355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Августа Лазар » Ведун (сборник) » Текст книги (страница 15)
Ведун (сборник)
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 16:00

Текст книги "Ведун (сборник)"


Автор книги: Августа Лазар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

3

На другое утро облака ещё летели лебедями по ветру, зато солнышко пригревало без скупости. Будто долг возвращало за холодный прошедший день. Добрыня отдал мне, босому, стоптанные поршни – свои старые. Оказались они мне в полтора раза велики, но я кое-как перетянул их по себе и ещё натолкал внутрь сена: ничего вышло, ходить можно. Даже бегать, но много тут набегаешь, если огнём горит бок и криком кричат со вчерашнего все жилки! Раба покупают, чтобы работал, меня же вправду только ветром ещё не качало, и Добрыня сжалился над непутёвым:

– Походи пока, осмотрись, а там к делу приставлю.

– Меня Твёрд звать, – сказал я ему. Он кивнул:

– А кой год пошёл, Твёрд?

– Семнадцатый, – покривил я душой. Добрыня только улыбнулся и сразу же угадал:

– Четырнадцать-то есть хоть?

– Есть…

Я вышел во двор, и волчки подбежали обнюхать, удостовериться, свой ли. Ишь любопытные, ушки на макушке… Дома у нас тоже был пёс, покрасивей этих и побольше. Он-то небось сразу учуял, что за лихо приплыло в гости на том корабле. Залаял, бросаться стал. Я ошейник на него надел… Сгинул ли от копья, от огня или выжил и плакал теперь над остывшими головнями?.. Никогда я этого не узнаю.

Двор у Добрыни был широкий, просторный. Не то что в иных городах, где, сказывали, дома жались все вместе, выстраивались в тесные улицы, отгораживались друг от друга и от белого света крепкими частоколами. Боялись! Кто к полудню жил – чёрного степняка. Кто к полуночи – белоглазого разбойника вроде Олава моего… Здесь, в Ладоге, никого не страшились! Широко строились, вольно. Урмане, свеи, датчане сами бегали грозного ладожского князя, быстрых боевых лодий, страшного варяжского стяга! Ведали: под тем соколиным стягом ходила их смерть. Крут был князь Рюрик и на что уж суров, а терпели его ладожане, потому – городу за ним жилось, что за стеной. Вон она и стоит на самом высоком месте, серая деревянная крепость. Стоит себе, хмурится с неприступного откоса на реку, на корабли: не замай!

…И пошёл я оглядываться. А куда ещё идти в Ладоге, если опять-таки не на торг? Я и зашагал туда помаленьку, между домами. Был как пёс раненый, из последних сил ползущий и сам не ведающий, куда… Рабский торг я обошёл стороной и ходил туда-сюда, будто что потерял. Смотрел, чем торговали – не видел. Однако потом к оружейникам забрался и тут будто прозрел. Загляделся, залюбовался! И было чем. Купцу, да в пути дальнем, без оружия куда? Стояли тут широкие копья на хороших древках и крепкие луки в рост человека. Стрелы – аршинные, с тяжёлыми коваными головками, такая прошьёт и дальше полетит с прежним посвистом… Клёпаные шеломы и боевые ножи, что носят за сапогом. И ещё страшные мечи с длинными блестящими лезвиями, с черенами простыми и в узоре: такими не замахиваются шутя, такими если уж рубятся, то насмерть…

Там-то, у мечей, заметил я рослого, широкоплечего малого в красивом сером плаще – стоял, приценивался к доброму клинку.

Олав!!

Вот когда сердце загрохотало рекой, вздыбившей лёд. Он разговаривал с оружейником и улыбался: обветренные загорелые скулы, голубые зоркие глаза и борода что спелая солома. Та борода, в которой ночью во сне утопал до рукояти мой нож…

Он вроде посмотрел в мою сторону, но то ли не пригляделся, то ли просто не узнал. Меня же как ударило. Я прыгнул вперёд! Двумя руками сцапал тот самый меч, который он себе выбирал – занёс его и что было мочи хватил Олава по голове!.. И ещё не выдернул меча вон, а уже звериным каким-то, нутряным знанием понял: убил. Кровь хлынула ему на грудь, залила у шеи серебряный оберег-молоточек. Не охранил!.. Олав не вскрикнул, застыл, будто громовой стрелой пригвождённый. Стал поднимать руки к лицу… не донёс. Начал падать, мне же привиделось – шагнул достать напоследок! Он крепкий был, могучий, с такого и не то ещё станет… Вот когда сделалось мне разом тошно и страшно! Как вертанулся я на пятке да как бросился от него наутёк!..

4

Летит над океаном-морем белая птица, летит к далёкому берегу и никогда ведь не ошибётся, а откуда знает, где берег-то? Даждьбог весть. Вот и я, как та птица. Куда побежал с окровавленным мечом в кулаке, ног не чуя, дороги не разбирая? Не в лес небось и не к Добрыне-хозяину. Полетел, всё равно что на крыльях, к серой крепости, на. княжеский двор. А гнались за мной или не гнались, сам не знал. Не до того было – бежал!.. Видел перед собой лишь испуганные лица, как пятна какие. Кричали вроде, да разве я что слышал, такой гул бился в ушах! И как же медленно, нехотя будто, росли передо мной деревянные ворота… Незапертые: чего ради замыкаться среди бела дня, от кого? Не от своих же? Правду молвить, там стояли два отрока с копьями, но они меня не остановили. И только когда я вбежал уже во двор, кто-то подставил мне ногу, а может, копьё сунули черенком вперёд. Я и упал. Растянулся плашмя, рассёк щёку о край деревянных мостков. Ждал: тут схватят, но хватать меня не стали. Я и не пытался вскочить и лишь дышал, умирал будто, со стоном, со всхлипом. Думал – сердце выскочит или жила лопнет в груди. А и захоти я бежать, куда дальше-то? Некуда. Всё, достиг.

А когда я поднял наконец голову, надо мной стоял князь.

Я почему-то сразу понял, что это был князь. Хотя никакого такого убранства на нём не заметил, ни гривны на шее, ни крашеного плаща. Гридень вроде и гридень, а по одёже так и не из первых. А есть же что-то, без языка величает, без слова рассказывает: князь! Были у него длинные седые усы. И волосы, что зола, прикрывшая жар. И морщины, будто шрамы, от глаз по щекам. И глаза – точь-в-точь как у сокола того, что на знамени, над кораблями его летел. Рюрик, это ведь и значит по-варяжски – сокол такой. Самый яростный. Тот, что на ловле рвёт добычу в мелкие клочья, если вовремя не подоспеть…

А воины набежавшие стояли смирно вокруг. Никто меня без княжеского слова тронуть не смел.

– Ну? – сказал он мне, и вроде бы даже с усмешкой. – Чего ещё натворил?

И так выговорил, будто я не с мечом в крови во двор к нему вомчался, а с голубем дохлым… Вот тут-то я, на локтях приподнявшись, рассказал ему всё. Всё без утайки, от того дня, когда подошёл с озера баский красно-белый корабль, и до дня нынешнего, когда увидел Олава на торгу. И скверно, поди, рассказал, да у кого в моей шкуре вышло бы ладно?.. Рюрик, впрочем, меня не перебивал. Когда же я кончил, приговорил так:

– Меч здесь положи. Ступай в дом…

А у меня и пальцы на рукояти словно окостенели, едва разомкнул. Тут меня взяли сзади за локти, подняли, повели. Я покосился: молодой ещё гридень, лицо широкое и вроде незлое, борода – веник рыжеватый…

– …а не то убьют малого да и правильно сделают, – за моей спиной сказал кому-то князь. – Олав этот Хрутович мне ведом, муж нарочитый. А и парень сам прав, на Олаве родовичей его кровь…

На своём языке сказал, однако я понял. Речь варяжская со словенской что сёстры, это не с датчанином каким говорить.

– Повезло тебе, – проворчал над ухом бородатый. – Меня Жизномиром зовут, я Добрыне твоему шурин… буду шурин, когда с сестрой свадьбу сыграют.

Эту весть я проглотил не жуя. Еле понимал только то, что на расправу меня вроде не отдадут. А правду сказать, и не больно я этому радовался, хотя, конечно, не горевал. Я ведь думал о том только, чтобы с Олавом рассчитаться. А как дальше жить стану – холопом подневольным, без отца-матери, без родного угла – не помышлял! Задумаюсь ещё, всему своё время… Жизномир меня провёл через гридницу, потом куда-то ещё, я толком и не приметил, вроде в избу дружинную. Толкнул в угол, к лавке, велел сидеть тихо, но сам тут же спросил:

– Чего скособочился?

Я рассказал нехотя, как был ранен стрелой. Он велел показать, обмял тело короткими сильными пальцами и присвистнул:

– Да у тебя весь наконечник там! Ложись – вынимать стану.

Дело худое, но не с воином спорить о ранах. Да и не хотелось мне с ним спорить, не хотелось совсем ничего говорить. Я лёг на лавку. Я не закричу.

– Ишь, гнили-то, – пробормотал Жизномир. Нащупал что-то и дёрнул, и всё моё тело вдруг стало похоже на надутый пузырь: тронешь, зазвенит, а уж лёгкое, только что само собой в воздухе не плывёт. А потом я вроде и поплыл куда-то над лавкой, над полом, над дымным очагом в полу… И даже когда Жизномир раскалил железный прут и прижёг, чтобы больше не гнило, я и это почувствовал словно бы издалека.

5

Кроме места в дружинном доме у князя, была у Жизномира и своя изба в Ладоге, от Добрыниной не так далеко. Тот двор здесь стоял ещё когда Рюрик-князь у себя за морем сидел, в Старграде, в Вагрской земле. Прежде жили в доме Жизномировы дед и отец, а ныне и сам он – богатый хозяин. С челядью, домочадцами и сестрицей Найдёной.

Хотя сестрой она ему была только по имени: Некрасовичи оба. Это он мне рассказал, а мог бы я и сам смекнуть, прислушавшись получше: Найдёна. Как так? А вот как.

Мыслю, лихо должна прижать нужда человека, чтобы задумался человек тот о страшном: кинуть у чужих людей своё родное дитя. За себя могу сказать и скажу – никогда такого не сделаю. Моя мать ведь под меч бросилась, меня, раненого, прикрыла… Вот потому. Да только люди-то меж собой различаются, и в том числе – крепостью сердечной. И, видать, стало кому-то вовсе невмоготу. Вот и подкинули Жизномирову отцу под калитку кроху в тряпице. Но не просто так подкинули: знали же, что накануне умерла у того новорождённая дочь. А Жизномир, взрослый парень, единственным был. Ещё рождались, да слабенькие всё, до первой зимы. Пустовато было в избе.

Стало быть, прижилась Найдёна, как деревце пересаженное. Сама даже долго не ведала о своём неродстве. А узнала, так не больно задумалась. Любили ведь, ровно свою! Девка и вытянулась: не сказать какая красавица, но собой ладненькая, лицом улыбчивая и нравом приветливая. И разумница – другую поискать. А уж пела! Заведут песню девки на посиделках в женской избе, а слыхать её одну. Как соловья. Оттого и прозвали Словишей, Соловушкой то есть…

Парни заглядывались. И сама невеста хороша, и с Жизномиром, в дружину принятым, породниться нехудо. Она же с малых лет всё с Добрыней моим дружбу водила, ныне вот к зиме и замуж за него собралась. Правду молвить, Жизномир недолюбливал кожемяку и нелюбви своей не таил. Хотел, знать, для сестры жениха побогаче, да и служил Добрыня когда-то не Рюрику, а врагу его смертному, беглому князю Вадиму… Впрочем, неволить Найдёнку Жизномир не решался. Говорили люди, строго-настрого наказывал ему отец: сестру береги!

Долго или коротко я после Жизномирова лечения пролежал, толком не помню. Может, день, может, и больше. Однако потом всё же глаза раскрыл и поднялся. И вот что вокруг себя увидал: хоромину таких размеров, что весь Олавов корабль встал бы посередине. В полу – сразу несколько очагов для тепла, по стенам – лавки широченные, над лавками, по бревенчатым стенам – ковры дорогие и добрые меховые шкуры. И оружие повсюду. Щиты посечённые, мечи в ножнах и топоры в чехлах. Дружинный дом! Я ведь его допрежь-то как следует и не разглядел.

– Ты, малый, со двора далеко не гуляй, – сказал мне Жизномир. – А всего лучше, здесь посиди!

Он продолжал приглядывать за мной, и я был ему благодарен. В крепости жила тьма-тьмущая всяких слуг и рабов: портомои, оружейники, конюхи, повара.

И помещались, понятное дело, не с гриднями в одной избе. Но Жизномир посоветовался обо мне с побратимами, и те согласились пока подержать меня под своим крылом. Тоже понятно: здесь меня никаким урманам не взять. Потому и вон выходить заказали. Не того ради, сказал мне Жизномир, князь тебя заслонил, чтобы собственное недоумие тебя погубило. Да я и сам не шёл никуда, лежал почти что пластом.

Урмане в тот же день при мечах во двор приходили, требовали меня выдать. Сказывали – весь торг видел, куда побежал! Князь и не отпирался. Дал им виру за Олава, как Правда велела. Сорок гривен!.. Я такой силы серебряной враз-то, поди, никогда и не видал. Это же какую пропасть добра всякого скопом можно купить!.. Но им, урманам, до Правды нашей дела не было. Свою соблюдали. Виры не пожелали: хотели моей головы. Нам, молвили, своей кровью торговать непривычно. Мы своих убитых не в кошелях на поясе носим. А ныне не простого ватажника хороним: хёвдинга-вождя! И громко, гордо так говорили. Однако князь упёрся. Почему? По нынешний день не знаю. Неужто пожалел?.. Так сказал тем урманам: виру берите или не берите, ваша забота. А парня не отдам.

Те поскрипели, поскрипели… С князем поспоришь! Его, Рюрика, когда ещё всё море Варяжское страшилось. Да и ныне силой не оскудел, и не одной силой, но и словом разумным. Невелика, сказал, похвальба прирезать холопа. Больше чести с меня, конунга-князя, виру истребовать… Уговорил ведь – отступились. Унесли на лодью серебро. Князь ещё и на пир их позвал, чтобы не держали обиды. А что ему зря их обижать, они перед ним ни в чём не были виновны. Сельцо-то наше не к Ладоге тянуло, наши топор да соха не в Рюриковы земли ходили…

Всякой живой душе необходима приязнь, без неё с волком побратаешься. Жизномир меня от себя не гнал, я к нему и привязался. Вечерами дружина собиралась вся вместе в светлой гриднице, садилась за столы, и я служил Жизномиру, как старшему младший. Служил в охотку: его здесь уважали, в глаза говорили, что смелый и драться горазд один на один. Так и величали – хоробр. А хоробру прислуживать не стыд! И ему, и иным княжьим мужам. То и дело хромал я от одного к другому когда с блюдом, когда с рогом наполненным, когда с корчагой… Могучие воины не покрикивали на меня, не попрекали хлебом-солью. Сами в плен попадали и из плена бегали. Я знал.

…Этот пир я в щёлочку смотрел: незачем мне было мозолить глаза Олавовым товарищам. Рослые урмане сидели сперва хмуро, потом опрокинули по рогу, стали шутить. Под конец, когда гуселыцики заиграли, веселились уже от души. И веселился с ними князь. А я сидел у своей щёлки, смотрел на них неотрывно и по временам удивлялся: да полно, со мной ли это всё?..

На другой день их лодья подняла парус, и Добрыня пришёл за мной на княжеский двор. Господии Рюрик сам отдал ему тот меч:

– Прибереги, пока из холопства не выберется…

Добрыня на него посмотрел, и он усмехнулся углом рта:

– Этот будет свободным, не нынче, так потом.

– Поглядим, – ответил Добрыня. Я завернул меч в дерюжку, и пошли мы с ним за ворота.

– Изрядного мужа ты свалил, – сказал он мне, пока шли. – Урмане богатую тризну по нём справили… Восьмерых рабов в могилу зарыли, тех, что он с тобой тогда продавал.

6

Если бы не успел Олав треклятый продать меня на торгу, если бы просто ускочил я из пут, да зарубил его, да притек на княжеский двор – был бы ныне свободен. Пленник, пока не продали его, не раб. Так Правда велела. Или хоть случилась бы продажа та без сторонних людей! Если бы хоть сам я не видал, как взвешивали за меня серебро!.. Что впусте мечтать. Был я теперь Добрынин с головы и до пят, полный холоп. И ни люди мне против него не заступники, ни Правда сама. Вот ведь как: и есть я, и вроде бы меня нет. Напакостит раб, так и тут спрос не с него, с господина. Ему отвечать, ему виру платить, если вдруг что. Но зато и он в моей голове волен, и никто ему не указ…

Двор у Добрыни был широкий и дом не маленький. А будто нежилой: бабка ветхая да внук-одинец, разве семья? Я потом узнал, было у старой Доброгневы двое крепких сыновей и невестки при них. И, не считая Добрыни, четверо внуков. Всех унесла злая ратная недоля, всех в один день!.. Солоно насолила судьба: не поделили меж собой город Ладогу два отчаянных князя, пришлый Рюрик и свой Вадим. Князья ругаются, а у простых людей головы трещат! Вадим, как сказывали, зол был в поле хоробрствовать, не в море, Рюрик же наоборот. Потому-то они на одном столе сперва мирно сидели. Согласие друг с другом нескоро утратили. Зато потом рассорились крепко. И сама Ладога с ними надвое разделилась. Надумал Вадим прочь уходить, и половина войска с ним отбежала. А в половине той – внуки бабкины и сыновья.

Горюшко!.. Невестки ненадолго пережили сынов и мужей: тоска горькая точит хуже болезни. Сама старая покрепче их вышла. Дождалась, пока другие пленники в Ладогу возвратились и внучка Добрыню на руках с собою принесли. Князь Рюрик их всех тогда без выкупа домой отпустил. Не по доброте. Просто иначе город вконец людьми оскудел бы…

Внучка своего Доброгнева едва выходила. Подняла прямо со смертных саней, и не поверишь теперь, что умирал. А сколько собственной жизни на это положила – Даждьбог весть.

А во дворе у Добрыни стояли под навесом большие чаны. Четырёхугольные, сбитые из толстых колотых плах, плотные, что добрые бочки. В первом чане известь да зола отъедали от шкур волос и жир. Во втором – уже отскобленные кожи вымягчались в квасе, а когда в киселе. В третьем – подолгу томились пересыпанные дубовым да ивовым корьём, приучались быть крепкими, прочными, не бояться воды! А ещё – мять, маслить, резать, шить, раскрашивать, околачивать!

Добрыня, как пристало, начал вразумлять меня делу. Поручал пока скрести шкуры после зольника, и я справлялся с этим вроде неплохо. И не то чтобы я так уж старался ему угодить: просто не приучен был, взявшись за дело, совершать его вполсилы. И ещё – не рабом родился и не рабом хотел умереть.

Кто запретит усердному кожемяке купить шкурку-другую? Или содрать со зверя в лесу? Никто не запретит. А там наделать славных вырезных башмачков – да и продать? А там, глядишь, поднакоплю серебра-то и ударюсь хозяину в ноги. Кто бабке не внук! Выкупались другие люди, и я выкуплюсь, дай только срок. Выкуп в полмарки отчего не собрать – на том Олаву проклятому спасибо, хоть плату взял невеликую, и люди то видели.

И куда же тогда? Мысль людская быстро бежит, быстрее, чем серебро в кошель. А вот куда пойду: в отроки к Рюрику-князю. Возьму тот меч и приду, и он не выгонит меня со двора. В это я верил… А куда ещё-то?

Никогда кожемяка не сидит праздно. Приходит осень – забивают скот и волокут усмарю во двор шкуру за шкурой. Дело кипит! Знай поворачивайся – скобли, квась, разминай… не поспишь! А чуть утрёшь пот со лба, глядь, люд во двор идёт по-прежнему: кому ножны, кому туло-колчан, кому сапожки, а кому – мячик забавный сынишке на игру…

Нынче Добрыня разминал, выравнивал деревяшкой уже отмоченные кожи, и я видел, какая это была работа. От подобной работы руки и плечи сперва трещат и жалуются в голос, зато потом наливаются твёрдым железом! Могучий Добрыня даже на холоду трудился без рубахи, лило с него в семь ручьёв. Когда-нибудь и я буду работать подле него. Вровень с ним. Как он!

Я сидел на вершине глинистой сопки, на прихваченных морозцем земляных комьях, а в подмёрзших болотцах шуршали на ветру высохшие тростники.

И более ни звука: ни голоса птичьего, ни оклика людского. Мертво!.. И даже солнышко схоронилось в бело-серые тучи, не рождало теней.

Я жевал загодя припасённую корку, а по щекам текли солёные капли. Не было у меня блинов для тризны, блинов масляных, круглых, на маленькие солнца похожих, не было рассыпчатой каши. Одна эта корка. Да не по Олаву тризна, не ему честь! Лежали там, с ним, семеро почти незнакомых, с кем побратала меня неволя. И Шаев. Дала им судьба пуховые подушки – земляные мёрзлые комья!

А не сруби я Олава, и теперь ходили бы по свету. Ходили бы неба синего не видя, с головами низко опущенными. Сидели бы где-нибудь в Бирке-городе на таком же бревне… оживить бы на миг, хоть на полмига! Не о судьбе спросить, не о счастии – об одном только: вина ли на мне? Держат ли обиду? Да как спросишь.

Вот тогда я вытащил нож, что дал мне Добрыня. Резанул себе руку и покропил запорошённую землю. Вещая руда просочится сквозь толщу, обогреет застывшие лица…

А больше я ничего не мог подарить тем восьмерым.

7

То правда: пока я в крепости жил, старшие мужи меня не обижали. Зато иные отроки мною брезговали, гордились. Случалось, отпихивали от миски, отбирали кусок. Насмешничали, кто как мог. Я в драку не лез: после моих всех обид это-то не в обиду казалось. Да и слаб был ещё.

Одного отрока звали Дражко. Отроком ему, правда, зваться было рановато – так просто, малец сопливый не то семи лет, не то вовсе шести. Родом варяг, и притом сирота круглый, жил при дружине, набирался ума. Минет срок, станет воином у князя, как отец его прежде был… От этого Дражка я вскоре особой ласки дождался. Всё-то ему во мне не приглянулось: и не так я, холоп, сел, и не так я, холоп, встал, и никакого проку с меня, с холопа, одна забота князю и убыток, а ему, Дражку, докука.

Жизномир, впрочем, быстро изловил бесстыжего за ухо. И стиснул пребольно. И выговорил строго:

– Не ты парня кормишь, а князь. И не тебе его лаять.

Но это-то всё полдела. Хуже, что жил у князя ещё и тот чёрный урманин, Гуннар Сварт. Жил гостем, и Дражко таскался за ним как хвост. Я слышал вполуха, будто урманин болел по весне, и тяжко болел, и тогда-то малец повадился с ним сидеть, ухаживать за хворым. Я не расспрашивал. Видеть не мог урманина проклятого, Олавова друга-соотчича. Болел и болел, жалко, что не помер. А вот Дражку я дружбы с ним не забыл!..

Как-то я нёс в дом ведёрко воды, когда скрипнула калитка, и во двор вошёл ещё один пожелавший новых сапог… Гуннар Сварт! Я даже вздрогнул, чуть воду не расплескал.

Добрыня живо вышел к нему, усадил, велел поставить ногу на берестяной лист: обведёт ступню угольком, выкроит по мерке, и будет сапожок – как влитой. Гуннар сидел молчал, подставлял ему ногу. Я же от него вроде бы и не прятался, а только как-то сам собой оказался вдруг за чанами. Оттуда и смотрел. Гуннар меня не замечал. А что ему меня замечать?

Когда Добрыня кончил возиться и убрал бересту, Гуннар вдруг сказал ему:

– Ты, как передают, муж доблестный и разумный. Почему Хрёреку конунгу служить не идёшь? Ведь он тебя звал.

Хрёрек конунг – так они, северяне, звали ладожского князя.

Добрыня не пожелал ему рассказывать о своём отце и о князе Вадиме. Ответил коротко:

– А недосуг мне. Ремесло гулять не велит.

Гуннар помолчал немного, потом сказал так:

– Нехорошо это, когда стоящий муж не умеет себя оборонить.

Он очень чисто говорил по-словенски, лишь по чистоте этой и угадаешь чуженина… Я видел – проняло моего Добрыню, взяло за живое.

– Тебе кто сказал, что я за себя не постою?

Вот тогда-то мне показалось, будто Гуннар уже и губы сложил для ответа, и я даже угадал вроде, кого он мыслил назвать. Жизномира!.. Жизномир клепал, что ты не боец!.. А что, я ведь и сам слыхал от него про Добрыню: силён, мол, что медведь, а рубиться не зол, драться не горазд! Может, потому и почудилось?..

Но Гуннар раздумал отвечать и не торопясь поднялся. Я ещё раньше заметил, что он всегда двигался медленно, осторожно. Словно боялся чего в себе самом. Вот подошёл к поленнице, вытянул две ровные деревяшки, одну протянул усмарю:

– Потешимся, Добрыня Бориславич. Достанешь меня, скажу, что был не прав.

Я, на них глядя, стискивал в зубах палец: такая лихая вдруг заколотила меня дрожь. Вот скинули полушубки… Мой Добрыня выглядел крепким, что кондовая сосна. А Гуннар – будто ту же сосну чуть надломили да так и оставили, болеть, тяжело заращивать раны. Ну, держись, мореход! Какой силы был мой хозяин, я знал хорошо. Кто против него устоит? Однако тут Гуннар перехватил поудобнее своё полешко… И словно бы процвело то мерзлое полешко стальным жалом секиры! Непрост был Гуннар. Ой непрост!

– Бей, – проговорил он спокойно.

Вот прянул вперёд мой кожемяка… и по урманину почему-то не попал. Промахнулся. Зато Гуннар приласкал его почти что тут же. Смазал шершавой дубинкой по правому уху. Легонько так, не столь больно, сколь обидно. И когда успел!.. Ухо у Добрыни вспыхнуло, а там и всё лицо. Ужо тебе, гость урманский, гость неразумный! Вот возьмётся Добрыня за дело как следует, и побежишь по всему двору, а после в ворота! А я посвистом тебя провожу, чтобы резвее бежалось!

Ан опять оно не так вышло. Не по-моему. Гуннар царапнул его в левое ухо. И отскочил зверем лесным – мягко. И бросил полешко наземь: потешились, мол, хватит. Будет с тебя.

Добрыня тяжело дышал, опустив руку, рубашка на груди потемнела. Ждал от Гуннара поношения… Но тот просто пригладил волосы и поднял свою меховую куртку. Он дышал легко.

– Ты хороший боец, – сказал он Добрыне. – Ты почти меня достал.

Он показывал на своё левое плечо, но Добрыня лишь криво усмехнулся, не принимая хвалы:

– Ты-то мне дважды зато голову снёс…

А я всё ещё никак не верил, что кожемяка оказался побит. И радовался втихомолку, что не случилось дома старой бабки Доброгневы: вчера ещё позвали к одной молодой жене, небось как раз теперь принимала дитя… Ох всыпала бы внучку!

Я от людей вот что про него вызнал.

Гуннар Чёрный был урманским хёвдингом из тех, кому господин Рюрик позволял селиться на море Нево, торговать с корелой. Привёл же этот Гуннар с собой одних только мужей; жёнок да ребят, у кого были, оставили пока дома, в своей Урманской земле: выждать, покуда обстроятся да обживутся. И, как скоро обнаружилось, правильно поступили. То ли не поделили они чего с теми корелами, то ли обидели неосторожно, а может, просто зима такая удалась, что у брата родного кусок изо рта вынул бы, не то что у чуженина… Быть я там не был и сам не видал, а зря врать не хочу. Но только к весне корелы на них напали. Сырой чёрной ночью, когда у берега таял, трескался лёд. И тогда-то Гуннар, сказывали, ратного труда принял – семерым хватило бы да ещё столько осталось: один против сотни отстоял корабельный сарай и в нём корабль! Спас всех: на чужом берегу без лодьи смерть. Да самого изрубили – едва до Ладоги довезли.

Рюрик Гуннара знал хорошо, сердца против него не держал. Принял ласково, положить сказал у себя, в княжеском доме. Людям его дал товара, велел идти в Новый Город и далее к кривичам, а то и за кривичей, торговать. Те хотели оставить кого-нибудь подле вождя: негоже, мол, бросать одного. Гуннар им не разрешил, отослал всех. Нечего, сказал, кому-то из-за него, полумёртвого, лишаться прибытка. И лежал у князя всю весну и всё лето. Угасал, точно уголь на берегу, из костра выпавший. Волосы на висках белыми стали до времени…

А чего ради я про всё это рассказываю? А того ради, что как-то нынешним летом, до меня ещё, Добрыня-усмарь зван был на княжеский двор. Седло, что ли, кому-то там новое понадобилось, не то ножны к мечу. Он и пошёл, и с ним, понятное дело, Найдёнка. Добрыня, конечно, сразу к делу, в избу дружинную. Она во дворе ждать осталась: девок в ту избу редко зовут. Присела на солнышке и запела себе тихонечко, по привычке, радуясь пригожему дню. Челядь, по двору сновавшая, знай оглядывалась: любо!

Тут-то позади стукнула дверь, выскочил русоголовый малец:

– Распелась, синица! А ну, ступай-ка себе, откуда пришла!

Она перепугалась, вскочила: не увидал бы Добрыня да не взгрел сопливого за обиду. Но следом же долетел другой голос. Трудный голос, больной:

– Оставь, Дражко… Скажи ей, сюда пусть подойдёт.

Мальчишка Дражко надул губы, засопел: ведь хотел же как лучше! Найдёна пошла за ним в дверь, потом вверх по узенькому всходу. Там ложница была и в ложнице кровать урманская о звериных мордах по углам. И – чёрная голова на вышитой подушке, светлая льняная рубашка на костлявых плечах… Лицо ей тоже показалось сперва совсем чёрным, – вошла со двора в темень, окошечко там маленькое было, да и свет мимо шёл… Гуннар тихо лежал. Найдёну увидел, пошевелился, убрал волосы со лба. Рука тощая была, а ладонь широченная – ну, лопата на черенке. Потом спросил:

– Тебя как величать?

Она удивилась:

– Найдёнкой…

– Найдёнка, – повторил он. – Подойди сюда. Сядь.

Она подошла. Слышно было, Добрыня на дворе спрашивал, не видали ли, куда подевалась.

– Ты ли пела сейчас? – спросил Гуннар Чёрный. – Спой ещё… я слушать стану.

Найдёнка оробела было… да и запела ему про белого лебедя, которого дождливая осень подняла с гнезда и погнала, бедного, за три моря, за тридевять земель:

 
– Холодна вода
в быстрой реченьке.
Гонит ветер злой
тучи чёрные.
Тучи чёрные,
тучи зимние!..
 

Добрыня во дворе услыхал, подошёл, сел ждать под окошком. Кашлянул пару раз, – тут, мол, выходи поскорей…

 
– Только б вынесли
крылья быстрые,
только б вынесли
да не выдали…
 

Как же он, Гуннар, её слушал! И лицо было вовсе не чёрное, только больно худое, теперь она видела, и тени под скулами, как на деревянной личине, от непогод потемневшей… Когда же кончила, он помолчал малое время, после сказал:

– Чем тебя наградить?

Она обиделась:

– Да разве я за награду!

И встала – уйти. Он её попросил:

– Ещё приходи… Ждать буду.

Она всё это Добрыне и рассказала, с княжеского двора возвращаясь. Добрыня выслушал, поцеловал её в темечко:

– Ходи, Словиша моя. Может, вправду помогут ему твои песни, а нет, всё не так тяжко помирать горемыке!

И вот люди сказывали: Гуннар с того дня будто заново родился. А там и на ноги встал…

Добрыня кроил сапоги для урманина на широкой доске, кроил кривым кожевенным ножом, которым так ловко резать от себя. И я, затая дыхание, смотрел ему в руки. Даст же и мне когда-нибудь резать кожу этим ножом. Дорогую кожу, хорошо выделанную. И стану я мастером не хуже других! Однако нынче Добрыня всё поднимал голову от работы, всё поглядывал через тын… Я знал, почему.

Найдёнке что – её, невесту богатую, никакая забота во дворе не держала. Вот она всю осень с женихова двора почти что и не уходила. Бабка Доброгнева даже хлебы печь ей доверяла. И хорошие хлебы у неё получались: пышные да душистые, и макушечки у них в жару наклонялись, куда надо.

Хотел уже Добрыня гостей созывать на свадебный пир. Поднять над святым огнём чашу, сдобренную по обычаю чесноком, назвать долгожданную женой… А вот не заладилось что-то! То да сё, да вдруг пал у Жизномира рыжий бык, которого мыслили для того пира заколоть. Плохая примета! И отложили свадьбу до святого праздника Корочуна. Там, мол, видно будет. Погадаем, испросим совета у трижды светлых Богов. Что ещё ответят!

А видеться невесте с женихом до тех пор велено было пореже. Вдруг да неугодно то Даждьбогу Сварожичу и самому великому Роду!.. Зато, как вскорости рассказали Добрыне, стал часто похаживать к Жизномиру Гуннар Сварт. Похаживать да посиживать. Да на Найдёну Некрасовну всё поглядывать. Так-то вот: Добрыне нельзя, а гостю урманскому – пожалуйста.

И был ведь у Гуннара Сварта свой собственный корабль. И верные люди на том корабле. Те, что добрались ныне с товарами аж до самого Киева-града. Богатыми гостями вернутся… Эх, Жизномир, Жизномир, давно ли Добрыне шурином себя видел? Рысь, говорят, извне пестра, а ты, вышло, изнутри…

Вот и сегодня Найдёнка появилась у нас только под вечер, да и то невесёлая какая-то, поникшая. Тихонько так притворила калитку, пошла через двор… Добрыня к ней шагнул – кинулась, прильнула, да как заплачет! Я даже отвернулся сначала: что смотреть, срамота. Добрыня взял её голову в ладони:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю