Текст книги "Память о блокаде"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
Обычно мы предлагали будущим информантам самим сделать выбор места, где будет проводиться интервью: оно могло проходить как у них дома, так и в офисе Центра устной истории ЕУ СПб. Чаще всего мы делали акцент на первом варианте, предполагая, что таким образом мы доставим нашим собеседникам как можно меньше хлопот, что они будут более уверенно чувствовать себя в знакомой обстановке, а также в случае необходимости смогут свободно воспользоваться документальными материалами, хранящимися в их домашнем архиве. Большинство информантов выбрали местом проведения интервью свой дом, тем более что некоторые из них не имели возможности выходить из дома по состоянию здоровья. Однако в ряде случаев информанты выбрали вариант проведения интервью в офисе Центра устной истории. Иногда этот выбор мотивировался отсутствием дома подходящих условий для спокойной записи интервью, иногда трудностью добраться до информанта, живущего в пригороде. Весьма вероятно, что некоторым из наших собеседников казалось более интересным дать интервью в «официальном» месте, расширив тем самым свое представление об организации, заинтересованной в сотрудничестве с ними. В подобных случаях мы не возражали против желания информанта самому приехать в наш офис. В нескольких исключительных случаях, когда мы имели дело с блокадниками, занятыми активной профессиональной или общественной деятельностью, испытывавшими трудности с выбором свободного времени для записи интервью, беседа проводилась по месту работы информантов.
Сценарий проведения интервью также варьировался: чаще всего это была многочасовая беседа, продолжавшаяся и после выключения диктофона за чашкой чая[163]163
Иногда в этом случае рассказ информанта спонтанно продолжался, обычно интервьюеры с разрешения собеседника снова включали диктофон.
[Закрыть], состоявшая порой из нескольких встреч. Иногда сотрудничество ограничивалось единственным разговором за столом в офисе Центра устной истории. Перед началом интервью мы предлагали информантам ознакомиться с текстом договора, который подтверждал согласие информантов передать на хранение в архив Центра устной истории аудиозаписи интервью с последующим использованием его в научных и учебных целях. Подписание договора происходило обычно сразу после завершения аудиозаписи (образец договора см. в Приложении 2). Договор предусматривал возможность ввести те или иные ограничения по использованию интервью. Случаев отказа от подписания договора в ходе работы проекта не было, в качестве ограничений иногда указывалось анонимное хранение (один случай), исключение отдельных эпизодов рассказа при публикации или цитировании и тому подобное. В подавляющем большинстве договоров информанты не заполнили графу ограничений.
Запись интервью производилась на цифровой мини-дисковый рекордер. Аудиозаписи интервью, перенесенные на CD-R, в настоящее время хранятся в архиве Центра устной истории ЕУ СПб, там же хранятся расшифровки аудиозаписей интервью в электронном и распечатанном виде.
Современные исследователи используют множество способов транскрибирования текстов интервью. Насколько подробно при этом фиксируются различные вербальные и невербальные компоненты взаимодействия информанта и интервьюера, зависит от целей исследования и соответственно от избранных единиц анализа[164]164
Подробно о различных системах транскрипции устного дискурса см. в работе М. Макарова (2003:106–118).
[Закрыть]. Для целей нашего исследования было достаточно использования дословной транскрипции (с фиксацией оговорок, вводных слов, незаконченных фраз и слов). Мы фиксировали также вокализованные и невокализованные паузы (длительность паузы указывалась приблизительно: многоточие для короткой паузы, «пауза» или «продолжительная пауза» для более долгих). Фиксировались также некоторые невербальные компоненты взаимодействия («смеется», «усмехается», «плачет», «достает фотоальбом», «указывает руками размеры стола» и так далее).
Продолжительность записи, а также место проведения и внешние обстоятельства, сопровождавшие интервью, отражены в аннотациях, сопровождающих расшифрованную копию каждого интервью, хранящуюся в архиве Центра устной истории ЕУ СПб. В ряде случаев по просьбе информантов им была предоставлена возможность ознакомиться с расшифровкой интервью, внести в нее стилистическую правку (редактирование оговорок и правильности речи) или исключить нежелательные эпизоды[165]165
Наличие подобной правки всегда зафиксировано на титульном листе расшифрованного интервью, хранящегося в архиве Центра устной истории.
