Текст книги "С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Петер Штамм,Роберт Отто Вальзер,Шарль Фердинанд Рамю,Коринна Стефани Бий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Роз-Мари Паньяр
© Перевод с французского Н. Кулиш
Роз-Мари Паньяр [Rose-Marie Pagnard] – писательница, журналистка, критик, автор «волшебной», «сновидческой» прозы, близкой к магическому реализму. Ее перу принадлежат романы «Эра Фернандеса» [ «La P?riode Fernandez», 1988], «В лесу резвится смерть» [ «Dans la for?t la mort s’amuse», 1999, премия Шиллера], «Консерватория любви» [ «Conservatoire d’amour», 2008], «Я люблю то, что непрочно» [ «J’aime ce qui vacille», 2013] и др. Преобладающей для Паньяр является тема искусства, дара, благодатного, но подчас разрушительного; тема творчества.
Герой рассказа «Коллекционер иллюзий» распродает свои ненаглядные картины, но находит способ остаться их обладателем. Правда, для этого ему требуется изрядная сила воображения…
Перевод выполнен по изданию «Collectionneur d’illusions» [Editions Zo?, 2006].
Коллекционер иллюзий
Когда отец начал приглашать нас обедать в лучшие отели страны, в моих глазах он стал настоящим волшебником, превращавшим реальность, с которой он никак не мог примириться, в блистательный триумф своих заблуждений. «Вы сразу узнаете картины, которые висят на стенах в этом отеле, – говорил он нам, – ведь они – часть нашей незабвенной семейной коллекции! Да-да, это наши любимые, родные вещички, проданные, утраченные, но теперь снова согретые нашим восхищением! Ну, приятного аппетита, смотрите во все глаза и наслаждайтесь!» Мама надевала очки и напрягала память, сопоставляя свои воспоминания с картинами, гравюрами и рисунками, которые украшали стены отеля: «Да, в самом деле, – говорила она, – вот это как будто наш маленький Фюсли (или Хёленмайстер, или Уотсон, или Адами[2]2
Иоганн Генрих Фюсли (1741–1825) – швейцарский художник, живший в основном в Англии, представитель раннего романтизма. Гомер Уотсон (1855–1936) – канадский пейзажист. Валерио Адами (р. 1935) – итальянский художник. Хёленмайстер – по всей видимости, вымышленный персонаж. (Здесь и далее – прим. ред.).
[Закрыть]: я называю имена только некоторых из художников, чьи картины были представлены в нашей коллекции), но я не могу взять в толк, как они очутились…» Отец обрывал ее раздумья вслух, выражавшие превосходно разыгранное удивление, и в очередной раз принимался рассказывать, как он, с упорством и настойчивостью влюбленного, стремящегося присвоить себе предмет обожания на веки вечные, сумел сохранить в поле зрения свои ненаглядные полотна и в результате все еще обладает тем, что ему уже не принадлежит.
До того как укрыться в спасительной гавани иллюзии, мой отец столкнулся с финансовыми трудностями. Следовало ли ему продать, то есть предать, нашу коллекцию картин, гравюр и рисунков, все эти пейзажи и портреты, лазурные небеса и жанровые сцены, цветовые пятна, фигуры и зигзаги, которые только на первый взгляд безучастно висели на стенах, а на самом деле были единственной опорой нашей жизни, единственным, что удерживало нас на высотах истинного искусства, – следовало ли ему это сделать? Чтобы обмануть судьбу и самого себя, он начал с экономии на своих личных нуждах: отказался от «брисагос» (тонких, как карандаш, сигар, обвернутых вокруг соломинки), которые ему поставляли каждую неделю в коробке по двадцать пять штук с монограммой. Мама, со своей стороны, решила давать платные уроки игры на скрипке, но никак не могла заставить себя брать деньги с учеников, и эту затею пришлось бросить. И вот тогда у нас поселился друг нашей семьи, бывший аукционный оценщик. Целую зиму он уписывал за обе щеки мамину стряпню, натирал нашу мебель пчелиным воском собственного изобретения, а потом, наконец, определил продажную стоимость наших картин и бросился на поиски возможных покупателей.
