Текст книги "Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 3"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– А что если оно обнаружится совсем рядом с вами?
Карман Даути снова зазвенел. Американец рассеянно встал.
– Вы знаете меня много лет, Иван, – проговорил он, опуская руку в карман. – Конечно, мы смертны, но мы всегда были готовы предпринять необходимые меры. Всегда. Неважно, какой ценой.
Даут извлек из кармана большей шелковый квадрат с изображением пентаграммы и размашистым жестом расстелил его перед собой.
Цыганов был поражен.
– Что это?
– Портативный телефон, – ответил Даути. – Модная безделушка… Я теперь постоянно ношу его с собой.
Цыганов возмутился.
– Вы принесли телефон ко мне в дом?
– Черт, – воскликнул Даути с неподдельным раскаяньем. – Простите меня, Иван. Я действительно забыл, что у меня с собой эта штука. Послушайте, я не стану отвечать отсюда. Выйду наружу. – Он открыл дверь, спустился по деревянной лестнице на траву, залитую швейцарским солнцем.
Позади него избушка Цыганова поднялась на своих чудовищных курьих ногах и важно удалилась, раскачиваясь, – как показалось Даути, с чувством оскорбленного достоинства. В отдаляющемся окне он увидел, что Цыганов украдкой подглядывает, не в силах подавить свое любопытство. Портативные телефоны. Еще одно достижение изобретательного Запада.
Даути разгладил звенящий шелк на железном столике посреди лужайки и пробормотал Заклинание. Над вытканной пентаграммой поднялось искрящееся изображение его жены по грудь.
С первого взгляда он тотчас догадался, что новости плохи.
– В чем дело, Джейн?
– Наш Томми, – произнесла она.
– Что случилось?
– О, – бодро отрапортовала она, – ничего. Ничего заметного. Но лабораторные исследования дали положительный результат. Заклинатели – они говорят, он помечен.
В одно мгновенье самые фундаментальные основы жизни Даути беззвучно раскололись и разошлись.
– Помечен – повторил он опустошенно. – Да… я слышу тебя, дорогая…
– Они пришли в дом и осмотрели его. Они говорят, что он чудовище.
На этот раз его охватила злоба.
– Чудовище. Откуда им знать? Это всего лишь четырехмесячный ребенок! Как, черт побери, они могут установить, что он чудовище? Что они вообще, черт подери, знают? Эта шайка зашоренных докторов-чернокнижников…
Теперь его жена открыто рыдала.
– Знаешь, Элвуд, что они порекомендовали… чтобы мы сделали?
– Но мы же ведь не можем взять… и бросить его, – с трудом выговорил Даути. – Он наш сын.
Тут он остановился, перевел дыхание и посмотрел вокруг. Аккуратно подстриженные лужайки, солнце, деревья. Весь мир. Будущее. Мимо пролетела птичка.
– Погоди, давай подумаем, – сказал он. – Давай все хорошо обдумаем. Вообще, насколько он чудовищен?
Перевод: Э. Дейнека
1997
Лон Прейтер
МУЗЫКА В ГОЛОВЕ
Lon Prater. «Head Music», 2003. Входит в цикл «Мифы Ктулху. Свободные продолжения».
В две минуты первого ночи Диего резко открыл глаза. Навязчивая, нестройная музыка снова звучала у него в голове, теперь громче, чем когда-либо. Траурные тона то поднимались, то понижались, отражаясь между его висками. Все восемнадцать лет своей жизни он слышал их редкий, слабый, зазывающий шепот, проходящий через все его нутро. Теперь низкая, расходившаяся эхом песнь горна зазвучала громче, навязчивее, получила власть над его телом.
Босой и с обнаженным торсом, он выскочил через дверь-ширму. Прохладная осенняя ночь приветствовала его липкими, солеными объятиями.
Расшатанная деревянная дверь скрипнула и захлопнулась за ним. Ключи от служебного грузовика его отца звенели у него в руке.
Плутоватая луна, полная и желтая, склонилась на горизонте за низким забором из освещенных сзади облаков. Диего прижался голой спиной к холодному пластиковому сидению. Его пронзила бы дрожь, но музыка, направлявшая его тело, этого не допустила. Он в душе порадовался, что лег спать в штанах.
Голой ступней, мокрой от росы и покрытой обрывками травинок, он надавил на педаль газа. Безмолвно, невозмутимо проследил он за тем, как его правая рука повернула ключ. Упрямый двигатель, вернувшись к жизни, недовольно зашумел.
Грузовик, покачнувшись, выехал на пустую дорогу, фары его потухли. Диего совершенно не владел собой – он был таким же пассажиром в своем теле, как и в грузовике.
Ржавая старая громадина шумно понеслась по асфальту, в кузове безумно загрохотали инструменты для озеленительных работ. Диего почувствовал удовлетворение. Он ехал, то возвышаясь, то падая вместе с жалостливой внутренней симфонии; но страха не было.
Пляж относился к государственному парку и был заповедной территорией. Красно-белые знаки грозили внеурочным нарушителям штрафами и тюремными сроками. Штрафы за посещение пляжа были даже более ощутимыми, чем штрафы для тех, кто оказывался достаточно глуп, чтобы брать с собой животных и стекло или заезжать на песок на машинах.
Вероломный грузовик ворвался на погрязшие во мраке дюны. Горестный плач тут же начал затихать, но набирала силу какофония более низких тонов. Он с дрожью осознал, что его тело вновь стало принадлежать ему.
Диего сощурился, всматриваясь в грязное лобовое стекло. Завеса густых серых облаков скрыла почти весь отраженный луной свет. Звезды светили здесь, вдали от города, необыкновенно ярко, отсвечивали в искрящихся гребнях пенных волн. А у кромки воды мерцал влажный песок.
В нескольких метрах от набегающих волн лежал темный бугор. Наклонившись вперед, Диего включил передние фары.
Музыка, игравшая в голове, переросла в разрывающие душу вопли. Его рука невольно метнулась вперед, погасив фары. Вернувшаяся тьма задушила истошные крики, заставлявшие его кровь стыть в жилах, – но он успел мельком уловить очертания твари, лежавшей на пляже.
Он содрогнулся. Становилось тише, ветер успокаивался. Даже немелодичная музыка теперь превратилась в слабое мяуканье – его мозг заполнился новорожденными котятами.
Песок и обрывки травы захрустели под ногами, когда он стал приближаться к созданию. В длину и в обхват оно было с небольшую косатку, но на этом все сходства заканчивались.
Диего обошел его кругом, не в силах постичь, что находилось перед ним. У него была скользкая, бородавчатая серо-зеленая кожа, вся испещренная оранжевыми, похожими на драгоценные камешки чешуйками. Глаз, которые действительно можно было бы назвать глазами, у него не было. Оба конца его трубкообразного тела представляли собой мясистые комки плоти, окруженные множеством гибких веничков и колких усиков. Примерно посередине туловища находилось три больших, испещренных прожилками веера, которые плотно прижимались к телу.
От твари разило запахом стеклоочистителя.
Чем бы оно ни было, это именно оно призвало его сюда, на этот пляж, своей песнью горна. Такие же звуки он слышал все эти годы, только теперь они звучали громче и в них слышалось больше отчаяния.
Одинокая заунывная песнь звучала у него внутри. Она уносила его в пучину печали, заглушая тихое подвывающее многоголосие. Он ощутил странную близость с этой тварью – близость, которую он не мог объяснить.
Первобытная интуиция прорвалась в его сознание. Создание было… Нет, она была просто выброшена на берег, на чуждый ей воздух. Неспособная вернуться в океан, она чувствовала приближение смерти.
У него на глазах навернулись слезы. Он бросился к ней, тщетно наваливавшись своим весом, чтобы перекатить громадный цилиндр ее тела обратно в воду.
В итоге обнаженная грудь, руки и спина Диего покрылись крошечными порезами от оранжевых чешуек, которыми было усеяно тело твари. Его торс смазала зернистая, липкая пленка, отчего открытые ранки начали вспучиваться и гореть, словно пчелиные укусы. Он закричал от бессилия и принялся искать другие способы спасти это причудливое и невиданное создание.