[Закрыть]. Обычно на чтении и самостоятельной стилистической и/или содержательной правке транскрипции своего интервью настаивали информанты с высшим филологическим образованием. Только в одном случае после прочтения интервью автор воспоминаний захотел переписать текст заново целиком, а впоследствии вообще отказался от хранения аудиозаписи и расшифровки своего интервью в архиве.
В большинстве случаев интервьюерам удавалось установить хороший контакт с информантами. Об этом свидетельствовало то, что очень часто общение не заканчивались с завершением записи интервью. Участники проекта звонили своим бывшим собеседникам, приезжали к ним в гости. Иногда продолжение общения было связано с желанием информанта прочитать и отредактировать расшифрованный текст интервью, и/или общение продолжалось просто как дружеское. Однако ситуация взаимного расположения отнюдь не устраняла все сложности, связанные с попыткой вербально выразить пережитый опыт. Между рассказом о войне (в данном случае рассказом о блокаде) и описываемыми в нем событиями пролегла большая временная дистанция; неизбежно сказывалась и разница в возрасте между интервьюерами и информантами, а также разница в пережитом опыте.
И все-таки основная трудность состояла в том, что в интервью, посвященном блокаде, перед информантом вставала проблема вербализации травматического, экстремального опыта. Учитывая значение, которое придавалось в проекте изучению роли личных воспоминаний и коллективных представлений в конструировании рассказа о блокаде, мы считали необходимым обратить особое внимание на факторы, оказывавшие непосредственное влияние на выбор рассказчиков в пользу передачи личных воспоминаний или использования обобщенных рассуждений. С нашей точки зрения, сложность, а иногда даже полная невозможность «проговорить» этот травматический опыт является одним из ограничительных моментов метода интервью. А в рамках этого исследования именно в связи с испытываемыми респондентом затруднениями в рассказе его личный опыт мог вытесняться из биографического повествования публичным дискурсом.
В данной статье я рассмотрю два полярных случая, иллюстрирующих границы возможностей вербальной передачи подобного опыта в ходе исследовательского интервью. Первый случай представляет собой ситуацию, в которой блокадное прошлое оказалось исключенным из общей биографической конструкции информанта. В ходе работы над проектом нам пришлось столкнуться с ситуациями, когда рассказ о той части своего жизненного пути, который был связан с событиями блокады, практически не получался. При этом рассказчик тем или иным способом давал нам понять, что с этим отрезком жизни у него связаны тяжелые воспоминания, но рассказать об этом он не мог или не хотел. В данной статье я подробно анализирую одно из таких интервью.
Второй случай – интервью с верующей информанткой из общины евангельских христиан-баптистов – иллюстрирует возможность проговорить трагический опыт, связанный с нарушением этических норм, в рассказе, жанр которого приближается к исповеди.
Интервью с Марией Михайловной[166]166Архив Центра устной истории ЕУ СПб. Интервью № 0101016. Имя и отчество информантки изменены.
[Закрыть]
Интервью было записано мной в июне 2002 года, беседа происходила дома у Марии Михайловны, которой я была представлена заочно общей знакомой. Предварительная договоренность о записи интервью произошла в ходе телефонного разговора накануне. «Основное повествование», то есть рассказ Марии Михайловны до того момента, когда я начала задавать вопросы, в том числе рассказ о блокадном опыте, занял 26 минут, исключая паузы: двукратное выключение диктофона пришлось сделать в моменты, когда Мария Михайловна не могла справиться с сильными эмоциональными переживаниями и выходила на время из комнаты[167]167
Такая продолжительность первой фазы нарративного интервью оказалась самой короткой из всех записей, сделанных в ходе работы над проектом. Обычная продолжительность фазы «основного повествования» в записанных нами интервью составляет 60–90 минут.
[Закрыть]. Впоследствии еще 48 минут заняли рассказы информантки, инициированные совместным просмотром семейного альбома и моими нарративными вопросами об отдельных событиях жизни Марии Михайловны.