Когда пришло время продажи, отец, благодаря этому своему другу и каким-то таинственным знакомствам, ухитрился разместить картины там, где ему приятнее всего было бы смотреть на них: в салонах и ресторанных залах роскошных отелей и изысканных кафе, известных своими коллекциями произведений искусства. И теперь, когда его дела пошли на поправку, он в течение трех или четырех лет возвращал себе самому, маме и мне, своему сыну, фамильные картины, гравюры и рисунки: для этого нужно было лишь отвезти нас туда, где теперь обитали наши любимцы, – скажем, однажды воскресным вечером мы ужинали в Базеле, неделю спустя – в Люцерне, затем во вторник у нас был ранний ужин с чаем в Цюрихе… и все эти пиршества были проникнуты вдохновенным, творческим созерцанием и выдвигали моего отца в число виртуозных любителей искусства. Ибо перестав быть заурядным частным коллекционером, наслаждающимся абсолютным душевным комфортом (то есть таким, который волен вскакивать по ночам, дабы убедиться, что желтый цвет карандашного рисунка не поблек от соседства окна, выходящего на юг, волен забывать на полгода, что у него там развешано по стенам, волен по утрам и вечерам приветствовать каждую единицу хранения негромким, более или менее прочувствованным заявлением типа «я вас люблю», или «а я тебя зацапал», или как-либо еще), – перестав быть заурядным частным коллекционером, созерцающим накопленные сокровища у себя дома, в четырех стенах, мой отец поднялся на более высокую ступень – он превратился в Тайного Коллекционера, а в этой роли необходимо виртуозно управлять собственным воображением и мастерски облагораживать реальность.
Коллекционер-невидимка и коллекция, которую видят все. Отныне эти шедевры доступны каждому, говорил мой отец – будучи сам завсегдатаем подобных заведений, он полагал, что это может позволить себе кто угодно. Мама пересчитывала посетителей ресторана, сидевших за соседними столиками и, по-видимому, всецело занятых поглощением тонких кушаний, вздыхала и высказывала мнение, что, по крайней мере, здешний персонал в часы относительного затишья может восстановить силы, любуясь этими картинами, которые при жизни у нас успели доказать всю мощь своего поэтического воздействия. В такие минуты мама казалась нам красивее, чем обычно, словно ее преображала беседа, которую завязывали между собой ее воспоминания, ее сиюминутные мысли и так хорошо знакомые нам картины – иные из них висели слегка наискось, демонстративно нарушая установленный порядок вещей. А порой у отца случался сильнейший приступ меланхолии, и, будучи не в силах справиться с этим сам, он заказывал шасс-сплин гран-крю[3]3
Бордосское вино, название которого означает «долой тоску».
[Закрыть], хотя к данному блюду больше подошло бы местное вино; бывало, он даже не прикасался к еде, а просто сидел, неотрывно глядя на ранний пейзаж Хёленмайстера, изображающий озеро, пока к нашему столику не подъезжала тележка с десертами и вид какого-нибудь крема, напоминающий красную или желтую масляную краску, не возвращал его к действительности; иногда в салоне «Гранд-отель Алемания», где висела серия гравюр Валлоттона[4]4
Феликс Валлоттон (1865–1925) – швейцарский график и живописец, работавший во Франции.
[Закрыть], он смахивал колонковой кисточкой пыль с рамок и при этом желал остаться незамеченным, Тайному Коллекционеру подобает скромность, объяснял он маме, которая, порядком нервничая, стояла на страже – покажись на горизонте сомелье, нас бы тотчас оповестила об этом ослепительная мамина улыбка.
В этом самом салоне, в одно январское воскресенье, после того как директор угостил нас засахаренными каштанами и поведал нам, что собирается радикально обновить обстановку и художественное оформление (!) «Гранд-отеля», отец вдруг ощутил непреодолимое желание прямо сейчас прижать к груди какую-нибудь вещь из своей коллекции, все равно какую; в один миг он снял со стены гравюру, спрятал ее под плащ и устремился к выходу. Мама и я, поддавшись тому же наваждению, побежали за ним. «Ах! – тихо стонала мама. – Это ведь кража! Ты обокрал сам себя!» А я видел, как отец, стоя на улице, здоровается с невидимыми собеседниками, а затем раскачивается взад-вперед с полузакрытыми глазами, совсем как в прежние времена, когда он собирался купить картину и с восторгом думал о своих беспредельных возможностях, о беспредельной красоте грез и фантазий и о беспредельной радости мамы, когда она увидит новую, только что выбранную им картину. На улице был страшный холод, отец, бледный и весь в поту, попытался что-то сказать нам, но силы оставили его. Мама помогла ему дотащиться до стоянки такси, а я нес гравюру Валлоттона, нашу фамильную собственность, словно тайный трофей, и чувствовал, что мог бы ловко спрятать ее, наврать с три короба и сунуть ее на дно, если бы кто-то вдруг решил отобрать ее у меня. Наверняка отец найдет какой-нибудь способ вернуть гравюру в «Алеманию», применит гипноз или что-то в этом роде, думал я.
Однако мой отец в тот же день слег и в следующее воскресенье умер. На время его болезни мама повесила на стену напротив кровати украденную гравюру и несколько пустых рамок: она знала, что он уже не может различить ничего, кроме бликов света, но, говорила она, для рождения иллюзии нужно хоть что-нибудь, пусть даже просто белый квадрат. Так отец мог в последний раз вообразить, что он опять привел нас полюбоваться своими обожаемыми картинами, и мы, не переставая восхищаться, переходим от одной к другой, а отец, с длинной сигарой «брисаго» в руке, рассказывает нам о совершенстве линий и богатстве колорита.
Впоследствии мама все же решилась давать платные уроки игры на скрипке и подарила украденную гравюру своему любимому ученику – в некотором роде поэту, неуемному фантазеру, который, в очередной раз взяв неверную ноту, заверял ее, что это пробует силы дремлющий в нем гений!
Корин Дезарзанс
Из сборника «Глагол „быть“ и секреты карамели»
©Перевод с французского М. Липко
Корин Дезарзанс [Corinne Desarzens] – писательница, журналистка, полиглот (среди прочих, владеет русским и одним из пяти диалектов ретороманского), страстная путешественница, жадная до жизни во всех ее проявлениях, родственная душа другой вольной птицы швейцарской литературы – Шарль-Альбера Сангрия, с которым читатель еще познакомится на страницах этого номера. Отсюда и характер ее прозы – стремительной, подчас эллиптичной, богатой образами и отступлениями. Писательница словно торопится выплеснуть все, что впитала: так инжир, набравшийся солнца, обжигает ладонь. Под стать и жанр, избранный Дезарзанс для сборника малой прозы «Глагол „быть“ и секреты карамели». Что это, письма, строки на обороте открытки, фрагменты дневника? И меньше, и больше. Полу– и четверть-встречи, которые надо изжить, чтобы пришли новые. «Встречать» – еще один глагол, любимый Дезарзанс. Причем встречи чаще всего происходят не в мире людей, а в мире вещном, предметном. Встретить запах, концертную форму, былинку травы, книгу…
«Август» больше напоминает стихотворение в прозе, «Форма» тяготеет к рассказу, а «Дайте настояться» – к тому, что Сангрия называл propos, размышлением на тему, где Дезарзанс разовьет неожиданнейшее сравнение: растение, отдающее свои соки воде, подобно человеку, отдающему себя любви…
Помимо сборников короткой прозы, среди которых можно выделить «Мадагаскарский дневник» [ «Carnet Mad?casse», 1991], а также парные «Я все, что встречаю» [ «Je suis tout ce que je rencontre», 2002] и «Я бы стала травой этого луга» [ «Je voudrais ?tre l’herbe de cette prairie», 2002], перу Дезарзанс принадлежат и романы: «Голубой алмаз» [ «Bleu Diamant», 1998, премия Рамбера] «Рыба-барабан» [ «Poisson-Tambour», 2006], «Король» [ «Un roi», 2011] и др.
Перевод выполнен по изданию «Le verbe ?tre et les secrets du caramel» [Editions de l’Aire, 2006].
АвгустКогда август-месяц подходит к концу, где-то разом и отпускает, и перехватывает.
Узнай поди, чему это приписать. Поры на коже раскрываются широко-широко. Ноги возвращаются к обуви. Долг наступает, забавы трубят отбой. Укол усыпляет, но не приносит облегчения. Мучительная отсрочка. Лицо искажает судорога. Сонный, оцепеневший, ты все же глядишь в оба. С какой-то особенной зоркостью высматриваешь симптомы. В разлитой вокруг благодати нет-нет да скажется призыв к порядку.
Теперь я знаю. Это чувство обостряется при виде песка, инжира и айвы.
Не абы какого песка: песка городского, над которым замер ковш экскаватора, песка полезного, разрытого до лужи. Этот песок навевает мысли об отпуске, а меж тем все вокруг возвращаются к трудам. Полезное поднимается на поверхность. Уже пошли первые пузырьки. Песок на стройке мозолит глаза: погулял, и будет. Ну и пусть. Полоса песка вдоль тротуара – чем не побережье. Лужи еще теплые, ласковые. Ласков и дождь, когда он мочит загар.
Срывать смоквы, свисающие из-за чужой ограды, – из числа последних летних услад. Смоковница хорошо накапливает тепло. Листья-ладони у нее грубые и шершавые. Чем смоква неприглядней – морщинистая, желтущая, синюшная, – тем вкуснее она оказывается. Мякоть полна темно-золотистых зернышек, как клубничных, только крупнее. Черенок на месте разлома мажет чем-то молочным и клейким, от чего еще долгое время вспоминается руль новенького велосипеда. Летоизлияние, остановленное наложением резинки из школьного ранца. Строгий, но лакомый запах новой шины.
Многие растения выделяют в это время сок или же меняются на ощупь: грубеют или мягчают. Кожица стирается или покрывается колючками. Темнеет. Испещряется дырами. Открываются и закрываются какие-то клапаны: тончайшая отладка лючков и скважин, дрожь стрелок на датчиках – еще волнительней под микроскопом, на рубеже времен года.
На айве висят огромные ворсистые лимоны – плотные, увесистые. Поблескивают сквозь ворс. Нож с трудом режет их на четвертинки. Вокруг семян бугрятся почти костяные сгустки. При виде айвы мне всякий раз представляется кожа Франсуазы Саган – кожа старой бесшабашной девчонки, которая ставит босую ногу на сцепление и пускается в свою последнюю гонку, вечером, на излете сентября.
ФормаАксельбант (1872): какой бант?
Принадлежность парадной воинской формы или знак отличия в виде плетеного шнура с металлическими наконечниками, носится через плечо.
Нет, мы не прочли устав до конца – не одолели. Мы простодушно полагали, что заниматься музыкой означает разделять удовольствие с единомышленниками, где бы это ни происходило. Мы только что переехали. Наш сын Оскар отныне сам сможет ездить на репетиции в «Гармонию», оркестр при музыкальной школе, и нам не придется возить его на машине в другой городок, откуда мы переселились. И он по-прежнему будет играть на трубе.
– Следующий сбор состоится двенадцатого декабря, – кисло сказал голосок секретарской дочки.
– Сбор?
– Да. Концерт. Вы получите уведомление.
Рядом с часом на уведомлениях всегда проставлялись нули, как в расписании авиарейсов или на повестке в военкомат. Четырнадцать ноль ноль для двух часов пополудни. Уведомления равным образом сообщали, куда приводить своих чад на очередной сбор, приносить ли с собой сладости для чаепития и когда состоится следующее лото или лотерея. Они предлагали родителям заполнить с точностью до получаса графы «свободен-занят» и всячески побуждали их поддержать ребенка своим присутствием.
– Мы ждем от вас сопричастности, – в пятнадцатилетием голосе звучал апломб. – Когда оплатите платежное поручение, вам выдадут пять талонов на парадный концерт.
– Талонов?
– Ну да, которые вы обменяете в кассе на билеты. Разумеется, подойти нужно заранее.
– А концерт?..
– В марте.
Шло меж тем начало сентября. Талоны из плотного желтого картона перерезала пунктирная линия: оторвут – и останется в руках железный гребень. После репетиции какая-то дама сняла с Оскара мерки и неделю спустя выдала ему форму, заставив его расписаться на двух бланках. Ярко-синяя, как колпачок одноразовой ручки «Бик», из добротного, в мельчайших прожилках шерстяного сукна форма была очень тяжелая. Брюки стояли колом: поставишь – не упадут. Полагавшийся к форме чехол в случае порчи замене не подлежал. На каждой пуговице под скрещенными лавровыми ветвями сияла золотом лира; узор повторялся на лацкане пиджака и на кепи с черным лаковым козырьком. На нагрудном кармашке был вышит герб города. Щит, разбитый на червлень и лазурь, с лежащей поперек серебряной рыбой[5]5
Описывается герб швейцарского города Ньон, где живет писательница. (Здесь и далее – прим. перев.).
[Закрыть]. Двухцветный галстук крепился на резинке, а сорочку из прочного хлопка, произведенного в городе Цвайзиммен, в немецкой Швейцарии, надлежало стирать при шестидесяти градусах.
– Остальное за ваш счет. Вашему сыну потребуется черный кожаный ремень, черные ботинки и в обязательном порядке черные же носки.
Каждую неделю в аккурат поперек дня, когда в школе учатся только до обеда, – сорок пять минут один на один с учителем, затем общая репетиция, иногда с антрактом, которая заканчивалась часов в восемь, а то и позже, по мере того как близился парадный концерт.
Я думала о летних вечерах в городке, откуда мы съехали, как мы входили в театр, где играл другой оркестр, как пробирались по лестнице на галерку, опаздывая, но никому не мешая, как терлись в темноте коленками, высекая улыбки, и как все успевали: рассмотреть лепнину, музыкантов, прикрыть глаза, вспоминая, что на улице изо дня в день набухают пионы и как славно мы сейчас поужинали.
– Добро пожаловать, – сказал наш новый сосед. – Похоже, теперь у нас общий не только забор: наши дети играют в «Гармонии».
Его дочка играла на поперечной флейте. Оскар заметил, что она как-то наособицу причесывалась: волосы завивались мягкими волнами, – остальные же девочки зализывали их назад и стягивали в хвост. Она носила кофточки в мелкий цветочек и пастельных тонов курточки, а себе ее мать выбирала одежду из одноцветной кожи и коротко стриглась. Летом вместо плетеных босоножек на каблуке или, боже упаси, сланцев с камешками посередине мамаши учеников носили устойчивые ботинки для горных прогулок с выдающейся спереди подошвой.
Однажды репетиция затянулась далеко за половину девятого. Многие из родителей, уже в пальто, безропотно ждали на задних рядах.
– Ваши дети еще не ели?
– Нет.
– А они еще успевают делать уроки?
Они вдруг выпрямились, точно кол проглотили, и воззрились на сцену – подальше от этой незнакомки, которая еще не усвоила негласного соглашения, не осознала, каких жертв требует этот концерт, как важен каждый винтик – стоять в пробках, радеть и бдеть, стряпать с утра ужин, – чтобы махина крутилась и все это синее слилось наконец в едином порыве. Они не ждали утешения. Жаловаться было бесполезно, некрасиво, бестактно. Дисциплина – пожалуй, единственное, что осталось от этих занятий и что оправдывало их в глазах родителей, – была им по душе. Тем, кто загружен, не до слюнтяйства. Кто занят, поглощен, увлечен до страсти – у тех не может болеть голова.
Но уж, наверное, руководитель похвалит своих подопечных, прежде чем откланяться.
– Всем доброй ночи, – обратился он к музыкантам. – Один совет. Готовьтесь к тому, что придется попотеть, серьезно вам говорю, иначе провал обеспечен.
Воспитание самураев. Преданность клану. Клану черных носков. Хочешь не хочешь – ты посвящен. Этим вечером. Оскар так утомился, что не стал ужинать и отправился прямиком в постель.
В этом клане отбрасывали все лишнее и стремились к совершенству. Мы были в полной растерянности. С одной стороны, как и другие родители, мы считали, что никогда не поздно сменить профиль учебы: «легко дается» не значит «плохо», вопреки расхожему мнению. Мы полагали, что заниматься музыкой так же благотворно, как дышать, делать зарядку, лазать, плавать, что детям полезно общество других маленьких музыкантов, но мы решительно не одобряли строевой уклад, жесткий график, обязанности, когда их ставили превыше всего, превыше самой музыки. Амиши[6]6
Амиши – последователи радикального протестантского движения, основанного в конце XVII века священником из Швейцарии Якобом Амманом; ведут патриархальный, аскетичный образ жизни, стремятся к той или иной степени изоляции от неамишского общества.
[Закрыть] XXI века – вот кем казались нам мамы-папы этих синих мундирчиков. Спартанцы, предпочитающие линолеум ковролину, спозаранку набивающие рюкзак – горы не ждут! – вместо того чтобы потягивать за столиком кофе, плетущий над чашкой свои терпкие арабески; любители вышколенных собак и окрашенных от греха деревянных фасадов.
Разглядят ли они прекрасный город за опрокинутыми помойками? Сумеют ли уловить дух старины, несмотря на тошнотворное амбре? Как поведут себя, если на задворках их садика ненароком сдвинут третий вазон?
Но мы не могли открыться Оскару, чтобы он не пал духом и не бросил занятия музыкой из-за наших домыслов.
Вспоминались летние вечера в нашем городке, где на каждом участнике инструментального ансамбля была простая черная футболка с вышитыми заглавными буквами, а боковые двери театра стояли настежь – сумерки, пионы, посыпанный щебнем дворик, притихшие улицы.
Здесь зрелище было куда эффектней. Семьдесят пять синих мундиров разили наповал. Синева бразильской бабочки морфо, золото до блеска надраенных труб – под стать идущему от эполета золотому шнуру, сиречь аксельбанту. Неотличимые друга от друга, что на сцене, что на концертных снимках, они сливались в одну торжественную синь, от которой у родных выступали на глазах слезы.
Иногда они играли в каком-нибудь парке, и тогда вокруг уютно похлопывали дверцы машин. Синее зарево подсказывало, что мы на верном пути. Оскар просил никому не говорить. Только бы не попасться на глаза школьным товарищам. Он подставил запястья, чтобы ему застегнули пуговицы, сам надел галстук и долго искал черные ботинки. Из братниных он уже вырос. Поздно красить в черный кроссовки, тем более что кроссовки воспрещались. Глупо покупать новые, чтобы каких-нибудь пару раз в год выйти на сцену. Отцовы больше напоминали матросские боты, но Оскар все же надел их и зашагал с нажимом на пятку, выворачивая смачные ломти земли. Он расправил плечи. Больше всего он походил сейчас на пилота, на заслуженного командира корабля, который летит в дальний рейс, но вернется, как только выполнит задание.
– Переоденься.
В кухне темно, но холодильник нараспашку. Босой, в рубашке поверх синих форменных брюк, как в пижаме, Оскар запрокинул голову и пил из горла. Но форме все было нипочем. Водворенный на плечики пиджак скульптурно топорщил грудь, словно нес в себе стать воображаемого атлета. Вместо лавров почетно золотился аксельбант.
Утром все покоилось в чехле, том самом, который замене не подлежит. Я потянула в сторону дверцу шкафа: убедиться, что все на месте, и забыть наконец о суммах штрафа, прописанных в бланке выдачи. В случае порчи или чрезмерного износа комитет будет вынужден взыскать с участника: за пиджак 567 франков, за брюки 190 франков, за сорочку 90 франков, за фуражку 226 франков, за галстук 30 франков. С течением времени цены могут меняться. Само собой, беречь как зеницу ока.
И все же. Репутация уже подмочена. Уже горит щека от пощечины штрафа: не влепили, так влепят, будьте покойны. Я представляла себе, как синие мундирчики взрывают петарды. На белый поплин капает кетчуп. Кто-то, сбросив рубашку, пьет из горла. Стеклышки на запретной ограде оставили прореху в брюках. В потасовке оторвался аксельбант, перепутались пиджаки.
Ученик обязан содержать форму в безупречной чистоте. Как при найме апартаментов: простыни в течение заезда не меняются, объявляют вам сразу, – и вы с первого дня чувствуете себя неряхами и стыдитесь, что грязи все прибывает. А не будь в контракте этого нехитрого предписания, вы сказочно отдохнули бы, не присматриваясь, не терзаясь, вдали от всех этих хозяйских забот.
В день концерта родители учеников загодя выстроились в очередь перед кассой, чтобы обменять талоны на билеты. Из полукруглого окошка в стене высовывались только руки: крот у входа в нору. Мамы-папы проходили и садились, кивая по сторонам со смесью гордости и удовлетворения – должно быть, нечто похожее испытывал в Англии XIX века сельский аристократ, проходя в церкви на свою законную скамью. Вы из наших. Мы среди своих. Долгожданная жатва.
Здравствуйте, здравствуйте.
Свет в зале погас, и осталось только синее с золотом. На сцену вышла русоволосая женщина в черной юбке и белой блузке – дирижер сломал руку. В девичестве мадемуазель …ова, уточняла программка, она повернулась спиной и бойко взмахнула палочкой, превратившись на миг в обезьяну из мультика «Король джунглей». Деревья вокруг зашумели – прилив, отлив, – а бабочки замерцали, синие-синие. Пылали трубы, амиши ликовали. Затем на сцену в полной тишине взошли один за другим двенадцать барабанщиков. Мы цеплялись за хрупкий обломок скалы, сжимали камень алчно и трепетно. Этим камнем, этим обломком скалы было наше сердце. Барабанная дробь – виртуозная и надрывная, как сальто под куполом, – бросила нас, задохнувшихся от волнения, на краю бездны.
Этот вечер оставил по себе лучшие воспоминания. Бланк выдачи – худшие. Несмотря на то что концерт удался, Оскар только укрепился в намерении бросить музыкальную школу. Но не тут-то было.
– А если мой сын придет в красных носках, – спросила я у секретаря, – его исключат?
– Нет. Но если мы застанем его в форме с бокалом красного, тут уж без разговоров.
Оскар не согласился. Ни с бокалом, ни с целой бутылкой, чтобы уж падать, так падать. Пришлось отбывать повинность еще полгода. Ученик обязывался посещать занятия до конца срока. Форму надлежало вернуть до рождественских праздников. Из соображений гигиены костюм, включая сорочку и фуражку, предварительно сдается в химчистку за счет участника. Вам еще повезло: раньше запрос подавали за год. Президент «Гармонии» поблагодарил Оскара в письме за все, что он сделал. Вместе с Оскаром покидали ряды еще двое. Выбывавших назвали публично, перед всем оркестром. Как дезертиров перед строем юных солдат, уходящих на фронт.
Пиджак и брюки я отнесла в химчистку. Приемщица бережно отпорола аксельбант, шнурочек, как она выразилась, и я уже мучилась, как буду приделывать его обратно. Сорочку я постирала при шестидесяти градусах. Пиджак по-прежнему облегал чей-то мощный торс. Я сложила все в чехол – и с глаз долой, в укромную темноту шкафа.
Шкаф ожил.
Никаких следов. Уйти, оставив все как было. В сказках этим условиям следуют, чтобы спастись, не выдать себя, не обидеть духов земли. Обуревают чувства – а с виду тишь да гладь, будто и не было ничего. Ни следа пальцев на черной книге, ни волосков на синем пиджаке. Любить женщину, которая подкрадывается, как кошка, ступая бесшумно, всегда кстати являясь и исчезая.
Я вспомнила, как одна приятельница позвала меня разбирать материнский гардероб – мать умерла, и она собиралась раздать ее вещи знакомым. Я вспомнила, как хлынула на меня из шкафа чужая жизнь, все эти «случаи», которые я лишь домысливала, не зная, почему пальцы, блуждая по плечикам в магазине, выбрали то или иное, эти вечера, таившиеся в черных, на каблуке, босоножках. Как подчас пугает и завораживает одна-единственная пара осиротелых перчаток. Как много – если не все – может сказать о душе, о характере человека изгиб пальцев этой самой перчаточной пары.
Утром я достала рубашку, убедилась, что воротничок отливает голубизной, и натянула поверх пленку, как делают в химчистке. Пиджак и брюки еще потяжелели. Кепи, именуемый фуражкой, тоже требовалось сдавать в химчистку, хотя за год с небольшим его надели всего однажды. Я начистила черный козырек, поворачивая его так и сяк, высматривая на глянце малейший след пальцев – так в богатых домах прислуга чистит дверной молоток. Или зеркало в ванной: вполне приличное, но глянешь сбоку и обомлеешь. Сияя козырьком, кепи отправился под пленку, где уже висел галстук без единой пылинки – долго орудовала щеткой. Я отвезла машину на мойку и прошлась пылесосом по салону, прежде чем водрузить чехол на заднее сиденье. У заведующей формой горели глаза – вот-вот облизнется, как кошка. Она приняла меня в подвальном этаже, под безжалостным неоновым светом, но сначала мне пришлось пройти через залу, обшитую по потолку коробками из-под яиц. Стены пестрели ценными указаниями: влажность такая-то, оптимальная акустика такая-то. Шкаф ломился от синих форм и кепи – это все, что осталось от бывших или еще не известных музыкантов.
Мне захотелось выскочить босиком под дождь, купить красные носки, достать из холодильника бутылку, какую попало, и выхлестать ее прямо из горла большими глотками.