Его взгляд остановился на брошенном грузовике. Он прошагал к нему, стараясь не обращать внимание на жалостный плач в своей голове. Порывшись в грузовике, он нашел газонокосилку, канистру с бензином, ручные инструменты и садовые ножницы, лопаты и грабли, тачки и несколько чистых мешков – но ничего такого, что помогло бы ему благополучно вернуть это чудовище в океан.
Безысходность, будто свежеуложенный бетон, наполнила его существо. Он вернулся к ней. Темно-синие волны почти доставали до одного из концов его морщинистого тела.
Мяуканье снова зазвучало в полную силу. Он положил руку на тварь, стараясь, чтобы острые оранжевые чешуйки его не порезали. На каком-то примитивном уровне он ощутил, что внутри нее извивалась жизнь.
Это мог быть как ее разум, так и ее потомство. Для Диего это не имело значения – он лишь знал, что эта жизнь хотела выбраться наружу.
Сглотнув, он вновь подошел к ней со стороны океана, где находился ее сфинктер. Влажный запах соли и гниющих водорослей смешался с вонью аммиака, исходящим от нее, создавая неприятное сочетание. Он осторожно раздвинул развевающиеся усики, открыв себе путь к отверстию. Дело ему предстояло непростое.
Диего просунул руку вовнутрь этого неземного существа, стараясь справиться с отвращением. В ушах громко отражалось учащенное сердцебиение. Что-то пробежало у него по ноге, заставив подпрыгнуть – это был краб-привидение[16].
Рука вошла по самое плечо. Причитания в его голове стали еще громче, еще беспокойнее. Он ухватился за конец скользкой жирной кишки и потянул на себя. Та вылезла с чавкающим звуком и гейзером грязной жидкости.
Диего выпустил из рук сальное гнойное существо и вырвал прямо на него. Оно стало корчиться, будто празднуя опустошение кишечника Диего. Затем, словно медлительный, но громадный светлый червь, поползло к воде.
Материнская песнь теперь была едва различима, но беспорядочный душевный плач ее детенышей продолжал отчаянно его терзать.
Он вновь воткнул в нее руку, но не ощутил ничего, кроме боли горящих порезов и хлюпанья ее органов. Вынув руку, подошел к ее противоположному концу. На этот раз было проще. Диего освободил из отверстия две червеобразные твари, каждая по шесть футов длиной. Он осторожно опустил их в плещущуюся воду.
Они лежали, не двигаясь. Внезапно Диего почувствовал запах разложения – даже поверх аммиака и запахов пляжа. Мертворожденные. Как и остальные, что до сих пор гнили в чреве со стороны суши.
Он спас одну из безобразных тварей. Неужели этого мало? Жалостное многоголосие тех, кто еще оставался со стороны моря, говорило, что мало, и умоляло освободить их. Когда-нибудь они вырастут и превратятся в столь же красивых и внеземных созданий, что и то, которое умирало сейчас перед ним. Но этого не случится, если он бросит их здесь на погибель.
Он отошел к задней части кузова грузовика и вернулся с садовыми ножницами. Вставив нижнее лезвие в сфинктер, находившийся у кромки воды, он перекрестился, готовясь к тому, что ему предстояло сделать.
Диего со всей силы сдавил обтянутые резиной ручки. Лезвия оказались менее острыми, чем он надеялся. Они не столько резали, сколько жевали разрез, расширяя сморщенное отверстие. Крови, насколько он мог сказать, не было, но от аммиачной вони он едва не лишился чувств. В сознании его удерживали лишь ее тихие саксофонные стоны боли и страха, эхом отражавшиеся в его голове.
Он закончил второй разрез по жесткой плоти. Чувствуя в себе волю делать то, что от него требовалось, он все же был благодарен за то, что его желудок уже был пуст. Затем Диего в последний раз осмотрелся вокруг.
Луна оторвалась от облаков и теперь наклонилась, чтобы поближе разглядеть своим бледным глазом парня и первобытную морскую тварь на пляже. Отцовский грузовик стоял одиноким дозором, возвышаясь над дюнами.
Диего стянул свои штаны и трусы-боксеры и бросил их в кучу на песок. Крякнув, он сделал последний вдох, прежде чем безбоязненно зарыться обнаженным в чрево твари.
Грубая слизистая ткань, будто гнойные чешуйчатые струпья, сжала его со всех сторон. Оказавшись уже по пояс внутри, он проскреб себе путь к червивому гнезду ее хрупкого потомства. Оттуда исходили зловонные, заразные испарения. Каждый порез на его теле возопил, когда туда попали ее отвратительные внутренние жидкости. Продвигаясь ползком все глубже, Диего давился желчью.
Он чувствовал, как ветер щекотал его ступни и лодыжки. Все остальные его члены были умащены в гелеобразном тракте ее внутренних органов.
Диего вновь услышал ее бессловесный голос – он звучал чище и гуще, будто тихое завывание. Изнутри нее его обволакивала музыка, с каждой нотой сплетая его душу с ее душой. Она пела ему о глубоком черном океанском дне, подводных городах, высеченных из камней и раковин, куда не проникал солнечный свет. Он быстро, как гарпун, пронесся в соленой воде по величественным пещерам, населенным невообразимыми видами, одновременно прекрасными и отвратительными. Эпохи, давно минувшие – и грядущие – ослепили его разум; те, кто когда-то правил, однажды пробудятся. Они очистят планету от человечества, сбросив с ее лица хрупкие людские достижения, будто омертвевшую кожу.
Диего зарылся вытянутыми вперед руками в изорванную мембрану и стал раздирать ее еще сильнее. Он зачерпнул горсть стенающих завитков ее переплетенных детенышей и потащил их за собой наружу сквозь омерзительное зловоние. Когда он рухнул на песок, извивающиеся светлые создания стали корчиться рядом с ним, освобождаясь друг от друга, а затем слепо поползли навстречу волнам.
Наконец, последний из них соскользнул в воду, оставив Диего наедине с луной и величественной зловонной тушей. Он почувствовал, как на него накатила грусть, когда он увидел, как течение уносит прочь его штаны, и его стошнило в воду.
Утром здесь появятся ученые и репортеры. Они станут фотографировать, проводить замеры. Изумленно почесывая подбородки, они будут убедительно рассказывать об эволюции и цекалантах[17]. Разрежут ее в своих лабораториях, поломают головы над загадками ее генов. Позже кто-нибудь осознает страшную правду; мир получит предупреждение и поймет, что человечество держат на коротком поводке.
Диего поднялся, его голое тело было липким от отвратительных соков и обезображенным от раздувшихся порезов. Он зарылся пальцами ног в песок и пнул его.
В последний раз подошел к отцовскому грузовику, порылся в бардачке, а затем достал из задней части кузова жестяную банку.
С таким состраданием, какого никогда не чувствовал прежде, Диего облил бензином все ее тело и ее мертворожденных детенышей. Он долго простоял, понимая, что музыка смолкла, и, наконец, поджег скомканные обрывки бумаг. Произнеся немую, невнятную молитву, бросил пылающие бумаги в нее.
Она занялась быстрым голубым пламенем, которое в иной раз заставило бы Диего отскочить назад. Вместо этого он пустился в неведомый танец вокруг нее. От испарений у него все сильнее кружилась голова. Обнаженный перед луной, песком и ветром, он произносил надгробную песнь, никогда прежде не звучавшую из человеческих уст.
Погребальный костер догорел – до рассвета оставалось около часа. Диего сгорбившись сидел на песке, наблюдая за последними тлеющими угольками. Костей у нее не оказалось; пламя не оставило ничего, кроме россыпи оранжевых чешуек. Он ковырнул почерневший песок лопатой, прежде чем перевернуть его снова и снова, спрятав свидетельства от слабеющих над головой звезд.
Он потел, облипший песком и клейкой скверной. Никто не узнает, что случилось на этом пляже, – Диего знал это наверняка. Тайна ее вида не откроется еще целую эпоху, а то и больше, до тех пор, пока они сами не решат показаться.
Он стал отходить, сначала шагом, затем бегом, насколько мог, далеко и глубоко, в пучину студеных черных вод. Последним, что он слышал, была музыка подводных горнов, она звала его домой.
Перевод: А. Агеев
2015
Дейл Бейли, Натан Бэллингруд
ТРЕЩИНА
Дейл Бейли, Натан Бэллингруд. «The Crevasse», 2009. Входит в цикл «Мифы Ктулху. Свободные продолжения».
Больше всего он любил тишину и девственную чистоту шельфового ледника: усердное дыхание собак, идущих назад по собственному следу, шорох полозьев по снегу, молочно-радужный свод неба над головой. Сквозь снежную завесу Гарнер вглядывался в бесконечные ледяные просторы, расстилающиеся перед ним, а ветер кусал лицо, заставляя время от времени соскребать тонкую корочку льда с краев ветрозащитной маски; только шорох, с которым ткань маски соприкасалась с лицом, напоминал ему, что он еще жив.
Их было четырнадцать. Четверо мужчин, один из которых – по имени Фабер – лежал на санях позади Гарнера. Он был привязан и большую часть времени оставался без сознания, но иногда пробуждался из глубин морфинового сна и начинал стонать. Десять больших серо-белых гренландских собак. Двое саней. И тишина, подавляющая все воспоминания и желания, создающая пустоту внутри. А ведь он приехал в Антарктиду именно ради этого.
Но вдруг тишина оборвалась – вскрылась старая рана.
Раздался оглушительный треск, будто молния ударила в камень и расколола его пополам; лед задрожал, и собаки, запряженные в главные сани в двадцати метрах от Гарнера, взвыли от страха. Это произошло прямо на глазах у Гарнера: главные сани перевернулись – Коннелли при этом упал в снег – а затем будто огромная рука схватила их и потянула вниз, пытаясь затащить в трещину во льду. Потрясенный Гарнер еще какое-то мгновение сидел и смотрел, что будет дальше. Торчащие камнем из земли сломанные сани все приближались и приближались. И тут время словно споткнулось и резко скакнуло вперед. Гарнер развернулся и бросил назад крюк, чтобы затормозить. Крюк царапал лед. Когда он наконец зацепился, Гарнера сильно тряхнуло. Веревка натянулась, и сани замедлились. Но этого было недостаточно.
Гарнер бросил второй крюк, затем еще один. Крюки цеплялись за лед, сани дергались из стороны в сторону, один полоз поднялся в воздух. На мгновение Гарнеру показалось, что сани перевернутся и накроют собой собак. Но полоз снова опустился на землю, сани заскользили по льду, поднимая ледяные брызги, пока наконец не остановились.
Стуча зубами и подвывая, собаки жались к саням. Гарнер спрыгнул на снег, не обращая на них никакого внимания. Он оглянулся на мертвенно-бледного Фабера, который чудом не свалился в снег, а затем бросился к сломанным саням, перепрыгивая через рассыпавшийся груз: еду, палатки, посуду, медикаменты, среди которых сверкали медицинские инструменты и несколько бриллиантов – ценных ампул морфия, которыми так дорожил Макрэди.
Сломанные сани едва держались на краю глубокой черной трещины во льду. Когда Гарнер подошел ближе, сани под весом запряженных в них собак сдвинулись на сантиметр, а затем еще на сантиметр. Собаки скулили, царапая когтями лед, в то время как ремни упряжи увлекали их вниз под весом Атки, ведущего пса, который уже исчез за краем пропасти.
Гарнер представил себе, как пес изо всех сил пытается высвободиться из ремней, погружаясь все глубже в черный колодец, наблюдая за тем, как неровный круг бледного света над его головой уменьшается и отдаляется от него сантиметр за сантиметром. От этой мысли Гарнер почувствовал дыхание ночи внутри самого себя, ощутил на себе вековую тяжесть тьмы. Вдруг чья-то рука схватила его за лодыжку.
– Черт! – воскликнул Гарнер. – Держись…
Наклонившись, он схватил руку Бишопа и потянул его наверх, подошвы ботинок скользили на льду. Вытащив его на поверхность, Гарнер по инерции упал в снег, а Бишоп упал рядом и свернулся в позе зародыша.
– Ты в порядке?
– Лодыжка, – сквозь зубы проговорил Бишоп.
– Ну-ка, дай я посмотрю.
– Потом. Где Коннелли? Что с Коннелли?
– Он упал…
Сани с металлическим скрежетом двинулись с места. Они сдвинулись на полметра, а затем снова остановились. Собаки взвыли. Гарнер никогда не слышал, чтобы собаки издавали такие звуки – он даже не знал, что собаки могут издавать такие звуки, – и на секунду их бессловесный слепой ужас охватил и его самого. Он снова подумал об Атке, который висел там, на ремнях, пытаясь уцепиться когтями за воздух, и почувствовал, как внутри него все перевернулось.
– Соберись, парень, – сказал Бишоп.
Гарнер глубоко вдохнул, ледяной воздух обжигал легкие.
– Сейчас нужно собраться, док, – сказал Бишоп. – Ты должен обрезать веревки.
– Нет!..
– Мы должны освободить сани. Спасти оставшихся в живых. Так нужно, или мы все здесь умрем, понимаешь? Я не могу двигаться, поэтому этим придется заняться тебе…
– А как же Коннелли?..
– Не сейчас, док. Делай, что я тебе говорю. У нас нет времени. Понимаешь?
Бишоп пристально смотрел на него. Гарнер попытался отвернуться, но не смог. Он будто окаменел под пристальным взглядом товарища.
– Ладно, – сказал он.
Гарнер, пошатнувшись, встал. Он опустился на колени и принялся копаться в обломках. Отбросил в сторону пачку риса, смерзшегося в комья, открыл одну из коробок – в ней оказались бесполезные сигнальные ракеты – и отшвырнул ее в сторону, взялся за другую. На этот раз ему повезло: в коробке лежал моток веревки, молоток и несколько скальных крючьев. Сани заскользили ближе к краю трещины и повисли на середине, их задняя часть приподнялась над поверхностью земли, собаки вновь заскулили.
– Быстрее! – сказал Бишоп.
Гарнер стал вбивать крючья как можно глубже в многолетнюю мерзлоту и несгибаемыми из-за толстых перчаток пальцами продевать веревку в кольца. Другим концом веревки он обвязал себя вокруг пояса и направился к краю разлома в леднике. Лед с треском ходил под ногами. Сани дрогнули, но не сдвинулись с места. Внизу из-под упряжи торчали кожаные ремни, туго натянутые через неровный край пропасти.
Он начал двигаться, постепенно натягивая веревку. Небо над его головой все отдалялось. Опускаясь все ниже и ниже, он, наконец, оказался на коленях на самом краю ледника, а в нос ему ударил жар и резкий запах псины. Зубами он стащил с руки одну перчатку. Методично сражаясь с враждебной стихией, он вытащил нож из чехла и, прижав лезвие к ближайшему ремню, принялся пилить, пока кожа с треском не порвалась.
Внизу в темноте Атка опустился ниже и жалобно заскулил. Гарнер принялся за следующий ремень, почувствовал, что тот движется, и все – собаки, а за ними и сани – медленно приближается к обрыву. На секунду ему показалось, что сани сорвутся и исчезнут во тьме. Но ничего не случилось. Он взялся за третий ремень, который отчего-то оказался не так сильно натянутым. Тот затрещал под лезвием, и Гарнер снова почувствовал, как в глубине темного колодца Атка покачнулся под собственным весом.
Гарнер вглядывался в черноту. Он мог разглядеть смутные очертания пса, чувствовал, как невыразимый ужас собаки охватывает и его самого, и, когда он поднес лезвие к последнему ремню, в его памяти рухнула стена, которую он когда-то тщательно возводил. На него нахлынули воспоминания: изуродованная плоть под его ладонями, отдаленные выстрелы, потемневшее и искаженное лицо Элизабет.
Пальцы дрогнули. На глаза навернулись слезы. Атка бился внизу, и сани постепенно двигались. Но он все колебался.
Веревка затрещала. Гарнер посмотрел вверх и увидел, как Коннелли, хватаясь руками за веревку, спускается к нему.
– Давай, – прохрипел Коннелли, глаза его сверкали. – Освободи его.
Пальцы Гарнера, сжимающие рукоятку ножа, ослабли. Темнота тянула его к себе, Атка скулил.
– Дай сюда этот чертов нож, – сказал Коннелли, хватаясь за рукоятку. Теперь они оба висели на единственной серой тонкой веревке: двое мужчин, один нож и бездонная пропасть неба над их головами. Коннелли яростно пилил последний ремень. Еще мгновение тот не поддавался, а затем оборвался, резко, и концы ремня разлетелись в разные стороны от лезвия.
Атка с криком провалился в темноту.
* * *
Разбили лагерь.
Нужно было отремонтировать упряжь, успокоить собак, перераспределить груз с учетом потери Атки. Пока Коннелли занимался этой рутиной, Гарнер позаботился о Фабере – его кровь черной ледяной коркой покрывала временную шину, которую Гарнер соорудил вчера, – и перебинтовал лодыжку Бишопа. Все эти действия он совершал машинально. Служба во Франции научила его этому фокусу: руки работают, в то время как мысли заняты совершенно другим. На войне это помогало ему не потерять рассудок, когда к нему в госпиталь привозили людей, изрешеченных немецкими пулеметами или покрытых волдырями и ожогами от иприта. Он пытался спасти их, хотя эта работа была совершенно бессмысленной. Человечество почувствовало вкус смерти, и доктора стали ее сопровождающими. Среди криков и луж крови Гарнер заставлял себя думать о своей жене, Элизабет: о том, как тепло у них на кухне в Бостоне, и о ее теплом теле.
Но все это в прошлом.
Теперь, когда он дал волю воспоминаниям, они завели его в темные уголки, и он, будто медик-первокурсник, пытался полностью сосредоточиться на выполнении этих механических действий. Он отрезал кусок бинта и туго крест-накрест перебинтовал раненую ногу Бишопа, частично захватив ступню. Он старался ни о чем не думать, прислушиваясь к тому, как легкие с трудом вдыхают морозный воздух, как Коннелли со сдержанной злостью работает над упряжью, как собаки роются в снегу, устраиваясь отдохнуть.
А еще он прислушивался к отдаленным крикам Атки, которые кровью сочились из трещины.
– Поверить не могу, что этот пес все еще жив, – сказал Бишоп и поднялся, чтобы проверить поврежденную ногу. Сморщившись, он снова опустился на ящик. – А он чертовски живуч.
Гарнер представил себе, с какой болью и отчаянием на лице Элизабет ждала его, пока он воевал за океаном. Она так же боялась за него, сидя на дне собственного черного разлома? Она так же кричала и плакала из-за него?
– Помоги мне с палаткой, – сказал Гарнер.
Они отделились от основной части экспедиции, чтобы отвезти Фабера назад к одному из складов на шельфовом леднике Росса, где Гарнер мог бы о нем позаботиться. Они бы остались там дожидаться остальных членов экспедиции, которые вполне устраивали Гарнера, но не нравились ни Бишопу, ни Коннелли: те более серьезно относились к походу.
До наступления полярной ночи по-прежнему оставался месяц, но, если они собираются разбить здесь лагерь и чинить снаряжение, им необходимо поставить палатки, чтобы не замерзнуть. Когда они начали вбивать колышки в вечную мерзлоту, к ним подошел Коннелли; его взгляд безразлично скользнул по Фаберу, который лежал в морфиновом забытье, все еще привязанный к саням. Посмотрев на лодыжку Бишопа, Коннелли поинтересовался, как тот себя чувствует.
– Заживет, – сказал Бишоп. – Никуда не денется. Как там собаки?
– Придется думать, как обойтись без Атки, – сказал Коннелли. – Похоже, придется сбросить часть груза.
– Мы потеряли всего одну собаку, – сказал Бишоп. – Это не должно сильно повлиять на вес.
– Мы потеряли двоих. У одной из крайних сломана лапа. – Он расстегнул одну из сумок, привязанных к саням сзади, и вытащил из нее армейский револьвер. – Так что давай, делай перерасчет. А мне придется заняться раненой. – Он смерил Гарнера презрительным взглядом. – Не волнуйся, я не заставляю тебя это делать.
Гарнер наблюдал за тем, как Коннелли подошел к раненой собаке, лежавшей на снегу в стороне от остальных. Она непрерывно вылизывала поврежденную лапу. Когда подошел Коннелли, она подняла на него взгляд и легонько вильнула хвостом. Коннелли направил на нее ствол и пустил пулю в голову. В пустоте открытой равнины звук выстрела показался блеклым и незначительным.
Гарнер отвернулся, внутри него с неожиданной силой поднялась буря эмоций. Бишоп поймал его взгляд и с наигранно грустной улыбкой пояснил:
– День не задался.
* * *
Атка продолжал скулить.
Гарнер не мог уснуть. Он лежал и разглядывал брезентовый потолок палатки: туго натянутый, гладкий, будто скорлупа яйца изнутри. Фабер стонал, звал кого-то – похоже, кто-то привиделся ему в горячке. Гарнер его почти ненавидел. Не за травму – ужасный открытый перелом бедра был результатом неосторожного шага по льду, когда Фабер вышел из палатки, чтобы отлить, – а за сладкое забвение от дозы морфия.
На войне во Франции он встречал многих докторов, которые пользовались этим препаратом, чтобы отгонять ужасы, преследовавшие их по ночам. Он также видел, каким жаром и агонией сопровождался синдром отмены. У него самого никогда не было желания испытать это на себе, но все же наркотик манил его. Раньше это желание появлялось у него при мысли об Элизабет. Теперь же оно возникало в любой момент и мучило его гораздо сильнее.
Элизабет пала жертвой величайшей шутки всех времен: жертвой гриппа, эпидемия которого охватила мир весной и летом 1918 года – будто небеса посчитали, что недостаточно заявили о своем недовольстве человечеством, допустив кровавую бойню в окопах. В последнем письме Элизабет так и назвала эту эпидемию: божий суд над сумасшедшим миром. Гарнер к тому времени уже разочаровался в религии: спустя неделю, проведенную в полевом госпитале, он убрал подальше Библию, которую Элизабет дала ему с собой. Уже тогда он понял, что эти жалкие выдумки не принесут ему никакого утешения перед лицом этого ужаса. Так и вышло. Ни тогда, ни спустя некоторое время, когда он вернулся домой и обнаружил там безмолвную, одинокую могилу Элизабет. Вскоре после этого Гарнер принял предложение Макрэди сопровождать экспедицию, и хотя перед отбытием он сунул Библию в свой мешок со снаряжением, он ни разу ее не открывал и не собирался открывать сейчас, лежа без сна рядом с человеком, который чуть не умер лишь потому, что захотел отлить (еще одна величайшая шутка), в этом ужасном и заброшенном месте, где сам бог, в которого так верила Элизабет, не имел власти.
В таком месте бога нет и быть не может.
Лишь непрекращающийся свист ветра, рвущийся сквозь тонкий брезент, и доносящиеся из глубины звуки собачьей агонии. Лишь пустота и несгибаемый фарфоровый купол полярного неба.
Тяжело дыша, Гарнер сел.
Фабер бормотал что-то себе под нос. Гарнер склонился к раненому, и ему в ноздри ударил горячий, зловонный воздух. Он убрал волосы со лба Фабера и стал рассматривать его ногу: под штаниной из тюленьей кожи она вздулась и стала похожей на сардельку. Гарнеру не хотелось думать о том, что он увидит, разрезав эту сардельку и обнажив поврежденную ногу: вязкую поверхность раны, кроваво-красные линии, свидетельствующие о заражении крови, обвивающие бедро Фабера, будто виноградная лоза, неотвратимо пробирающиеся вверх, прямо к его сердцу.
Атка издал высокий, протяжный звук, который постепенно распался на жалкие поскуливания, затих, а затем возобновился воем сирены, прямо как на французском фронте.
– Боже, – прошептал Гарнер.
Он вытащил из мешка фляжку и позволил себе сделать маленький глоток виски. Затем он сел в темноте, прислушиваясь к горестным стенаниям пса, и перед его глазами замелькали воспоминания из госпиталя: кусок окровавленной человеческой плоти в стальной ванночке, воспаленная рана после ампутации, кисть, самопроизвольно сжавшаяся в кулак, когда ее отделили от руки. Думал он и об Элизабет, погребенной за несколько месяцев до того, как Гарнер вернулся из Европы. Еще он думал о Коннелли, о том, с каким презрением тот посмотрел на него, когда пошел разбираться с раненой собакой.