355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии » Текст книги (страница 5)
С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:59

Текст книги "С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Петер Штамм,Роберт Отто Вальзер,Шарль Фердинанд Рамю,Коринна Стефани Бий
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Два дня назад, в предпоследний день года, я собрала чемодан, приготовила деньги, паспорт, обратный билет. Села на кровать и задумалась, что сказать маме на прощанье. Тут мама постучала в дверь, спросила:

– Выпьешь со мной чаю?

– Нет, мне пора.

Мама открыла дверь, посмотрела на меня удивленно. Я взяла куртку, у порога поцеловала ее в щеку:

– У меня назначена встреча.

Мама глядела на запакованный чемодан. Я вышла.

Кассирша произнесла: «Двадцать два, пожалуйста», и тут я сообразила, что не взяла с собой денег. Извинившись, я в нерешительности постояла у входа. Находиться тут без маскировочной шапки мне было неуютно. Куда теперь? Кофе не выпьешь, в такси не сядешь. Даже трамвайный проездной на две недели, и тот я забыла. Сюда приехала зайцем, сама того не зная. Смешно, конечно, но сесть в обратный трамвай у меня не хватило смелости.

Вчера наступил Новый год. Я так и не уехала. Пила шампанское, чокаясь с мамой. Вдруг она рассмеялась и сказала, что уже пьяна. Обняла меня. Обняла и не хотела отпускать. Тяжело дышала мне в ухо. Я освободилась из ее объятий под предлогом, что надо открыть новую бутылку.

– Не хочется больше, – сказала мама.

Не знаю, что она имела в виду: шампанское или все остальное. Вскоре она пошла спать.

Новый год, 4.30 утра. Не знаю, пойду ли я в зоопарк. Думаю, скорее нет. Наверное, лучше не ходить. Но у меня еще много времени для окончательного решения. Больше двухсот минут. Снег, между прочим, не идет.

Жан-Франсуа Соннэ
Перевод с французского Н. Хотинская

Жан-Франсуа Соннэ [Jean-Fran?ois Sonnay; p. 1934] пробовал свои силы едва ли не во всех литературных жанрах: пьесы для театра, детские сказки, рассказы, эссе, многочисленные романы, один из которых – «Вторая смерть Хуана де Хесуса» [ «La Seconde mort de Juan de J?sus», 1997] – удостоился сразу двух почетных наград, премий Рамбера и Шиллера. По собственному признанию, больше всего Соннэ занимает природа художественного вымысла. Где тонкая грань между красноречием и краснобайством? Может ли писатель, переврав все на свете, сказать тем не менее правду? И где та крупица, та песчинка подлинного, обрастающая по воле автора перламутром словес? Словом, было или не было? Подскажем читателю, что в последующем рассказе вралей как минимум три…

Среди других произведений Соннэ – романы «Потерянный принц» [ «Un Prince perdu», 1999], «Иван, базука, отморозки и я» [ «Yvan, le bazooka, les dingues et moi», 2006], сборник «Сказки беширского ковра» [ «Les Contes du tapis B?chir», 2001].

Перевод выполнен по изданию «Правда или неправда» [ «Vrai ou faux». Bernard Campiche Editeur, 2003].

Книга Лукаса

Панайотис врал. Врал постоянно и вдохновенно. Так уверенно, что даже простейшие истины в его устах звучали ложью. Его только послушать, он был способен заставить вас усомниться, что грибы растут или что вода мокрая. Но, надо отдать ему должное, ложь его была совершенно бескорыстна, что выгодно отличало его от большинства соотечественников. За тот год, что я провел на Ниссосе, он никогда на моей памяти не пытался всучить туристам всякую дребедень и ни разу не порывался продать мне что бы то ни было, даже когда хвалился перед всеми клиентами кабачка «У Спиро», что доставит мне дрова для камина. Этих дров, лучших на острове, самых душистых и самых сухих, на деле не существовало в природе, и он, стало быть, не ждал от меня никакой выгоды. Уши собеседника – вот и все, чего он хотел. То были идеальные дрова. Дрова, так сказать, даровые.

Деньги, материальные блага, контракты, предприятия, любые практические результаты служили ему лишь для оживления разговора да аргументами, буде их требовала недоверчивая аудитория. Это был врун увлеченный, щедрый, бесхитростный и бессовестный. В своем роде артист, которому мира – нашего мира – было мало. И он, как мог, расширял его пределы.

Панайотис любил поговорить, так что врал он из любви. С малых лет, с тех пор как научился складывать слова и открыл, что ими с равным успехом можно сказать не только то, что есть, но и то, чего нет. Он врал, потому что действительность острова, деревни, моря, погоды была так банальна, так ограниченна, что умещалась в несколько фраз. Он врал, потому что жизнь островитян была такой скрытной, такой замкнутой, так ревностно прятали ее за синими ставнями и заслонами семейной чести, что пяти минут хватало сказать все, что можно было о ней знать. Он врал, потому что жил один со своей старухой-матерью, без детей, без работы, без роду-племени, и слова давали ему все то, чего у него не было.

Почти все время он проводил «У Спиро» в надежде, что кто-нибудь пригласит его за столик выпить стаканчик и поимпровизировать. В другое время, в другом месте его бы, возможно, выгнали, а то и вовсе посадили, но здесь такое было не в обычае. Его, правда, не поощряли, разве что в иные вечера, когда обильно лилось вино, но все же порой соглашались слушать. Ему этого было достаточно. Ложь ложью, а свидетели были истинные, и он никогда ими не пренебрегал. Ни сомнения, ни возражения – ничто его не смущало: напротив, он ими лишь вдохновлялся и заливал еще пуще.

Ему, знавшему в мире только свой родной остров да Афины, где жила его сестра, вещи и люди представлялись слишком бедными, слишком скудными, чтобы заслуживать разговора. Ему хотелось большего. Он, конечно, мог бы, как любой другой, сплетничать, подличать, интриговать, льстить, но так уж Панайотис был устроен, что ему претило злословить о ближних. Широкая натура, он предпочитал бахвалиться, говорить о себе, о своих подвигах, о своих необычайных приключениях, и все это с мальчишеским ликованием. О нем поговаривали, что он интересничает, и это было правдой: в том-то и дело, что, по его убеждению, на Ниссосе не хватало интересного человека, и именно ему, Панайотису Ипсилантимонасу, надлежало восполнить этот пробел. С чего еще развиваться туризму на острове, где нет и тени античной колонны. Так что была какая-то прометеевская самоотверженность в том, как он врал, сочинял истории, тасовал события, факты, деяния, единственным и, стало быть, неоспоримым свидетелем которых был он сам. И таково было его краснобайство, что, будь его выдумки кораблями, из них впору было сложить мост и пересечь океан пешком посуху от Пирея до Гонконга.

Обыкновенно Панайотис рассказывал только о своей жизни и своих встречах; наверно, по этой причине местное общество и прощало ему его враки. Но и в пределах этой, так сказать, страховочной меры он иной раз заходил чересчур далеко: я сам слышал, как он объяснял ошеломленному профессору, что поток пресной воды прямо с Олимпа протекает под морем и питает источники Ниссоса. Или, не моргнув глазом, делился с настоящими партизанами своими жуткими воспоминаниями о мировой войне – это он-то, переживший ее в пеленках. Или рассказывал о чудесных рыбалках, когда омаров и лангустинов в сети было столько, что они пожирали всю рыбу, прежде чем их успевали достать… И это он выкладывал старым морским волкам! Он, кого ни один моряк на острове не взял бы к себе на борт, разве только чтобы варить кофе. Даже капитаны дальнего плавания слушали его, дивясь и забавляясь, – таких словес они плести не умели.