Биографические данные (реконструируются на основе сведений, сообщенных информантом в ходе интервью). Мария Михайловна родилась в Ленинграде в 1927 году. До войны она жила с отцом, матерью и бабушкой, отец работал на строительстве («не то снабженцем, не то десятником»). После смерти матери в 1935 году отец Марии Михайловны женился вновь, в последние предвоенные годы и во время войны она жила с отцом, мачехой и дочерью мачехи. Брат, родившийся у отца до войны от второго брака, умер в младенчестве, после войны родилась сестра.
Во время блокады Мария Михайловна работала в госпитале. В 1944–1946 годах училась в Ленинграде в школе медсестер, после ее окончания два года по распределению проработала в Калининградской области. Вернулась в Ленинград, работала в больнице. В 1952 году (в другом месте рассказа —1954 году) в составе группы ленинградских комсомольцев поехала на целину, где также работала в больнице; была депутатом поселкового совета. После возвращения с целины (1956 год) в Ленинград 14 лет была заведующей детскими яслями, затем, после выхода на пенсию, работала в школьном медицинском кабинете и в поликлинике. Была замужем, родила дочь. На момент интервью Мария Михайловна живет в Санкт-Петербурге с дочерью и внуком.
Информант: Мне больше запомнился довоенный период…
Интервьюер: Да, это тоже интересно очень.
Информант: Потому довоенный, потому что я родилась 15 ян… этого, октября 27-го года, Мойка 22, это рядом с Капеллой. И окна у нас выходили на Дворцовую площадь.
Можно предположить, что такое начало рассказа служит своего рода извинением Марии Михайловны, знающей, что, несмотря на прозвучавшую просьбу описать историю жизни, интерес исследователя к ее биографии инициирован именно наличием в этой истории блокадного опыта. Долгое повествование о другом периоде жизни может быть расценено ею как нарушение ожиданий интервьюера. Таким образом, имплицитно в этой фразе присутствует блокада: Мария Михайловна хочет сказать, что довоенное время помнится ею больше, чем блокадное. Лучшую сохранность в памяти довоенных воспоминаний сама Мария Михайловна аргументирует их нестандартностью: живя на набережной реки Мойки, в квартире с окнами, выходящими на Дворцовую площадь, она с детства могла наблюдать события, недоступные взору большинства, и участвовать в них. Возможно, Мария Михайловна заранее чувствует, что много говорить о блокаде окажется для нее сложным.
Можно также предположить, что акцентированная таким образом самой Марией Михайловной точка отсчета рассказа о жизни, лежащая в довоенном времени, маркирует значимость этого опыта в ее биографической конструкции. Возможно, довоенное время является для Марии Михайловны более важным периодом в конструировании ее сегодняшней, обращенной в будущее биографии, чем блокадный, и об этом она сразу хочет сказать. Доказать или опровергнуть эту гипотезу мы сможем, обратившись к дальнейшему анализу текста интервью.
Еще до того, как перейти к описанию декларированного вначале нестандартного опыта, Мария Михайловна сообщает о том, что ее довоенные воспоминания существенно разделены некоторым поворотным моментом на историю «до» и «после» неназванного сразу события:
Информант: И у нас на нашем вот этом мосту-то останавливалась машина, к которой всегда мы подбегали, ребята, мы: тогда еще не было, не закрывали нас, как потом стали там закрывать и сидеть у нас в комнате милиционеры, и не могли мы ни подойти ни к окошку, ничего, и окна открыть, жарко или холодно, ничего. И, значит, мы подбегали, приезжал дядя Киров.
Ее дальнейший рассказ повествовователен: она рассказывает о событиях, приводит описания ситуаций, не прерывая нарратив ни рассуждениями, ни оценками[168]168
Здесь и в дальнейшем тексте понятия «рассказ», «описание», «рассуждение» или «аргументация» и «общая оценка» используются в том значении, в котором предлагают их использовать Г. Розенталь и Ф. Шютце (Розенталь 2003: 334).
