Текст книги "Любовные письма великих людей. Соотечественники"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
В. Г. Белинский
(1810–1848)
Пусть добрые ду́хи окружают вас днем, нашептывают вам слова любви и счастья, а ночью посылают вам хорошие сны.
Всего 38 лет суждено было прожить русскому писателю, литературному критику, публицисту, философу-западнику Виссариону Григорьевичу Белинскому. За недолгие годы своей жизни Белинский написал много сильных и возымевших большой отклик статей в журналах «Телескоп», «Отечественные записки», «Современник». Вел активную общественно-политическую деятельность вместе с друзьями – Герценом, Панаевым, Надеждиным.
Преуспел Белинский и в «делах любовных». Взаимные чувства захлестнули Виссариона Григорьевича и Марию Орлову, служившую в Москве классной дамой в институте. В 1843 г. они поженились. Свадьбе предшествовала довольно обширная переписка. Литературный дар Белинского, несомненно, заметен и в любовных посланиях, каждый раз непохожих друг на друга, но воспевающих прекрасное чувство – любовь.
В. Г. Белинский – невесте М. В. Орловой, впоследствии его жене
(Петербург, 7 сентября 1843 года, вторник)
Вчера должны были вы получить первое письмо мое к вам. Я знаю, с каким нетерпением, с каким волнением ждали вы его; знаю, с какою радостью и каким страхом услышали вы, что есть письмо к А. В., и какого труда стоило вам с сестрою принять на себя вид равнодушия. Я не мог писать к вам тотчас же по приезде в Петербург, потому что жил на биваках и был вне себя. Первое письмо мое написано кое-как. В продолжение дней, в которые должно было идти оно в М., я только и думал о том, когда вы получите его; я мучился тем же нетерпением, как и вы; мысль моя погоняла ленивое время и упреждала его; с радостью видел я наступление вечера и говорил себе: «Днем меньше!» Но вчера я был как на углях, рассчитывая, в котором часу должны вы получить мое письмо. Я не могу видеть вас, говорить с вами, и мне остается только писать к вам; вот почему второе письмо мое получите вы, не успевши освободиться из-под впечатления от первого. Мысль о вас делает меня счастливым, и я несчастен моим счастьем, ибо могу только думать о вас. Самая роскошная мечта стоит меньше самой небогатой существенности; а меня ожидает богатая существенность: что же и к чему мне все мечты, и могут ли они дать мне счастье? Нет, до тех пор, пока вы не со мной, – я сам не свой, не могу ничего делать, ничего думать. После этого очень естественно, что все мои думы, желания, стремления сосредоточились на одной мысли, в одном вопросе: когда же это будет? И пока я еще не знаю, когда именно, но что-то внутри меня говорит мне, что скоро. О, если бы это могло быть в будущем месяце!
Погода в Петербурге чудесная, весенняя. Она прибыла сюда вместе со мною, потому что до моего приезда здесь были дождь и холод. А теперь на небе ни облачка, все облито блеском солнца, тепло, как в ясный апрельский день. Вчера было туманно, и я думал, что погода переменится; но сегодня снова блещет солнце, и мои окна отворены. А ночи? Если бы вы знали, какие теперь ночи! Цвет неба густо темен и в то же время ярко блестящ усыпавшими его звездами. Не думайте, что я не берегусь, обрадовавшись такой погоде. Напротив: я и днем, как и вечером, хожу в моем теплом пальто, чему, между прочим, причиною и то, что еще не пришел в П. посланный по транспорту ящик с моими вещами, где и обретается мое летнее пальто. Впрочем, днем нет никакой опасности ходить в одном сюртуке, без всякого пальто, но вечером это довольно опасно, и вот ради чего я и днем жарюсь… (в) зимнем пальто. Мне кажется, что в Москве теперь должна быть хорошая погода. Не забудьте уведомить меня об этом: московская погода очень интересует меня. Не поверите, как жарко: окна отворены, а я задыхаюсь от жару. На небе так (ярко) и светло, а на душе так легко и весело!
Без меня мои растения ужасно разрослись, а что больше всего обрадовало меня, так это то, что без меня расцвела одна из моих олеандр. Я очень люблю это растение, и у меня их целых три горшка. Одна олеандра выше меня ростом. После тысячи мелких и ядовитых досад и хлопот, Боткин, наконец, уехал за границу. Это было в субботу (4 сент.). Я провожал его до Кронштадта. День был чудесный, – и мне так отрадно было думать и мечтать о вас на море. Расстались мы с Б. довольно грустно, чему была важная причина, о которой узнаете после. Странное дело! Я едва мог дождаться, когда перейду на мою квартиру, а тут мне тяжела была мысль, что я вот сегодня же ночую в ней. И теперь еще мне как-то дико в ней. Впрочем, это будет так до тех пор, пока я вновь не найду самого себя, т. е. пока вы не возвратите меня самому мне. До тех пор мне одно утешение и одно наслаждение: смотреть на стены и мысленно определять перемещение картин и мебели. Это меня ужасно занимает.
Скажите: скоро ли получу я от вас письмо? Жду – и не верю, что дождусь, уверен, что получу скоро – и боюсь даже надеяться. О, не мучьте меня, но ведь вы уже послали ваше письмо, и я получу его сегодня, завтра! – не правда ли?
Прощайте. Храни вас Господь! Пусть добрые ду́хи окружают вас днем, нашептывают вам слова любви и счастья, а ночью посылают вам хорошие сны. А я, – я хотел бы теперь хоть на минуту увидать вас, долго, долго посмотреть вам в глаза, обнять ваши колени и поцеловать край вашего платья. Но нет, лучше дольше, как можно дольше не видаться совсем, нежели увидеться на одну только минуту и вновь расстаться, как мы уже расстались раз. Простите меня за эту болтовню; грудь моя горит; на глазах накипает слеза: в таком глупом состоянии обыкновенно хочется сказать много и ничего не говорится, или говорится очень глупо. Странное дело! В мечтах я лучше говорю с вами, чем на письме, как некогда заочно я лучше говорил с вами, чем при свиданиях. Что-то теперь Сокольники. Что заветная дорожка, зеленая скамеечка, великолепная аллея? Как грустно вспомнить обо всем этом, и сколько отрады и счастья в грусти этого воспоминания!
В. Г. Белинский – невесте М. В. Орловой, впоследствии его жене
(Петербург, 14 сентября 1843 года)
Наконец-то вы и Бог сжалились надо мною. О, если бы вы знали, чего мне стоило ваше долгое молчание. Первое письмо мое пошло к вам 3-го сент. (в пят.), след. 6-го (в понед.), вы получили его. Я расчел, что во вторник Агр. В. дежурная, и потому думал, что ваш ответ пойдет в среду (8-го), а ко мне придет в субботу. Но в субботу ничего не пришло, и мне с чего-то вообразилось, что я жду вашего ответа на мое письмо уже недели две. В воскр. нет, я приуныл, – и в голову полезли разные вздоры: то мое письмо пропало на почте и не дошло до вас, то вы больны, и больны тяжко, то (смейтесь надо мною – я знал, что я глуп, – ведь вы же сделали меня дураком) вы вдруг охладели ли ко мне. Я не мог работать (а с работою и так опоздал, все думая о вас), мне было тяжело, жизнь опять приняла в глазах моих мрачный колорит. К тому же с воскресенья началась холодная и дождливая погода, а погода всегда имеет сильное влияние на расположение моего духа. В понедельник опять нет, сегодня ждал почти до 3-х часов, и с горя, несмотря на дождь, пошел обедать на другой конец Невского проспекта. Возвращаясь домой, возымел благое желание утешить себя в горе двумя десятками груш, твердо решившись истребить их менее, чем в двадцать минут. Прихожу домой, и из залы вижу в кабинете, на бюро, что-то вроде письма. У меня зарябило в глазах и захватило дух. Рука женская, но, может быть, это от Бак-х[13]13
Бакуниных.
[Закрыть]. Н-т, на конверте штемпель московский. Что ж бы вы думали! – я сейчас схватил, распечатал, прочел? – Ничуть не бывало. Я переоделся, дождался, пока мой валет уйдет в свою комнату, – а сердце между тем билось…
Боже мой! сколько мучений прекратило ваше письмо! Сколько раз думал я, если это от болезни, то сохрани и помилуй меня Бог (это чуть ли не первая была моя молитва в жизни), если же это так – нынче да завтра, то прости ее, Господи! Я стал робок и всего боюсь, но больше всего в мире – вашей болезни. Мне кажется, что я так крепок, что смешно и думать и заботиться обо мне, но вы – о, Боже мой, Боже мой, сколько тяжелых грез, сколько мрачных опасений!
Тысячу и тысячу раз благодарю вас за ваше милое письмо. Оно так просто, так чуждо всякой изысканности и между тем так много говорит. Особенно восхитило оно меня тем, что в нем ваш характер, как живой, мечется у меня перед глазами, – ваш характер, весь составленный из благородной простоты, твердости и достоинства. Ваши выговоры мне за то и другое. Я перечитывал их слово в слово, буква по букве, медленно, как гастроном, наслаждающийся лакомым кушаньем. Я дал себе слово, как можно больше провиниться перед вами, чтобы вы как можно больше бранили меня. Впрочем, вы в одном вашем упреке мне решительно не правы. Как вы мало меня знаете, говорите вы мне, и говорите неправду. Я вас знаю хорошо, а самая ваша бестребовательность могла меня уже заставить немножко зафантазироваться. Притом же, как русский человек, я как-то привык думать, что, женясь, надо жить шире. Это, конечно, глупо. Я вас знаю – знаю, что вас нельзя ни удивить, ни обрадовать мелочами и вздорами, но не отнимайте же совсем у меня права думать больше о вас, чем о себе. Я знаю, что для вас все равно, тот или этот стул, лишь бы можно было сидеть на нем, но что же мне делать, если я счастлив мыслью, что лучший стул будет у вас, а не у меня. Глупо, глупо и глупо – вижу сам, да разве я претендую теперь хоть на капельку ума? Разве я не знаю, что с тех пор, как начал посещать Сок.[14]14
Сокольники.
[Закрыть], – сделался таким дураком, каким еще не бывал. Теперь я понял ту великую истину, что на свете только дураки счастливы. Я было отчаялся в возможности быть сколько-нибудь счастливым, не понимая того, что не велика беда, если родился не дураком, – стоит сойти с ума… Зарапортовался!
Все, что вы пишете о том, что было с вами со дня нашей разлуки, все это так истинно, так естественно и так понятно мне. За ваши мысли о неприличии вносить в общество свою нарядную печаль мне хотелось бы поцеловать вашу ножку. А что вы пустились в пляс, это мне не совсем по сердцу, потому что усиленное движение, может быть, вам вредно, пожалуй, еще простудитесь.
А ведь Аграфена-то Васильевна права, упрекая вас, что вы не говорили со мною откровенно о будущем. Я было не раз думал начинать такие разговоры, да как-то все прилипал язык к гортани. Впрочем, пользы от этого для меня не было бы никакой, но эти разговоры делали бы меня безумно счастливым и более и более сближали бы нас друг с другом. А то меня всегда и постоянно мучила мысль, что мы не довольно близки друг к другу, что мы ребячимся, сбиваясь немного на провинциальный идеализм.
Мое здоровье! Да Бог его знает, – говорю вам, что не разберу, жив ли я или умер. В воскресенье, поехав обедать к Комарову, простудился слегка – кашель и насморк – оттого, что теплое пальто насквозь промокло от дождя. Впрочем, простудный кашель – наслаждение в сравнении с нервическим и желудочным. Теперь все прошло. Я должен покаяться пред вами в грехах. Вот в чем дело: не иметь никого, с кем бы я мог иногда поговорить о вас, – для меня мучение. Вот почему Мария Алекс. Комарова знает то, чего не знают Корши. Я сказал ее мужу, ибо сам не имел духа даже передать ей вашего поклона. Прихожу после и вижу, что ей как-то неловко со мною. Хочется ей потрунить на мой счет, – и боится. Тогда я сам прехрабро начал наводить ее на шутки на мой счет. И что же? Она так конфузилась, так ярко вспыхивала, что мы с ее мужем стали смеяться, а я просто был в неистовом восторге! И было от чего! Я, который краснею за других – не только за себя, был тут геройски бесстыден, а бедная М.А. за меня резалась. Но в прошлое воскр. мы с нею таки потолковали о вас и об институте. Вообще я рад, что К-вы знают: чрез это я обдерживаюсь, привыкаю к мысли о новом положении и приучаюсь не бояться фразы: «Все был не женат, а то вдруг женат!»
Я совершенно согласен с А.В., что вы были лучше всех на маленьком бале нашей начальницы. Другие могли быть свежее, грациознее, миловиднее вас, – это так, но только у одной у вас черты лица так строго правильны и дышат таким благородством, таким достоинством. В вашей красоте есть то величие и та грандиозность, которые даются умом и глубоким чувством. Вы были красавицей в полном значении этого слова, и вы много утратили от своей красоты, но при вас осталось еще то, чему позавидуют и красота и молодость и что не может быть отнято от вас никогда. Я это давно уже начал понимать, но опыт – лучший учитель, и я недавно чужим опытом, еще боле убедился в том, что ничего нет опаснее, как связывать свою участь с участью женщины за то только, что она прекрасна и молода. Долго было бы распространяться об этом «чуждом опыте», и мне хотелось бы рассказать вам о нем не на письме. И потому пока скажу вам одно, что Б.[15]15
Боткин.
[Закрыть] глубоко завидует мне, а я ему нисколько, или, лучше сказать, очень, очень жалею его и понимаю его восклицания еще в Москве: «Зачем ей не 30 лет?»
Хотелось бы мне сказать вам, как глубоко, как сильно люблю я вас, сказать вам, что вы дали смысл моей жизни, и много, много хотелось бы сказать мне вам такого, что вы и без сказыванья должны знать. Но не буду говорить, потому что на словах и на письме все это выходит у меня как-то пошло и нисколько не выражает того, что бы должно было выразить. Теперь я понимаю, что поэту совсем не нужно влюбляться, чтобы хорошо писать о любви. Теперь я понял, что мы лучше всего умеем говорить о том, чего бы нам хотелось, но чего у нас нет, и что мы совсем не умеем говорить о том, чем мы полны.
Прощайте, Marie. Вы просите меня не мучить вас, заставляя долго ждать моих писем, я отвечаю вам в тот же день, как получил ваше письмо, и посылаю мой ответ завтра. Так хочу я всегда делать.
А. И. Герцен
(1812–1870)
…ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях пред тобою, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное всебытие…
Сын сердца – так с немецкого переводится фамилия русского писателя, публициста, философа, революционера Александра Ивановича Герцена. Такую фамилию придумал для Александра его отец – И. А. Яковлев, богатый помещик.
В 1833 г. Герцен закончил физико-математическое отделение Московского университета, развивал с группой друзей революционные идеи, за что долго находился в ссылке.
Именно в годы ссылки из Владимира, Перми, Вятки Александр Иванович вел обширную и замечательную переписку с любимой c детства кузиной Н. А. Захарьиной. Идеальная любовь их закончилась браком – Герцен тайно увез невесту из Москвы во Владимир. В 1847 г. они навсегда уехали за границу.
А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной
(15 января 1836 года)
Я удручен счастьем, моя слабая земная грудь едва в состоянии перенесть все блаженство, весь рай, которым даришь ты меня. Мы поняли друг друга! Нам не нужно, вместо одного чувства, принимать другое. Не дружба, любовь! Я тебя люблю, Natalie, люблю ужасно, сильно, насколько душа моя может любить. Ты выполнила мой идеал, ты забежала требованиям моей души. Нам нельзя не любить друг друга. Да, наши души обручены, да будут и жизни наши слиты вместе. Вот тебе моя рука, она твоя. Вот тебе моя клятва, ее не нарушит ни время, ни обстоятельства. Все мои желания, думал я в иные минуты грусти, несбыточны; где найду я это существо, о котором иногда болит душа? Такие существа бывают создания поэтов, а не между людей. И возле меня, вблизи, расцвело существо, говорю без увеличений, превзошедшее изящностью самую мечту, и это существо меня любит, это существо – ты, мой ангел. Ежели все мои желания так сбудутся, то где я возьму достойную молитву Богу?
А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной
(20 июля 1836 года)
Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам боле друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту воспоминаю я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, с гордостью скажу я, я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувством и поэзиею, и всю эту душу с ее бурными страстями дарю тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе. Синий алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху, на небе, светила луна, ясно было ее чело и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: «Это я!» Потом показал прелестную луну и сказал: «Это она, моя Наташа!» Тут огонь земли, там свет неба. Как хороши они вместе!
Любовь – высочайшее чувство; она столько выше дружбы, сколько религия выше умозрения, сколько восторг поэта выше мысли ученого. Религия и любовь, они не берут часть души, им часть не нужна, они не ищут скромного уголка в сердце, им надобна вся душа, они не длят ее, они пересекаются, сливаются. И в их-то слитии жизнь полная, человеческая. Тут и высочайшая поэзия, и восторг артиста, и идеал изящного, и идеал святого. О, Наташа! Тобою узнал я это. Не думай, чтоб я прежде любил так; нет, это был юношеский порыв, это была потребность, которую я спешил удовлетворить. За ту любовь ты не сердись. Разве не то же сделало все человечество с Богом? Потребность поклоняться Иегове заставила их сделать идола, но оно вскоре нашло Бога истинного, и он простил им. Так и я: я тотчас увидел, что идол не достоин поклонения, и сам Бог привел тебя в мою темницу и сказал: «Люби ее, она одна будет любить тебя, как твоей пламенной душе надобно, она поймет тебя и отразит в себе». Наташа, повторяю тебе, душа моя полна чувств сильных, она разовьет перед тобой целый мир счастья, а ты ей возвратишь родное небо. Провидение, благодарю тебя!
Целую тебя, ангел мой, быть может, скоро, через месяц этот поцелуй будет не на письме, но на твоих устах!
Твой до гроба
Александр
А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной
(Вятка, 6 сентября 1836 года)
Сердце полно, полно и тяжело, моя Наташа, и потому я за перо писать к тебе, моя утренняя звездочка, как ты себя назвала. О, посмотри, как эта звезда хороша, как она купается в лучах восходящего солнца, и знаешь ли ее название? – Венера – любовь! Всегда восхищался я ею, пусть же она останется твоею эмблемой, такая же прелестная, такая же изящная, святая, как ты.
В самый день твоих именин получил я два письма от тебя, – сколько рая, сколько счастья в них!
О, Боже, Боже, быть так любимым и такою душой! Наташа, я все земное совершил, остается еще одно наслаждение – упиться славой, рукоплесканием людей, видеть восторг их при моем имени, – словом, совершить что-либо великое, и тогда я готов умереть, тогда я отдам жизнь, ибо что мне может дать жизнь тогда? Я одного попросил бы у смерти: взглянуть на тебя, сказать слово любви голосом, взглядом, поцелуем, один раз: без этого моя жизнь не полна еще.
Ты пишешь, что я не жил никогда с тобою, что, может быть, в тебе множество недостатков, которых я не знаю, что ты далека от моего идеала. Перестань, ангел мой, перестань, нет, ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях пред тобою, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное всебытие, и я тебя так знаю, как только мог подняться до твоей высоты. Ведь и ты не жила со мною, но я смело говорю: твое сердце не ошиблось, оно нашло именно того, который мог ему дать блаженство; я понимаю, чего хотела твоя душа, – я удовлетворю ей. Из этого не следует, чтоб я мог сделать счастливою всякую девушку с благородным сердцем, – о, нет, именно тебя, тебя! Мой пламень сжег бы слабую душу, она не вынесла бы моей любви, она бы не могла удовлетворить безумным требованиям моей фантазии, ты превзошла их. Клянусь тебе нашею любовью, что никогда я не видал существа, в котором было бы столько поэзии, столько грации, столько любви и высоты, и силы, как в тебе. Это все, что только могла придумать мечта Шиллера. Я иногда, читая твои письма, останавливаюсь от силы и высоты твоей; тебя воспитала любовь, ты беспрерывно становишься выше. Возьми одну мысль твою идти в Киев, – она безумная, нелепая, но высота ее превышает высоту самых великих поступков в истории. Слезы навернулись, когда я читал это. Я не спорю, может, другие скажут, что ты мечтательница, что никогда не будешь хозяйка, т. е. жена-кухарка, но тот, у кого в душе горит огонь высокого, тот поймет тебя, и ему не нужно других доказательств кроме одного письма. А я, любимый тобою, любящий тебя, я будто не знаю моего ангела, моей Наташи?