Я, однако, думаю, что с годами ему было все труднее находить в деревне благосклонных слушателей, ибо жители Ниссоса были скорее материалистами и слишком строго следили за собой, чтобы заглядывать так далеко за грань разумного. Поэтому Панайотис, по обыкновению, останавливал свой выбор на приезжих, туристах, падких до новых впечатлений, которые были всегда счастливы познакомиться с настоящим греком, пылким, бедным и необразованным. В курортный сезон он подстерегал их на набережной, между портом и террасой «У Спиро», отдавая явное предпочтение высоким блондинкам скандинавского типа, которые – он знал – только ради него сюда и ехали. Не в пример назойливым «жучкам» и чернявым матронам, осаждавшим пассажиров парома, он не предлагал ни дешевой гостиницы, ни такси, ни частного пляжа, ни типичной комнаты у местных жителей. Нет, Панайотис сулил, ни много ни мало, греческий рай с ним, Панайотисом, в главной роли.

И ведь срабатывало. Его можно было увидеть тем же вечером на террасе за столиком, где он учил покрытую золотистым загаром красавицу разделывать креветку и облизывать после этого пальцы или рассказывал ей, размахивая руками, как его едва не задушил гигантский спрут и как ему удалось его обездвижить, всадив колючку морского ерша в нужное место. Девица аж вздрагивала. Трудно сказать, что она, собственно, понимала, поскольку Панайотис не владел ни одним иностранным языком. Он лишь пересыпал свою речь варварскими словечками типа «матмазель», «школь», «танке», «хула-була», «лав ю либхен», которые вызывали разве что улыбку. В остальном же он был убежден, что любой в конце концов поймет греческий, знай только повторяй ему одно и то же почаще – вот и повторял по сто раз все те же истории. Терпение у него было ангельское. Не говоря уж о том, что, когда много говоришь, хочется пить, а вино развязывает язык, и эти оживленные беседы имели все шансы закончиться в постели пресловутым хула-була рок-н-ролл. Курортный сезон был незамутненным счастьем, и чувствовалось, как Панайотис весь трепетал с приближением Пасхи и летнего солнцестояния.

Я был недалек от мысли, что причиной остракизма, которому подвергло его маленькое островное общество, были не столько его россказни или вечная праздность, сколько эти скандинавские и английские похождения. Любой женатый человек, стань он таким жиголо, неминуемо навлек бы на себя громы и молнии со стороны свояков, а юнцы сорока лет от роду традицией не допускались. Не в сезон приезжие блондинки были редки, и бедняга Панайотис зачастую грустил в одиночестве в углу кафе, окутанный дымом и мерным гулом рутинных разговоров, обреченный дожидаться, пока соседи обговорят серьезные дела и выпьют достаточно узо, чтобы пригласить его за столик. Вечер мог даже закончиться танцами и песнями, но он не был королем, глашатаем, творцом смысла, как он любил себя преподносить, и это его немного обижало. Однако в ту зиму, когда я был несколько месяцев единственным иностранцем на острове, он мог отыграться хотя бы на мне. Я не был скандинавом, да и к мужчинам он склонности не питал, но у меня имелось несколько бесспорных козырей: два уха, глотка, начатки разговорного греческого и полное незнание местных предрассудков.

Неисповедимые пути аренды привели меня на Ниссос в сентябре, в холодный и серый штормовой день, и я поселился в маленьком домике на площади Святого Спиридона, где пахло солью и смолой, в то время как последние туристы спешно паковали чемоданы, боясь застрять на острове, если море разбушуется еще пуще. Я был спокоен, до всего любопытен, готов насладиться свободой, о которой мечтал, свободой чужака, никому ничем не обязанного и без помех открывающего для себя незнакомое общество. Я чувствовал себя героем романа, в котором мне досталась роль простака. Не учел я только Панайотиса, который приметил меня и тотчас увлек в свой собственный роман о романе. Узнал ли он во мне брата-маргинала или просто заинтересованного слушателя? Как бы то ни было, он вцепился в меня мертвой хваткой всего через несколько дней после моего приезда, да так и не выпустил до возвращения нордических красавиц.

Я бродил по деревне, белой от извести, по выложенным плиткой тропам, змеящимся под оливами, взбирался на горы, где прятались одинокие домишки, открытые морскому ветру. Я шел куда глаза глядят, так я люблю гулять, когда приезжаю куда-то, чтобы проникнуться духом местности. Я пробовал кухню разных ресторанчиков, выбирая тот, в котором у меня будет мой излюбленный столик. Кабачки привлекали меня, потому что казались центром общественной жизни, но в них я еще не вполне освоился. Усатые черноглазые завсегдатаи косились на меня так, будто я был диковинным зверем о пяти ногах, после чего возвращались к своим беседам. Я здоровался, и со мной здоровались в ответ, но, видимо, боялись уронить свое достоинство, спросив, что я здесь делаю или почему опоздал на последний паром до Пирея. Быть может, они подозревали, что я ищу девушку на выданье, чтобы прибрать к рукам дом и оливковую рощу в приданое, как это сделал некий немец, о котором мне вскоре предстояло услышать. Панайотиса же все это не заботило, и он первым из этих господ угостил меня выпивкой. Только тогда я заметил, что он не носит усов. Я пригласил его за свой столик.

Он был высокий, худой, загорелый, нос как у клоуна, прическа в стиле «Битлз» шестидесятых, голенастые ноги и полотняная куртка кричаще синего цвета.

– Дойц? – улыбаясь спросил он меня.

Нахмурился было, услышав мой ответ по-гречески, но вновь проникся ко мне, убедившись, что я не из северных греков, которых он по какой-то причине опасался. Окинув зал победоносным взглядом, он задал несколько банальных вопросов – откуда я, из какой семьи, где живу – и принялся рассказывать, что он – друг и доверенное лицо некого канадского арматора, владельца самого мощного в мире ледокола, способного плыть даже тогда, когда океан замерз подчистую, и что он покажет мне его виллу, когда мне будет угодно, она того стоит, ибо это самый красивый канадский дом во всей Греции.

Помню, в первый момент я от него слегка шарахнулся, не потому что почувствовал в нем изгоя, нет, я принял его за одного из тех прилипал, что подцепляют туристов с корыстными целями. Как ни странно это, в длинном и сухопаром, как жердь, человеке, но было в его выпяченных губах и нависших веках, в его семафористых жестах что-то «липучее», не ускользнувшее от меня. Полагаю, виной тому была его медлительность и неспособность к размеренным движениям, каким учит людей обыденная работа. Да и тот факт, что он заговорил со мной о льдах, иностранцах и Канаде, меня мало обрадовал. Я-то искал корней, исконных вкусов, этнологической подлинности, а не бесед в духе отпускного клуба. Но было уже слишком поздно. Помимо своей воли, в глазах всех усатых авторитетов, собравшихся в кабачке, я был вовлечен в Панайотисов цирк. Я выпил узо, из вежливости поставил ему стаканчик, после чего, с его подачи, мне пришлось угощать всех присутствующих, и не один раз, так что к концу вечера мы все изрядно набрались и стали лучшими в мире друзьями.

Позже, почувствовав снисходительное, если не враждебное отношение местных жителей к поведению Панайотиса, я хотел было – пожалуй, из трусости, признаю – отдалиться и завязать дружбу с другими людьми, которые казались мне более уважаемыми или более типичными, и даже попытался дать понять окружающим, что и не думаю клевать на его удочку. Но мне быстро указали мое место, ту маленькую нишу, которую на Ниссосе отводили чудакам и никчемушникам, таким как он и я. Греки так глубоко убеждены в своем абсолютном отличии от всего остального человечества, что им и в голову прийти не может, чтобы негрек мог на законном основании разделять их чувства или судить об одном из их соотечественников. Тем более не-грек, занятый столь абсурдным, неприбыльным делом, как литература. Никто не понимал, с какой стати я явился сюда писать книгу, если книга эта не об острове, более того, никто не понимал, зачем я вообще пишу книги, не имея гарантии, что выручу за них много денег, как Нана Мускури[13]13
  Нана Мускури – греческая певица. (Здесь и далее, кроме специально оговоренного случая, – прим. перев.).


[Закрыть]
за свои французские песни.

Никто. Кроме, разумеется, Панайотиса.