[Закрыть]: Мария Михайловна рассказывает о том, как приезжала на Дворцовую площадь машина Кирова, как ребятишки имели возможность погудеть сиреной его автомобиля, как все соседи по ее большой коммунальной квартире смотрели из своих окон на праздничные демонстрации. В ее описаниях присутствуют как светлые, радостные моменты (описания идущих и поющих на празднике людей), так и тяжелые (история о том, как она видела раздавленных в толпе во время одной из демонстраций). И все-таки общее ощущение, возникающее от рассказа Марии Михайловны о ее довоенных впечатлениях, – речь идет о ярких и скорее счастливых детских воспоминаниях. Далее повествование прерывается:
Информант: А потом уже… (Пауза.) Ну потом вообще страшные годы стали. Очень страшные стали годы. (Плачет.) Простите, пожалуйста.
Дав сразу общую оценку времени («страшные годы»), Мария Михайловна не может перейти к рассказу о событиях этого периода и плачет. Запись интервью приходится на время остановить. Вернувшись через несколько минут, она продолжает свой рассказ все еще без вопросов интервьюера и возобновляет его описанием эпизода прощания с телом убитого Кирова, происходившего в одном из залов Таврического дворца. Видимо, этот момент можно считать тем самым ранее не названным поворотным моментом, маркирующим переход от жизни «до» к жизни «после» – «страшным годам». «Выходом» рассказа в современность прямо подчеркивается значимость этого воспоминания в нынешней жизни Марии Михайловны:
Информант:…22-я квартира и 23-я на четвертом этаже, и она нас собрала и повела в Таврический[169]169
Запись интервью возобновлена после паузы, первая часть фразы – начало рассказа о смерти Кирова – в записи отсутствует.
[Закрыть]. Ну тут я, вот очень долго не была в Таврическом, а потом уже, в какие-то тут годы последние, была там елка, и я дочке сказала: «Купи мне с внуком билет, я хочу вспомнить этот, тот зал был или нет». (Плачет.) И когда мы вошли туда, в зал уже, я увидела вот эти колонны, и я вспомнила, что вот как вот, ну где он там стоял и где нас обводили. Мы, конечно, не плакали, мы так были всей этой обстановкой зажаты… Ну вот, а после смерти Кирова все началось такое.
Здесь Мария Михайловна вновь вводит оценку состояния людей, участвовавших в этом эпизоде: присутствовавшие на прощании с телом были «зажаты обстановкой». Можно по-разному истолковать смысл этой «зажатости», которой сама информантка не дает никаких объяснений. За ней могло скрываться и горе, вызванное смертью человека, которого пришедшим часто доводилось видеть и который, очевидно, воспринимался ими как близкий, и знания или догадки относительно обстоятельств, связанных с этой смертью.
Далее Мария Михайловна подробно описывает появившуюся после смерти Кирова практику, когда в дни праздничных демонстраций милиционеры целый день дежурили в комнатах квартир, окна которых выходили на Дворцовую площадь, не разрешая жителям подходить к окнам и свободно передвигаться по квартире. Описание этих событий завершается их резюмирующей оценкой:
Информант: В общем, началось вот такая вот…
Интервьюер: Угу.
Информант: Вакханалия.
Сразу же после оценки ситуации как «вакханалии» Мария Михайловна вновь рассказывает о детском игровом опыте, относящемся к тому же времени (дети накануне праздничных демонстраций помогают украшать автомобили):
Информант: Ну здесь были тоже свои, ребячьи наши дела. Ну вот, и мы туда подбегали. Лоскуточки там нам давали красные, обивали от этого, цветочки. А иногда там говорят, что: «У бабушки машинка есть?» – «Есть». «Иди, сбегай, чтоб вот тут к этому пристрочила». И вот так бежишь, поднимаешься на четвертый этаж: «Бабушка!» Попробуй отказаться – бабушка уже бросала и вот, садится вот это там или сшивает или большой и маленький, какой там это. В общем, украшали эту машину, и как-то мы так, при деле были.
В рассказ об энтузиазме, который вызывала у детей возможность принять участие в подготовке праздника, вкраплено рассуждение о возможных последствиях отказа взрослого помочь в этом деле («попробуй отказаться») – рассуждение, несомненно, несущее отрицательную коннотацию. При этом остается непонятным, осознавали ли в то время, когда происходили описываемые события, сама рассказчица и ее товарищи ту опасность, которую таил отказ помочь в подготовке к демонстрации. Поскольку это рассуждение повествовательно не проиллюстрировано, можно допустить, что это понимание пришло к Марии Михайловне много позже. В пользу этого предположения свидетельствует и диссонанс между рассказом о детском энтузиазме и рассуждением о последствиях возможного отказа от сотрудничества с властью.
Завершая тему «демонстраций», Мария Михайловна описывает, как жителей, не прописанных по данному адресу, перестали пускать в праздничные дни в квартиры с окнами, выходящими на Дворцовую площадь. Вспоминая об этом, информантка рассказывает две истории, подтверждающие существование этой практики: о том, как ее, переехавшую с новой семьей отца на другую квартиру, с трудом пустили в один из таких дней к бабушке и как не удалось однажды пройти туда отцу. После этого следует вербальная фиксация конца рассказа о детстве и резкий переход к блокадным воспоминаниям.
Информант: Галочки же отмечали. Его уже не пустили. Потому что он уже здесь не… выписан. Вот это такое, ну детство самое такое. Ну а потом, что сказать о блокаде… (Плачет.)
Таким образом, весь рассказ Марии Михайловны о детстве и о «больше запомнившемся» довоенном времени остается единственным ограниченным сюжетным блоком (!) – воспоминаниями о том, как она и другие дети наблюдали за подготовкой и прохождением праздничных демонстраций на Дворцовой площади. Эти воспоминания оказываются вписанными в контекст темы отношений населения и власти в 30-е годы. Мария Михайловна почти ничего не рассказывает о своей семье. Даже о смерти мамы и о самой маме Мария Михайловна в этой части интервью упоминает только вскользь и тоже в контексте темы «демонстраций», когда сообщает о том, что в 35-м году, после смерти мамы, семья переехала на другую квартиру, после чего они с отцом уже с трудом могли приходить на Мойку к бабушке в праздничные дни[170]170
О рано умершей маме Мария Михайловна рассказывает подробно впоследствии, во время совместного просмотра семейного альбома, после окончания фазы «основного повествования» в интервью. Из дальнейшей беседы очевидно, что мама является для нее значимым членом семьи, о котором она мало помнит, но всю жизнь стремится узнать больше. Но в выбранном изначально «тематическом поле» – отношений населения и власти в довоенное время – ее семья играет только вспомогательную роль.
[Закрыть]. Почему именно этим воспоминаниям Мария Михайловна придает такое большое значение, на данном этапе анализа нам еще не известно, однако очевидно, что выбор именно этой темы (назовем ее темой «отношений населения и власти») в качестве основного тематического поля[171]171
Понятие «тематическое поле» биографического рассказа здесь и далее в статье также применяется в соответствии с подходом, впервые предложенным Аароном Гурвичем и впоследствии развитым Ф. Шютце и Г. Розенталь и другими: «Тематическое поле определяется как совокупность событий или ситуаций, которые в рассказе образуют тот задний план или горизонт, на фоне которого раскрывается определенная тема, находящаяся в центре всего повествования» (Розенталь 2003:328).
[Закрыть] автобиографического рассказа должен быть связан с общей смысловой структурой ее биографии.
2.Блокадный опыт. Тема блокады начинается с повествовательного рассказа о дне начала войны – 22 июня 1941 года:
Информант: 22 июня на Моховой… папа у нас работал на стройке, каким-то там, не знаю, не то снабженцем, не то десятником, как-то называлось это. Короче говоря, он ушел утром на работу. Я, моя мачеха и ее дочка, мы спали. Не спали, так, болтались, не вставали. И вдруг это самое, ну радио у нас всегда было. Вот оно у меня и сейчас все время говорит. И мы, вдруг говорит: «Тихо, тихо!», и, значит, это, Молотов говорил. Мы подскочили, а до этого мы знали финскую.
Мария Михайловна повествует о том, что члены ее семьи делали в этот день, рассказывает о закупке продуктов на все имевшиеся дома деньги, аргументируя это поведение семейным опытом пережитой в недавнем прошлом финской войны:
Информант: И поэтому мы уже знали, что такое война, и первое, что мы знали, что будут сейчас очереди за маслом, за сахаром, все.
Затем повествование Марии Михайловны сразу переходит к сентябрю 1941 года, когда стало мало продуктов. Этим информантка аргументирует необходимость устройства на работу для получения рабочей карточки вместо иждивенческой:
Информант: Короче говоря, это самое, подошло вот, ну, тут все как-то мы чего-то делали, не знаю, чего, тут уже это я даже не помню, но когда вот в сентябре месяце подходило, когда уже с продуктами, с каждым днем все хуже, хуже и хуже, и стал вопрос, куда нам идти работать. Потому что на иждивенческих карточках уже не проживешь.
Сначала опыт работы в госпитале и вся повседневность блокадной жизни в рассказе Марии Михайловны присутствуют исключительно в форме повествования и редко в форме короткого описания; фактически отсутствует аргументация и общие оценки – до того момента, пока она не начинает говорить о смерти раненых в госпитале:
Информант: Умирали, конечно, очень много… Так умирали, молодые умирали… Потому что никто ничего не мог сделать… (Плачет.) Врачи там – лучше не бывает. И такие они, знаете, какие-то… времени не считали, силы не считали. Нет там санитара, что-нибудь сами возьмут, сами вынесут, сами подотрут. Ну, в общем, очень хорошие люди были. Не знаю, или мне попадались такие, во всяком случае, вот так… (Плачет.)
Прерывание нарратива общими оценками («врачи были – лучше не бывает», «никто ничего не мог сделать», «очень хорошие люди были») свидетельствует о невозможности для Марии Михайловны продолжать далее повествовательный рассказ. Мария Михайловна моментально сворачивает рассказ о прожитой ею жизни. Весь последующий опыт военных лет умещается у нее в двух абзацах, содержащих исключительно скупой пересказ фактов, после чего вербально фиксируется окончание блокадной темы и даже всей биографии:
Информант: Ну вот, а потом уже нас перевели как бы санитарки. Там были уже, и карточки нам уже перестали там давать и нам стали числить нас за Военно-медицинской академией. На клиническую нас сначала, потом на пропедевтику, ну, в общем, там, когда где кого нет, туда. Кого на фронт отправят, кто постарше, – мы-то маленькие были. Ну вот, и так мы там и были. А в 44-м году ну мне там врачи все говорили: «Иди учиться, иди учиться». (Плачет.) И в 44-м, в январе, значит, блокаду сняли, а в октябре открылась школа на Кирочной, ну на Салтыкова-Щедрина. Интервьюер: Угу.
Информант: И там школа медсестер. И вот я там училась два года. Ну на свою клинику я, конечно, приходила, рассказывала, спрашивала там чего-нибудь. А потом вот, по окончании, меня направили вот в Пилау – это Балтийск Калининградской области, вот мы сейчас туда и ездили (Плачет.) Еще с одной, там была одна подружка, вот мы с ней сейчас туда и ездили. Вспоминали, ну вот два года мы были там, отработать нам надо было, потом приехали в Ленинград и уже все. Вот и все. Вот что вам надо, то и пишите. (Плачет, пауза в записи.)
Таким образом, начатый как хронологически последовательный, повествовательный рассказ о личном блокадном опыте оказался прерванным, что нельзя объяснить какими-либо словами или действиями интервьюера, не вмешивавшегося в ход повествования. Можно предложить два возможных объяснения несостоявшемуся рассказу:
Мария Михайловна не в силах справиться с эмоциональными переживаниями, вызванными травматическими блокадными воспоминаниями. Об этом свидетельствуют насыщенность рассказа изложением фактической стороны событий и попытка избежать описаний и переживаний, связанных с этим временем. Какое-то время информантке удается вести рассказ в достаточно отстраненной фактологической форме. Но, дойдя до определенного момента (многочисленные смерти, свидетельницей которых она была), Мария Михайловна оказывается не в силах вести отстраненный рассказ: ее переживания становятся слишком сильны, однако не менее трудно для нее рассказать нам о них. Поэтому ее рассказ обрывается – Мария Михайловна пытается дать общие оценки и привести аргументы в пользу того, что никто (в том числе и она) не был в силах помочь умирающим, хотя старались сделать все возможное.
Мария Михайловна по каким-то причинам не может рассказать о своем блокадном опыте, например, ее воспоминания могут не укладываться в общую структуру автобиографической конструкции или в чем-то значительно отличаться от привычного и допустимого блокадного дискурса. В этом случае блокада остается для нее тяжелым, но нерефлексируемым воспоминанием.
3. Прошлое и настоящее в структуре биографии. Через непродолжительное время Мария Михайловна все-таки оказывается в состоянии, все еще без вопросов интервьюера, продолжить свой рассказ, вернувшись к теме взаимоотношений общества и власти, перенесенной в современный период. Мария Михайловна возобновляет рассказ описанием своего участия в политических событиях периода перестройки и отношения к ним:
Информант: Болею за все, и за Путина, и за все. Жалко мне его. И жалко, что имя треплют ленинградцев. Очень хорошо относилась к Собчаку. Я болела тогда, в 91-м году, в августе, ангина у меня была, не знаю, почему я, я в школе вот в этой работала, когда сюда переехали, в медкабинете, и получилось там, не знаю, сквозняки ли… Ну летом школа же не работала, поэтому я работала в поликлинике, то ли сквозняки, то ли что. Короче говоря, я очень закашляла, температура поднялась, вызвали врача, как раз в понедельник. И он сказал, что это самое, воспаление легких. А на второй день Анатолий Александрович призывал на эту самую, на площадь. Тогда вот митинг этот был. Ну вот. Дочка сказала: «Мама, не ходи!» Я говорю: «Нет, нет, не пойду». И вот, значит, она ушла на работу, зять ушел на работу, они в ГИПХе[172]172
Государственный институт прикладной химии.
[Закрыть] работали, там на Петроградской. Но их оттуда вывели тоже на площадь. А я пошла. Доехала только до Московской, дальше было не проехать, и пришла, и стояла под аркой.
Упоминание об арке Главного штаба на Дворцовой площади в связи с политическим митингом вызывает новый всплеск воспоминаний о детстве:
Информант: Да, еще одно хотела вам сказать. В 37-м году Сталин разрешил елки[173]173
С новогодними елками, как с пережитками «религиозных суеверий», стали вести борьбу на рубеже 1920–1930-х годов. Была прекращена государственная торговля елками, новогодние елки было запрещено устраивать в детских садах и школах. Информантка ошибочно датирует «реабилитацию» елки 1937 годом. На самом деле это произошло в декабре 1935 года, когда газета «Правда» высказалась в поддержку новогодних елок (см.: Лебина 1999:140). Заметим, однако, что появление этой публикации в самом конце декабря означало, что в тот год вряд ли успели развернуть торговлю елками и нарядить их в семьях и на улицах города. Скорее всего, «разрешенная Сталиным» новогодняя елка действительно вернулась в жизнь ленинградцев в канун 1937 года. Пользуясь случаем, хочу поблагодарить М. В. Лоскутову за консультацию по этому вопросу.
[Закрыть]. И вот это тоже очень красивое зрелище, и сейчас не упоминают. На этой самой, на Дворцовой, вот так вот, по всей площади, стояли елки, а между ними стояли, ну не знаю, помните вы или нет, было тогда в саду отдыха такой тоже новогодний базар, ну были такие ларечки, и там продавали все это самое. Ну и, конечно, ребята все подходили, ну уже был 37-й, все знали, что это такое, поэтому… Вот такие мы все были как пришибленные. Не дай бог такого никогда (Плачет.)
Рассказ, начинающийся радостными детскими впечатлениями («очень красивое зрелище», «ребята подходили»), созвучен воспоминаниям Марии Михайловны из первой части интервью о праздниках и наблюдаемых демонстрациях. Но, начав описание елок и сладостей, Мария Михайловна понимает, что хронологически эти светлые воспоминания соотносятся с тем самым периодом, который, согласно внутренней хронологии ее рассказа, наступает после смерти Кирова. В этот момент радостный тон ее повествования начинает противоречить ранее данной оценке («страшное время»). Поэтому Мария Михайловна вновь переходит от рассказа о светлых детских впечатлениях к общей оценке настроения людей в описываемый период – «все были как пришибленные» – и подкрепляет эту оценку доказательствами:
Информант: Вот мы ребята, да, и то мы это все знали, все чувствовали, того пропал, этот пропал, что у нас по лестнице даже вот на Мойке и это, Л<…> забрали, и этих самых, Б<…> забрали, и Б<…>[174]174
В интервью информантка называет фамилии репрессированных соседей.
[Закрыть] забрали. (Плачет.) В нашей квартире только в одной. А там М<…> жили, военный он был, это ужас, что было. (Плачет.) Ужас. У нас папу не забрали. А, это самое, брата его старшего, в Москве был, так где-то в Магадане там, так и не знаем ничего. Ой… (Плачет.)
Сообщения о репрессиях, которым подверглись знакомые люди, звучат в форме перечисления фамилий. В рассказе Марии Михайловны по-прежнему никак не описано тогдашнее отношение окружающих к происходившему. Поэтому тезис о том, что все были «как пришибленные», доказательств на данном этапе не получает и также оставляет возможность отнести интерпретацию настроения людей, даваемую Марией Михайловной, не к знаниям, относящимся ко времени описываемых событий, а к более позднему периоду. Следующие слова Марии Михайловны подтверждают это предположение:
Информант: Не дай бог, никому не пожелаешь, никакому народу, самому плохому народу не пожелаешь того, что нам пришлось… Это надо было… А так же верила, так верила, Ленин, папа, мама, Ленин, Сталин. На этом же росли, это прямо, прямо не знаю… (Пауза, плачет.) Я хотела вам показать фотографии мои. (Уходит из комнаты за фотографиями, пауза в записи.)
Таким образом, в рассказе Марии Михайловны проявляется внутреннее противоречие: с одной стороны, в нем присутствуют радостные, светлые воспоминания о детстве, но эти счастливые воспоминания диссонируют с ее сегодняшним знанием о том времени, как о периоде репрессий. Поэтому Мария Михайловна, говоря о фактических событиях, присутствовавших в ее опыте и прямо или косвенно связанных с репрессиями (смерть Кирова, ужесточение контроля над проведением демонстраций, аресты соседей), считает необходимым упомянуть также о том, что люди (даже дети) уже тогда чувствовали трагизм происходящего. В конце рассказа Мария Михайловна все-таки признает, что до определенного момента она вместе с другими искренне верила в Сталина («на этом же росли»). Можно предположить, что помимо противоречия между светлыми детскими впечатлениями и ее нынешними знаниями о «страшном времени» (что, возможно, чувствует и сама Мария Михайловна) в ее биографии есть какое-то дополнительное обстоятельство, мешающее ей однозначно отнести собственные знания и даже догадки о репрессивной сущности режима к довоенному периоду. На этом фаза основного повествования заканчивается, Мария Михайловна вновь не может сдержать слезы и уходит их комнаты за фотоальбомом.
4. «Поднятая целина» и политическое прозрение. Упоминание информанткой участия в освоении целины и попыток поехать на похороны Сталина во время нашего совместного просмотра ее семейных фотографий позволило предположить, что, возможно, это и есть те самые обстоятельства биографии, которые не дают ей возможности отнести свое знание о репрессиях довоенного времени к тому же периоду. В форме нарративных вопросов я попросила ее рассказать подробнее об этих событиях. Ни разу не прерванное повествование о поездке на целину заняло у Марии Михайловны 30 минут.
Первое объяснение принятого решения уехать на целину Мария Михайловна дала еще до начала рассказа об этом сюжете, во время просмотра семейного альбома, в котором оказались фотографии этого времени:
Информант: Это я на целине. Ну я же патриотка была, мне надо было на целину ехать.
Начало рассказа о поездке на целину – еще одна общая оценка этого поступка с точки зрения сегодняшнего дня:
Информант: Ой, наверное, я одна была из дур.
Сочетание оценок «патриотка»/«дура» – яркое доказательство того, что патриотические мотивы, послужившие побудительной причиной к принятию решения о поездке, в настоящее время Мария Михайловна расценивает негативно и, возможно, с иронией. Но в то же время эти оценки – признание собственной искренней веры в идеологические установки советского времени. Пытаясь приуменьшить роль патриотического порыва, она все-таки добавляет к этому, что и «материальный аргумент» сыграл определенную роль в принятии решения: