откуда у обычного московского груздя появилось такое необычное название, Малюта не знал, но прекословить не посмел.
– За справедливость! – провозгласил Царь и осушил второй стакан, так же как и первый.
Выпив своё, Скуратов занюхал длинной полой кафтана, местами забрызганного красной, свежей и не очень свежей кровью и продолжил поединок с ловким, ни в какую не желающим сдаваться груздем.
– Давай споём, Малюта, – захмелевшего Государя потянуло на прекрасное. – Ты Па-рам-пам-пам знаешь?
– Что? – не понял опричник.
– Ну, песня такая, у неё ещё слова шибко душевные – па-рам-пам-пам, па-рам-пам-пам… Что, не знаешь? Ну, спой… Спой а, как брата прошу… Не хочешь? А чё ты тогда пришёл?
– Дык, указ же, Государь… ты чё, забыл что ли?
– Какой указ? А-а, указ! Ну, тогда давай по третьей.
Царь Иоанн Грозный наполнил плохо слушающейся рукой стаканы, проливая хмельную влагу на стол, на соленья, на кабанчика, и встал, придерживаясь за край стола от внезапно нахлынувшей качки.
– За баб! Вставай, собака, за баб стоя!
– Замечательный тост, величество! Просто… ык… великолепный тост! Как тебе удаётся… ык… всегда так точно подмечать? – закосевший опричник, потеряв всякую субординацию и ориентацию в пространстве, встал с третьей попытки. – За баб, мать их так! Ура-а! – залпом выпил свой стакан и, рухнув на стул, снова ввязался в неравный поединок с груздем.
Наконец его усилия увенчались успехом, и наколотый на острие ножа гриб поплыл-таки, описывая сложную траекторию в пространстве, от миски к разинутому настежь рту царского фаворита.
– Так кто, говоришь, не покаялся-то?
С трудом добравшийся до места назначения груздь так и завис в воздухе над нижней челюстью. Затем, повисев немного, предательски сорвался с ножа и, скатившись по бороде, кафтану и ногам Малюты, плюхнулся на грязный пол. В застывшее от страха лицо опричника, не мигая, смотрели суровые, абсолютно трезвые глаза Грозного Царя.
– Дык, ба-ба-баярин Бе-Берёзов, Государь-надёжа, – заикаясь, пролепетал не вполне протрезвевший Скуратов.
– Смотри, Малюта, обхитрить меня хочешь – себя обхитришь, – голос Царя был тих и спокоен, а взгляд немигающих глаз теперь выражал твёрдость и решительность, непреклонную волю и хладнокровие льва перед решающим броском. – Приведи его ко мне.
Через полчаса в центре большой залы кремлёвского дворца стоял статный, широкоплечий богатырь со связанными за спиной руками, в богатой, но изорванной одежде. Его могучее молодое тело со свежими следами пыток твёрдо держалось на крепких ногах, а красивое, мужественное лицо, которое не портили ссадины и кровоподтёки, было спокойным и уверенным. Иоанн, скрестив руки за спиной и ссутулившись, словно сгорбленный невзгодами слишком долгой жизни старик, нетерпеливо ходил взад и вперёд по огромной комнате. Наконец, Царь остановился перед мучеником и, будто коршун клювом, вцепился грозным взглядом в жертву.
– Кто такой? Что натворил? – глаза Государя метали гневные молнии, впрочем, рассыпающиеся мелкими искрами о каменную твердыню мученика, не причиняя ему никакого вреда. – Что? Небось, колоски с государева поля таскал?! А?! Таскал?! Говори, таскал, али нет?!
«Какие колоски? С какого поля? – думал про себя опешивший от неожиданного вопроса мученик. – Никак, Государь ума лишился? Да и Государь ли это?»
– Али девок дворовых щупал, шельмец? – Царь вне себя от охватившей его лютой ярости топнул ногой, замахал кулаками пред лицом мученика, снова топнул ещё крепче прежнего, выхватив из ножен кривую татарскую саблю, замахнулся ею в сумасшедшем, неистовом порыве изрубить в клочья молодое сильное тело. – Я те покажу девок! Я те…
Вдруг он остановился, ярость утихла, сошла вниз грязным селевым потоком, просочилась сквозь каменный пол и исчезла в небытие. Глаза подобрели, вытянувшись хитрым отеческим прищуром, рот расплылся в беззубой улыбке.
– А что, хороши девки-то? Небось, мясисты и ядрёны? Али ты, милок, больш предпочитаешь сухощавых да субтильных? – кривая татарская сабля скрылась в украшенных изумрудами и сапфирами ножнах. – Смотри, озорник. Я по молодости тоже до девок шибко горазд был. Да и сейчас ещё не потух. Только ты, сынок, охолонись маленько, не увлекайся оченно-то, – улыбка исчезла, растворилась в мутных, влажных глазах. Государь продолжал строгим, впрочем, мягким, отеческим тоном. – Девки-то, они знашь, какие бывают? Они ж сейчас… знашь, что удумали? Они ж… Они ж в речках-то простоволосые и прямо голышом теперя купаются! То-то. А вот погоди, брат, погоди, придёт время, так они, бесстыжие, прямо на попах своих да на персях картинки непотребные рисовать начнут, да колечки всякие в носы да поперёк женского места вкалывать! Так-то, брат. – Иоанн поучительно поднял длинный указательный палец и потряс им в воздухе.
– А ежели… – взор Царя снова налился непритворным праведным гневом, губы сжались плотно, до синевы, палец исчез, сложившись вместе с остальными братьями в монолитный, дрожащий от негодования кулак. – Ежели колоски с поля… – по всему пространству огромной залы прокатился рокочущий хруст фаланг крепко сжатых пальцев, – …то смотри у меня…
– Какие колоски, Государь, – сдавленным голосом проговорил оправившийся от первого удивления мученик. – Я ж не вор, я шпион.
– Какой ещё шпион? – Царь ловко подыграл, изображая удивление.
– Знамо какой, литовский.
Иоанн мгновенно обратил пытливый взор на еле стоящего на ногах Малюту Скуратова.
– Великий Государь, вели… ык… доложить, – ноги Малюты подкашивались, отказываясь держать в равновесии грузное тело. В голове бурлил хмель, мешая сосредоточиться на главном. Но страх – великая сила самосохранения в отчаянном, неистовом напряжении воли удерживающая блуждающее сознание в аморфном теле, заставляла, принуждала оставаться в рамочках.
– Говори, пёс.
– Сей… ык… сей боярин переметнулся к врагам твоим … ык … к литовцам … ык… во время похода … ык… и был заслан в наши тылы… ык… с целью обезвржеживания верных слуг твоего… ык… величества… И тебя, Государь… ык… лично…
– Это правда? – Иоанн напряжённо всматривался в глаза боярина, силясь разгадать его тайные мысли.
Малюта сжался в комок и закрыл глаза, ожидая ответа, и обдумывая, насколько хватало мысленной силы, свои дальнейшие доводы и, если понадобится, действия.
– Правда, – ответил боярин, посмотрев сначала в сторону опричника, а затем вернув чистый, без смущения взгляд Царю.
– И ЧТО правда? – уточнил Иоанн.
– Правда, что рубил врагов отечества, не щадя живота своего, как ты велел, Государь. Правда, что разбойника, пойманного мною на воровстве и насилии, велел высечь прилюдно и добавил ещё от себя лично, когда он назвался слугой государевым, чтобы не позорил и не срамил имени твоего. Правда и то, Государь, что готов признать за собой, чего не делал и не помышлял даже, если на то есть воля твоя, а значит и воля Божия. Поскольку ты – есть первый после Бога на Руси, и нам надлежит исполнять волю твою, как волю Божию. Вот она вся правда и есть, и каяться в ней я не могу, поскольку грех то великий.
Иоанн внимательно, строгим немигающим взглядом смотрел в глаза боярину, и лёгкая, неуловимая тень улыбки пробежала по лицу его. Пробежала и растаяла невесомым мотыльком-однодневкой в ночной тиши на фоне долгой и суровой жизни.
– А в опричники ко мне пойдёшь, боярин?
– Нет, Государь. Не пойду.
– Почему же? А коли на то воля моя? – грозные глаза Царя снова сузились хитрым прищуром.
– Не смогу врать ни тебе, ни себе, ни Богу. Хочешь, казни меня, – приму смерть из рук твоих, как милость. Но не неволь меня врать, ибо это не есть воля Божия, а значит, не может быть твоею волею.
Царь задумался, в раздумье прошёлся по зале, остановился возле беспрерывно икающего Малюты Скуратова, ударил могучей дланью ему по спине, отчего тот сразу прекратил икать и даже как-то слегка протрезвел. Наконец он направился к окну, за которым огромный красный диск солнца нижним своим краем уже касался линии горизонта.
– Вот и ещё день прошёл, – задумчиво произнёс Царь, глядя на небо. – Будь по-твоему, боярин, не стану неволить тебя. Завтра после полудня ты будешь казнён вместе с остальными отступниками. А пока… иди на волю, полюбуйся на последний в твоей жизни закат, попрощайся с солнышком, погляди ещё разок на месяц остророгий, на звёзды. Но как только солнце снова взойдёт, возвращайся в темницу – твоё последнее в этой жизни пристанище. Ступай.
– Спасибо, Государь, – только и произнёс боярин, поклонившись Царю до земли. – Храни тебя Бог.
Солнце клонилось к закату. Его раскалённые лучи рисовали над очумевшей от летнего зноя Москвой кровавый пейзаж из причудливых форм тёмно-серых в контровом свете уходящего дня облаков. Рисунок тот, как не сиял ещё недавно обильно огненно рыжим, всё более оттенялся ныне иссиня-чёрным небом, усеянным рябью холодных, колючих звёзд. Лучи те просеивали в последнем усилии заходящего солнца сизое марево табачного дыма, наполнявшее собой всё пространство большой полупустой комнаты. Пол-литровая кружка с нацарапанной на боку надписью «NESCAFE» стояла на полу в окружении армии скорчившихся трупов сигаретных окурков, парочка из которых плавала в безнадёжно остывшем остатке недопитого кофе, внутри кружки. Где-то в тёмном углу скулил пёс, прикрывая лапой лохматую морду, не то от страха наказания, не то от стыда. А за стеной оголтелый телевизор передавал популярное в народе ток-шоу об уроках прошлого, традиционно бурно обсуждаемых в настоящем и неизменно повторяемых в будущем. В центре комнаты друг напротив друга сидели двое. Сидели давно и молча.
– Да. Трудно поверить сейчас, что всё это было, – произнёс после долгого молчания Прохожий.
– Было, – коротко и ёмко ответил Рассказчик.
– У тебя вино есть? – спросил Прохожий.
– Всегда, – ответил Рассказчик.
– Я бы сейчас выпил.
– Не вопрос.
Рассказчик встал с кресла, прошёл в тёмный угол комнаты, где томился в ожидании своего часа древний раскладной диван, приподнял сидение и достал из его недр старую, покрытую плесенью и паутиной бутылку. Откупорив её, наполнил до краёв рубиново-красной тягучей жидкостью два высоких бокала.
– Держи, брат, – протянул он один бокал старику, вернувшись на своё место и усаживаясь в кресло. – Давай за нас… не чокаясь. Помянем безвременно почивших рабов Божьих. Аминь.
– Хорошее вино, – удовлетворённо заметил старик, рассматривая на свет свой бокал. – То ещё. И как тебе удалось его сохранить?
– Я многое сохранил, не только вино, – ответил Рассказчик, залпом выпив всё содержимое до дна. – Всё сохранил, а иначе, что бы я мог рассказать?
Он перевернул стеклянный сосуд вверх дном, убеждаясь, что последний действительно пуст, и обратив хитрый, самодовольный взгляд на собеседника, улыбаясь во весь свой беззубый рот, добавил. – И даже клобук белый. Помнишь?
– Помню, брат, – улыбнулся в ответ Прохожий. – Я всё, брат, помню. Всё.
В углу снова заскулил пёс, не то напоминая о себе, не то давая понять, что он тоже всё помнит. Помнит и сожалеет.
– О, слышишь? Малюта тоже помнит, – засмеялся захмелевший Рассказчик, снова наполняя свой бокал. – Иди сюда, пёсик, иди к нам, не бойся.
Обрадованный зверь, заслышав родной голос, вскочил и ломанулся, было, к хозяину, но тут же остановился, как вкопанный, суча по паркету передними лапами, виляя во все стороны хвостом, и скуля жалобно, как маленький, трусливый щенок.
– Ну, позови же ты его, старче. Сколько лет уж прошло, а он всё при виде тебя сам не свой, – Рассказчик налил в глиняную плошку немного вина и протянул её Прохожему. – На, дай ему.
Старик принял плошку и поставил её возле себя.
– На, Малюта, пей, иди сюда, не бойся, – старик позвал пса, и тот, нерешительно переминаясь с лапы на лапу, то бросая беглый виноватый взгляд на Прохожего, то оглядываясь на хозяина, неуверенно приблизился и, прижав уши к голове, замер, глядя немигающими, полными горячих собачьих слёз глазами прямо в очи старику.
– Да не бойся ты, глупый, пей, – и монах ласково погладил пса по тёплой голове, после чего тот, вылакав в один присест всё содержимое плошки, сел на задние лапы и, радостно гавкнув, протянул Прохожему переднюю правую лапу.
Рассказчик, тем временем, достав из дивана точно такую же бутылку, снова наполнил свой бокал.
– Что-то ты зачастил, брат.
– Что ты, что ты, – как бы посерьёзнел вдруг Рассказчик, – между первой и шестой перерыва нет вааще. Ну, за мир и дружбу!
Чокнулись. Рассказчик выпил. Помолчали.
– А всё-таки, роман должен быть написан, – сказал, прерывая молчание, старик.
– Я не пишу романов, монах, – поддержал разговор Рассказчик.