Узнав, что я пишу, он ничуть не удивился и без околичностей заявил, что хорошо знаком со знаменитым французским писателем по имени Лукас, который, как и я, приезжал работать на Ниссос. Он даже был его лучшим другом, и они провели вместе множество вечеров «У Спиро» за беседой, опустошив бог весть сколько бутылок рецины: Панайотис толковал о жизни, а Лукас все записывал в свою книгу. Я нахмурился: уж никак не ожидал, что этот паршивец вторгнется в сферу, которую я считал своей. Он и читать-то не умел…

– Лукас, ты сказал. Ты уверен?

– Еще бы! Два года назад он сидел на том же месте, что и ты. Точно, вот здесь. И рассказывал мне про свою последнюю книгу.

– Странно: я не знаю французского писателя с таким именем.

– Не может быть! Он очень знаменитый, такой же знаменитый, как Пападиамантис[14]14
  Александрос Пападиамантис (1851–1911) – греческий писатель, прозаик.


[Закрыть]
. В Париже только его и знают, его фото во всех газетах. Я очень люблю писателей, и они меня тоже любят, потому что я знаю все на свете про Грецию и Эгейское море. Спрашивай меня что хочешь, про рыбную ловлю, про оливы, про попов, про политику, я все тебе расскажу. Клянусь, ты на этом озолотишься. Ну, что ты хочешь знать для твоей книги?

Мне не хотелось, чтобы он лез в то, что я пишу или собираюсь написать. Я оборвал разговор, уверенный, что этот Лукас был химерой, чистым вымыслом похвальбы ради. Но Панайотис крепко держался за свои истории, не смущаясь плохим началом, и безразличие было ему невыносимо: возражайте или уж аплодируйте. В следующие дни он еще много раз осаждал меня своим Лукасом и, похоже, не удовлетворился, даже когда я под его напором допустил, что, наверно, есть где-то во Франции писатель, которого я не знаю, откликающийся на имя Лукас. Панайотис был непримиримым врагом сомнений и гипотез.

Мой дом располагался недалеко от порта, и по утрам, в любую погоду, я взял за правило выходить прогуляться по набережной. Я доходил до киоска старого Панделиса, где покупал сигареты, и всякий раз веселился, глядя, как старик бежит ко мне, прихрамывая, ибо редких своих клиентов он поджидал в тепле на почте по соседству. Пришла зима с ее бледным солнцем, миндального цвета морем и мокрыми порывами ветра. Рыбаки больше не выходили в море, чинили свои лодки, разбирали моторы. Группа знатоков в фуражках с черным галуном наблюдала, оживленно жестикулируя, за разгрузкой большого красного каика, доставлявшего товары. Я смотрел на блестящие бидоны с оливками, которые уносили в подвал, на неподвижных осликов, на цыган-торговцев. Потом я заходил в кафе выпить чашечку густого черного кофе с запахом жареных орешков, слушая, как вокруг беседуют и рассуждают. Были тут по утрам и одиночки, мечтатели преклонного возраста, которые проводили время, облокотясь на пустой столик, устремив глаза на однообразные пенные гребни. Не в сезон здесь были свои плюсы: туристы сняли осаду, деревня жила в замедленном темпе, топили камины, подсчитывали урожай, строили планы на будущее. Пахло морем, дымом, сухими водорослями.

На мое счастье с утра Панайотис не показывался, занятый, по его словам, непосильными трудами, но вероятнее – вынужденный дать себе отдых после вчерашних многословий и возлияний. Он появлялся только в середине дня. Сдержанный при всей своей неумеренности, он, слава Богу, не вваливался ко мне домой, предпочитая встречаться со мной как бы случайно на людях, в час обеда. Он усаживался за мой столик с долгим усталым вздохом и удостоверялся, как дотошный начальник, что я тоже принялся за работу. Сам он не ел и не пил, то ли денег не было, то ли аппетита, я так и не узнал, но тут же закуривал и заходился кашлем.

Панайотис питал настоящую страсть к писателям, чей странный и тайный труд казался ему почти столь же изнурительным и непонятным простым смертным, как и его собственный. В разговоре то и дело всплывал призрак великого Лукаса. До чего же я на него похож! Просто удивительно. У него были рыжие усы, как у меня, он носил солнечные очки в пасмурную погоду, как я, немного говорил по-гречески, как я, писал на машинке, как я, искал покоя, уединения… как я. Но главное – он любил Панайотиса и не мог обойтись без его общества. Я отвечал односложно: да, да, нет, нет. Время от времени из вежливости заставлял себя поддержать беседу, обсуждая ту или иную черту. Я отказывался верить, что два писателя, пусть даже современники, могут так походить друг на друга, на что Панайотис азартно возражал, что я бы так не говорил, знай я его, как он.

– Нет, извини. Повторяю тебе, я не знаю никого с таким именем, ни писателя, ни журналиста, ни драматурга.

– Какой драматург? Лукас пишет книги, как ты. Я знаю: я их видел, собственными глазами видел!

– Почему бы нет? Каждый год, знаешь ли, выходят тысячи книг на французском. Его книги мне просто не попадались. Его имя ничего мне не говорит.

Панайотис диву давался. У меня было чувство, что он начал сомневаться если не в моей искренности, то, по крайней мере, в моих способностях. Однажды он даже изъявил желание увидеть какую-нибудь мою книгу. У меня их, увы, с собой не было. Жаль, заметил он, потому что Лукас-то привез с собой свои книги и одну из них даже ему подарил. Уверенный, что нашел наконец способ прекратить этот бред, я тотчас попросил его принести ее мне, чтобы я мог ее прочесть и поговорить о Лукасе со знанием дела. Он кивнул, улыбаясь уголком рта, и пообещал. Как и следовало ожидать, я не увидел и тени книги Лукаса и больше о ней в последующие недели речи не заходило. Я уж решил было, что выиграл. Разумеется, зря.

Лукаса и след простыл, но Панайотис не отступался, он не мог позволить мне заподозрить его во лжи или легкомысленной болтовне о дружбе с французскими писателями. Он не спешил, поскольку я не собирался уезжать до следующего курортного сезона. Он просто ждал, чтобы я сначала признал свою ошибку. Доказательство потом. Все же он сумел-таки заставить меня написать одному другу-библиотекарю, чтобы удостовериться, что знаменитый писатель по имени Лукас действительно опубликовал книгу, написанную на Ниссосе, фото на обложке которой – да-да! – было сделано самим Панайотисом Ипсилантимонасом, фотографом от Бога. Убежденный, что это чистой воды вымысел, я забавы ради отметил в письме удивительные таланты снимавшего. Надо ли говорить, что мой друг ничего не нашел, но я вдруг понял, получив его письмо, что мне больше совсем не хочется выкладывать правду Панайотису. Я мало-помалу проникся его историями, и лучшего собеседника в кабачках у меня не было. Хоть он и раздражал меня частенько своим окаянным Лукасом, я не хотел, чтобы он потерял лицо, и притворился, будто вообще не получил ответа. Я тоже начал врать. Ради красоты жеста.

– Вот видишь! – торжествовал он. – Твой друг, верно, нашел столько книг Лукаса, что ему понадобятся недели, а то и месяцы, чтобы составить их список.

Я изображал замешательство. Панайотис со временем изменил свое мнение обо мне: опыт подсказал ему, что я не Лукас. Познакомившись со мной ближе, он теперь знал, что я не богат и не знаменит. Все впереди! – обещал он, однако, сопровождая свои слова хлопком по спине, который уложил бы мула. И потом, главное, Лукас работал не так, как я: он приехал на Ниссос не для того, чтобы писать книгу, но написал книгу, потому что турки продержали его на острове всю войну. Вот он и писал, чтобы скоротать время.

– Какую войну?

– Кипрскую, какую же еще!

– Кроме шуток?

Я вытаращил глаза; мне было любопытно, как далеко может зайти Панайотис. История принимала фантастический размах, и я невольно восхищался его фантазией. Он отвечал на все мои вопросы совершенно серьезно, прося иной раз усачей за соседними столиками подтвердить сказанное. Так, слово за слово, история Лукаса превратилась в авантюрный роман с турецкими истребителями на бреющем полете, морской блокадой, обрывами электропроводов, нехваткой муки для хлеба и бумаги для машинки, с американскими шпионами, турками, переодетыми немцами, и советскими агентами, с влюбленной в Лукаса прекрасной шведкой и бешено ревнивой англичанкой, с бочками узо и чанами рецины, надежно спрятанными в тайных гротах, с тысячами выброшенных на пляжи рыб, убитых локаторами субмарин, и с эффектным финалом, в котором неукротимый Панайотис у руля утлой лодочки вез великого писателя на соседний остров, откуда отплывал корабль, специально зафрахтованный посольством Канады для эвакуации иностранцев.

Так Лукас замечательно скрасил нам не один вечер, и к концу моего пребывания на острове я и думать забыл, существует этот человек или нет. Но Панайотис – кому же еще – вернул меня к действительности за несколько дней до моего отъезда. Отправив на почте посылку, я заметил его на террасе «У Спиро» – он махал своими длинными руками, подзывая меня. С приходом лета он сменил синюю куртку на гавайскую рубашку в желтых цветах и выглядел в ней более худым и несуразным, чем когда-либо.

Я подошел. На круглом столике, за который он держался двумя руками, словно чтобы не дать мне его опрокинуть, возлежала книга… ТА САМАЯ книга, это я сразу понял, в ТОЙ САМОЙ белой обложке парижского издательства «Сёй», украшенная ТОЙ САМОЙ фотографией Ниссосского порта, где отчетливо вырисовывался ТОТ САМЫЙ старенький красный каик на фоне синего неба, с ТЕМ САМЫМ, к стыду моему, именем автора: Жан-Люк Бенозильо[15]15
  Жан-Люк Бенозильо (р. 1941) – известный швейцарский писатель, проживающий во Франции; третий и, по существу, главный враль в этой истории. Он действительно оказался в Греции в разгар кипро-турецкого конфликта 1974 г. и описал увиденное в романе «Бено в поход пошел» (1976), но только перевернул ход событий с ног на голову… (Прим. ред.).


[Закрыть]
, с его – верх иронии! – дарственной надписью греческими буквами Моему другу Панайотису за стаканчиком рецины и с подписью Лукас.

В конечном счете единственным вралем в этой истории оказался я, и мне трудно было утешиться мыслью, что эта книга, совсем новенькая, была, по всей вероятности, единственной, которую Панайотис когда-либо держал в руках, ибо, по его собственному признанию, читать он не умел ни по-гречески, ни по-французски. Я спрашивал себя в дальнейшем, что, если в своих перегибах он куда чаще встречал истину, чем я, что, если поток пресной воды под морем, канадский ледокол, гигантский спрут и турецкие самолеты на бреющем полете были более правдивы, чем мои благоразумные наблюдения за островной жизнью? Я нашел моего учителя, и в моей памяти книга Лукаса отныне окончательно скрепила то неудобное сродство, что всегда связывало меня с ниссосским вралем, сродство, которое жители острова, при всей своей неграмотности, распознали с первого взгляда с уверенностью устных цивилизаций, отличающих человека слова от человека дела.

А на тот момент Панайотису хватило деликатности пощадить меня и не бахвалиться. Эта история осталась между нами, и я готов поручиться, что никто на Ниссосе так не вкусил ее соль, как он.

Полгода спустя я – а как же иначе? – послал ему мою собственную книгу с дарственной надписью Моему другу Панайотису. Я не получил ни благодарности, ни письма в ответ. Я их и не ждал, ведь Панайотис не умел ни читать, ни писать. Мне и сегодня нравится думать, что еще долго, столь долго, сколь жизни дарует ему Господь, он будет рассказывать заезжим фомам неверующим о мудреных книгах, которые у него есть и которых он не читал, но умеет угадывать их суть, размахивая для пущего правдоподобия руками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю