Текст книги "Полное собрание сочинений. Том 1. Повести. Театр. Драмы"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Кристина. Послушайте! Сами вы верите в то, что говорите?
Юлия уничтоженная. Верю ли я сама?
Кристина. Да!
Юлия устало. Не знаю; я больше ни во что не верю. Падает на скамью и кладет голову на руки на столе. Ни во что! Решительно ни во что!
Кристина поворачивается налево, где стоит Жан. Отлично! Так ты в самом деле думал бежать!
Жан смущенно, кладя на стол бритву. Бежать! Слишком сильно сказано! Ты ведь слышала план графини, и хотя она очень устала после бессонной ночи, тем не менее план этот очень легко привести в исполнение.
Кристина. Послушай-ка, любезный! Так ты действительно был такого мнения, что я должна быть кухаркой у этой…
Жан резко. Будь так добра и употребляй более приличные выражения, когда ты говоришь пред твоей госпожой! Понимаешь?
Кристина. Госпоже?
Жан. Да!
Кристина. Нет, вы послушайте, вы только, послушайте!
Жан. Нет, послушай ты! Это будет тебе очень полезно, и придержи язык за зубами! Фрёкен Юлия – твоя госпожа, и ты ее теперь презираешь, ты должна, презирать значит, и самое себя!
Кристина. Я всегда настолько уважала себя…
Жан. Что считаешь себя вправе презирать других!
Кристина. – что я никогда не опускалась ниже моего положения. Попробуй кто-нибудь сказать, что у графской кухарки было что-нибудь со скотником или с пастухом. Ну-ка, пусть кто попробует!
Жан. Да, на твое счастье, ты имела дело с более приличным человеком!
Кристина. Более приличным… который продавал, из конюшни графский овес.
Жан. А что же ты молчишь про то, как получала проценты из овощной лавки и брала взятки от мясника!
Кристина. Что?!
Жан. И ты не считаешь более нужным уважать свою госпожу! Ты, ты, ты!
Кристина. Пойдем-ка теперь в церковь! После твоих деяний хорошая проповедь будет тебе очень полезна!
Жан. Нет, я сегодня не пойду в церковь; ты можешь идти одна и каяться в своих грехах.
Кристина. Да, я так и сделаю, и надеюсь получить прощение не только для себя, но и для тебя! Спаситель страдал и умер на кресте за все наши грехи, и когда мы с верой и раскаянием идем к нему, то он принимает все наши вины на себя.
Юлия, Веришь ты в это, Кристина?
Кристина. Это – моя живая вера; это моя детская вера, которую я сохранила с ранней юности, Фрёкен. А где грех велик, там и милость Господня беспредельна.
Юлия. Ах, если бы у меня была твоя вера! Если бы я…
Кристина. Ну, видите ли, взаймы её не возьмешь, без особой милости Божьей, и не всем дано снискать ее…
Юлия. Кому же она дается?
Кристина. Это великая тайна Божьей милости; и Господь не разбирает людей, а только первые должны быть последними.
Юлия. Ну, так значит, он разбирает, кто должен быть последними…
Кристина продолжает. …и легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Божие. Так-то, Фрёкен! Ну, а я пока пойду – одна, и по дороге скажу конюху, чтобы он не отпускал лошадей в случае, если кто захочет уехать до возвращения графа. До свиданья! Уходит.
Жан. Чёрт побери! – И всё это из-за чижика!
Юлия устало. Оставьте чижика в покое! – Видите вы какой-нибудь выход, какой-нибудь конец всему этому?
Жан сердито. Нет!
Юлия. Что бы вы сделали на моем месте?
Жан. На вашем? Подождите? Как аристократка, как женщина, как – согрешившая! Не знаю – да! Я знаю что!
Юлия берет бритву и делает движение. Вот так?
Жан. Да! Но я, я бы этого не сделал – заметьте! И в этом разница между нами!
Юлия. Потому что вы – мужчина, а я – женщина? Так в чём же тут разница?
Жан. Да та – что – бывает между мужчиной и женщиной!
Юлия берет бритву в руки. Я хочу, сделать это! Но не могу! Мой отец тоже не мог, когда он должен был это сделать.
Жан. Нет, он этого не должен был делать; он должен был сначала отомстить за себя!
Юлия. А теперь мстит опять моя мать, через меня!
Жан. Разве вы не любили вашего отца, Фрёкен Юлия?
Юлия. Да, безгранично, но я и ненавидела его в то же время! Должна была ненавидеть, сама того не замечая! Но он сам воспитал меня в презрении к моему полу, к полуженщине и к полумужчине. Кто виноват в том, что случилось? Мой отец, мать, я сама, я сама? Разве у меня нет ничего своего? У меня нет ни одной мысли, которая исходила бы не от моего отца, ни одной страсть, которая была бы заимствована от моей матери – а самое последнее открытие, – что все люди равны – получила я от моего жениха, которого за это считаю негодяем! Как же это может быть моей собственной виной? Сваливать вину на Иисуса Христа, как это делает Кристина – нет, для этого я слитком горда и слишком умна – благодаря наставлениям моего отца. – И что богатый не может войти в Царствие Божие – это ложь, и сама Кристина, кладущая деньги в сберегательную кассу, наверное туда не попадет! Чья же вина? Какое нам дело, чья вина! Я одна должна отвечать и за поступок и за последствия…
Жан. Да, но…
Звонят громко два раза.
Юлия вздрагивает.
Жан переменяет быстро сюртук. Граф дома! Подумайте только, если Кристина – Идет в глубь сцены к разговорной трубе, стучит и прислушивается.
Юлия. Теперь уж он, наверное, побывал около письменного стола?
Жан. Это – Жан, ваше сиятельство! Слушает; слов графа не слышно. Так точно, ваше сиятельство. Слушает опять. Слушаюсь, ваше сиятельство. Сию минуту! Слушает. Слушаю, ваше сиятельство! Слушает. Да! Через полчаса.
Юлия боязливо. Что он сказал? Господи, что он сказал?
Жан. Он требует через полчаса свои сапоги и кофе.
Юлия. Итак, через полчаса! Ах, я так устала; я ничего не могу ни раскаиваться, ни бежать, ни оставаться, ни жить, ни – умереть! Помогите мне! Приказывайте мне, и я буду послушна, как собака! Окажите мне последнюю услугу, спасите мою честь, спасите его имя! Вы знаете, чего я должна хотеть, но не хочу… Захотите этого и прикажите мне исполнить это!
Жан. Я не знаю – теперь я тоже не могу – я сам не пойму. – Точно благодаря этой ливрее, – я не могу вам ничего приказывать – а после того, как граф говорил со мной – я не могу вам точно объяснить – но – ах, это прирожденное лакейство, сидит во мне! Я думаю, что если бы граф теперь пришел и приказал мне перерезать себе горло, я бы тотчас же сделал это.
Юлия. Вообразите тогда, что вы – он, а я – вы – Ведь еще недавно вы так хорошо играли вашу роль – когда вы стояли предо мной на коленях – тогда вы были рыцарем – или – вы никогда не были в театре и не видали магнетизера?
Жан делает утвердительное движение.
Юлия. – Он говорит медиуму: возьми метлу – и тот берет; он говорит: подметай – и тот подметает…
Жан. Но тогда медиум должен спать!
Юлия в экстазе. Я уже сплю – вся комната как дым, передо мною, а вы как железная печь… похожая на дутого в черное господина в цилиндре – и ваши глаза горят, как уголья, когда пламя гаснет, – а ваше лицо кажется белым пятном из золы – солнечный луч достигает до полу и освещает Жана, – так тепло и хорошо, – она потирает руки, как будто грея их перед огнем, – так светло – и так тихо!
Жан берет бритву и кладет ей в руку. Вот метла! Иди, пока тут светло – в амбар – и… Шепчет ей на ухо.
Юлия приходя в себя. Благодарю! Теперь я иду на покой! Но скажите мне еще раз – что первые будут тоже участниками в милости Божьей. Скажите мне, хотя бы вы и не верили в это.
Жан. Первые? Нет, я не могу! Но подождите – Фрёкен Юлия – теперь я знаю! Вы не принадлежите более к первым, потому что вы среди – последних.
Юлия. Правда! Я – среди самых последних; я – последняя! Ах! – но я не могу идти – скажите еще раз, что я должна идти!
Жан. Нет, теперь я тоже не могу! Не могу!
Юлия. А первые должны быть последними!
Жан. Не думайте, не думайте об этом! Вы отнимаете и у меня всю силу; и я становлюсь трусом! – Что? Мне показалось, что звонок шевельнулся! Нет! – Мы сейчас заткнем его бумагой! – Так ужасно бояться звонка! – Да, но это не просто звонок – кто-то сидит за ним – чья-то рука приводит его в движение – и что-то другое водит этой рукой – да заткните же себе уши – заткните уши! Он звонит еще сильнее! и будет звонить, пока не ответят – и тогда уже слишком поздно – тогда придет полиция – и тогда то…
Два раза сильно звонят.
Жан вздрагивает; затем выпрямляется. Это ужасно! Но нет другого выхода!.. Идите!
Юлия твердыми шагами идет в дверь.
Занавес.
(пер. М. С-вой)
Кредиторы
Трагикомедия
ЛИЦА.
Текла.
Адольф, её муж, художник.
Густав, её разведенный муж. Путешествует инкогнито.
Зал в морском курорте. Дверь на террасу в задней стене с видом на окрестности. Направо, – стол с газетами; налево от стола кресло, – направо – качалка. С правой же стороны дверь в соседнюю комнату.
Адольф и Густав у стола, направо.
Адольф лепит на небольшой скульптурной скамеечке фигуру из воска; возле него стоят два его костыля. И всем этим я обязан тебе!
Густав. Курит сигару. Ах, полно!
Адольф. Безусловно! Первые дни после отъезда жены, совершенно разбитый, я лежал на диване и только тосковал! Точно она захватила с собой мои костыли, и я не мог сдвинуться с места. Потом я проспал несколько дней, ожил и начал приходить в себя; моя голова, работавшая в лихорадке, стала успокаиваться, вернулись мои старые мысли, мною снова овладело желание работать и творческий порыв – появилась прежняя острота и меткость взгляда – а там явился ты!
Густав. Правда, когда я увидал тебя, ты был жалок, ходил на костылях, но это еще не значит, что причиной твоего выздоровления было мое присутствие. Тебе просто нужен был отдых и мужское общество.
Адольф. Совершенно верно, как и всё, что ты говоришь; раньше я дружил с мужчинами, но после женитьбы я считал их лишними и чувствовал себя вполне удовлетворенным около единственной подруги, которую сам выбрал. Потом я вошел в новые круги, завел много знакомых, но моя жена начала ревновать меня к ним – она хотела, чтобы я принадлежал ей одной и, что хуже, чтобы и мои друзья принадлежали ей одной – и вот я остался один со своей ревностью.
Густав. Значит, ты предрасположен к этой болезни!
Адольф. Я боялся потерять ее – и старался предупредить это. Чему же тут удивляться? Но я никогда не боялся, что она мне изменит.
Густав. Нет, настоящий мужчина никогда не боится этого!
Адольф. Ну, разве это не удивительно? Я боялся только одного, – чтобы мои друзья не приобрели влияния на нее и косвенным образом и на меня – а этого я не мог бы вынести.
Густав. Значит у вас были разные взгляды – у тебя и твоей жены!
Адольф. Раз ты уже столько знаешь, то я тебе скажу всё. У моей жены оригинальный характер. Чему ты смеешься?
Густав. Продолжай! У твоей жены был оригинальный характер.
Адольф. Она ничего не хотела заимствовать у меня…
Густав. Но… заимствовала направо и налево.
Адольф после минутного размышления. Да! И я чувствовал, что она особенно ненавидела мои взгляды не потому, чтобы они казались ей неверными, а только потому, что они были мои, так как довольно часто случалось, что она сама высказывала мои прежние мнения и защищала их, как свои; да, могло случиться, что один из моих друзей внушил ей мои взгляды, заимствованные у меня же, и тогда они нравились ей. Ей нравилось всё, лишь бы это исходило не от меня.
Густав. Другими словами, ты не вполне счастлив?
Адольф. Нет… я счастлив! – У меня жена, о какой я мечтал, и другой я никогда и не хотел…
Густав. И ты никогда не хотел быть свободным?
Адольф. Нет, этого нельзя сказать. Конечно, иногда я думал о том, как бы спокойно мне жилось, если бы я был свободен – но стоило ей только оставить меня, и я тосковал по ней – тосковал по ней, как по своему телу и душе! Это странно, но по временам мне кажется, что она не отдельная личность, а часть меня самого; внутренний орган, который захватил мою волю и мою способность наслаждаться жизнью; что я перенес в нее тот самый жизненный узел, о котором говорит анатомия!
Густав. Возможно, что итак, раз всё пошло кругом!
Адольф. Что же это? Такая независимая натура, как её, с таким изобилием собственных идей; а когда я встретил ее, я был ничто, юнец – художник, которого она воспитала!
Густав. Но ведь потом ты развивал её мысли и воспитывал ее… Не так ли?
Адольф. Нет! Она остановилась в своем росте, а я быстро продолжал расти!
Густав. Да, довольно характерно, что её талант пошел на убыль с напечатанием её первой книги, или по крайней мере дальше не развивался!.. Но на этот раз у неё была благодарная тема – ведь она, поди, писала с первого мужа – ты не знавал его? Он, должно быть, был редкий идиот!
Адольф. Я никогда его не видал! Он уехал через шесть месяцев; но, судя по его портрету, это был премированный идиот. Молчание. А уж в сходстве портрета можешь быть уверен!
Густав. О, вполне уверен! – Но зачем ей было выходить за него?
Адольф. Она же его не знала; узнают друг друга только современен.
Густав. Тогда не следовало выходить замуж, раньше времени! И наверно он был деспот!
Август. Наверно?
Густав. Все мужья – деспоты. С намерением. И ты не меньше других!
Август. Я? Я предоставил жене уходить и выходить, когда ей угодно…
Густав. Какая заслуга!. Не держать же ее тебе взаперти! И тебе приятно, что она ночует не дома?
Август. Разумеется, неприятно!
Густав. Вот видишь! задирающим тоном. По правде сказать, ты просто смешон в этом!
Адольф. Смешон? Неужели смешно верить своей жене?
Густав. Разумеется. И ты уже смешон! Положительно!
Адольф судорожно. Я!.. Это уже последнее дело! С этой ролью я бы никогда не примирился!
Густав. Не горячись! А то опять припадок будет!
Адольф. Но почему же тогда она не смешна, если я не ночую дома?
Густав. Почему? К тебе это не относится, но это так, и пока ты тут рассуждаешь, почему, несчастье уже совершилось.
Адольф. Какое несчастье?
Густав. На самом-то деле… Муж её был деспот, а она выходила за него, чтобы стать свободной; ведь девушка у нас получает свободу только раздобыв себе ширму, так называемого мужа.
Адольф. Ну, конечно!
Густав. И ты – такая ширма.
Адольф. Я?
Густав. Раз ты – её муж!
Адольф задумывается.
Густав. Разве я не прав?
Адольф беспокойно. Не знаю! – В продолжение целого ряда лет живешь с женщиной и ни разу не задумываешься о ней, об её отношениях, потом вдруг… начинаешь думать – и тогда – пошло!.. Густав, ты мой друг! Ты – мой единственный друг! В эти восемь дней ты вернул мне мужество жить; точно ты передал мне твою энергию; ты был моим часовщиком, который вставил механизм в мою голову и завел пружину. Разве ты не замечаешь, что я яснее думаю, связнее выражаюсь, и во всяком случае мне даже кажется, что мой голос снова стал звучное!
Густав… Да, и мне кажется. Как. это случилось?
Адольф. Не знаю. Может быть, с женщинами привыкаешь говорить тише, по крайней мере Текла всегда бранила меня, будто я кричал!
Густав. Так что ты понизил тон и полез под башмак!
Адольф. Не говори так. Подумав. Хуже! Не будем теперь говорить об этом… На чём я остановился? – Ах, да, ты приехал сюда и открыл мне глаза на тайны моего искусства. Я сам уже давно чувствовал, как уменьшается моя любовь к живописи, потому что она не давала мне достаточного материала для выражения того, что я хотел; но когда ты открыл мне причины этого явления и объяснил, почему живопись не может служить современной формой для художественного порыва, то мне стало ясно, и я понял, что впредь мне немыслимо творить при помощи красок.
Густав. Твердо ли ты уверен, что ты не можешь больше писать и уж никогда не возьмешься за кисть?
Адольф. Вполне! – Я пытался уже! Когда вечером, после нашего разговора я улегся в постель, я подробно, слово за словом припомнил твои рассуждения и убедился в их справедливости. Когда же я проснулся, проспав всю ночь, с ясной головой меня, как молния, поразила мысль, что ты мог ошибиться; и я вскочил с постели, взял палитру и кисть и принялся писать. Но всё было кончено! Я больше не обманывался на этот счет; получалась одна мазня. Я пришел в ужас от мысли, что я мог когда-то верить и заставлял других верить, будто кусок выкрашенного полотна был не только куском выкрашенного полотна. Пелена спала с моих глаз, и мне было так же невозможно снова писать, как снова стать ребенком!
Густав. И ты убедился в том, что осязательное стремление нашего времени, его взгляды на действительность и очевидность, могут найти свою форму только в скульптуре, образующей тело – протяжение в трех измерениях…
Адольф, соображая. В трех измерениях… Да, одним словом, тело!
Густав. И вот ты стал скульптором; вернее, ты был им, но ты шел ложным путем и нужен был только указатель, чтобы поставить тебя на правильный путь… Скажи мне, ты ощущаешь теперь великую радость, когда работаешь?
Адольф. Теперь я живу!
Густав. Можно взглянуть на твою работу?
Адольф. Фигура женщины.
Густав. Без модели?.. И такая живая!
Адольф мрачным голосом. Да, но она похожа на одну женщину! Поразительно, что она живет во мне, как и я в ней.
Густав. Последнее не удивительно – ты знаешь, что такое трансфузия?
Адольф. Трансфузия крови? – Да.
Густав. И ты находишь, что ты потерял слишком много крови; но, смотря на эту фигуру, я понимаю и то и другое, о чём я раньше только догадывался. Ты безумно любил ее?..
Адольф. Да, так любил, что я не мог бы сказать, она ли – я, или же я – она. Когда она улыбается, улыбаюсь и я, она плачет, – и я плачу. И когда она, – можешь ли ты поверить – рожала нашего ребенка, я ощущал те же боли, что и она!
Густав. Знаешь, дорогой мой! Мне тяжело говорить тебе это, но у тебя уже первые признаки эпилепсии!
Адольф взволнованно. У меня? Почему ты думаешь?
Густав. Потому что я имел случай наблюдать болезнь у одного из моих младших братьев, который злоупотреблял женщинами…
Адольф. Но в чём же, в чём же это выражалось?.. Густав рассказывает ему что-то на ухо с очень ясными, живописными и объясняющими жестами. Адольф слушает его очень внимательно и невольно повторяет все жесты.
Густав громко. Это было ужасно… И если ты знаешь свою слабость, то я не стану терзать тебя описанием.
Адольф в страхе. Продолжай, продолжай!
Густав. Изволь! Юноше привелось жениться на молоденькой, совершенно невинной кудрявой девушке со взглядом голубки, с детским лицом и чистой ангельской душой. Но тем не менее ей удалось присвоить прерогативы мужчины.
Адольф. Какие?
Густав. Инициативу, конечно… И с таким успехом, что ангел чуть было не вознес его на небо. Но раньше ему пришлось испытать крестную муку и горесть терний. Это было ужасно.
Адольф, задыхаясь. Как же это произошло?
Густав медленно. Мы спокойно сидели с ним и болтали. И только что я начал говорить, как его лицо стало бледнее полотна. Руки и ноги вытянулись, большие пальцы искривились и прижались к ладоням… Вот так! Адольф воспроизводит жест. Глаза его налились кровью, и он прикусил язык… Вот так… та же игра Адольфа, слюна хрипела у него в горле, грудная клетка вздрагивала и перекручивалась, как будто ее вертели на токарном станке; зрачки вспыхнули, как газовое пламя, пена стекала с языка, и он скользил – медленно – вниз – назад – в кресло, точно утопал! Потом…
Адольф тяжело дыша. Довольно!
Густав. Потом… Тебе дурно?
Адольф. Да!
Густав поднимается за стаканом воды. Выпей, и поговорим о чем-нибудь другом.
Адольф беспомощно. Благодарю!.. Нет, продолжай!
Густав. Да. Проснувшись, он ничего не помнил; он просто-напросто был без сознания! С тобой это бывало?
Адольф. У меня бывают иногда головокружения, но доктор говорит, что это от малокровия.
Густав. Да, видишь ли, так-то всегда и начинается! Но уверяю, это кончится падучей, если ты не будешь остерегаться!
Адольф. Что же мне делать?
Густав. Прежде всего соблюдать полное воздержание!
Адольф. И долго?
Густав. По меньшей мере, полгода.
Адольф. Немыслимо! Это совершенно нарушит нашу совместную жизнь!
Густав. Тогда – поминай, как звали!
Адольф, закрывая тряпкой восковую фигуру. Не могу!
Густав. Не можешь спасти свою жизнь? – Но раз ты был так откровенен со мной, то скажи, нет ли у тебя еще какой-нибудь раны, тайны, которая вечно гложет тебя, потому что странно находить только один повод к раздору, когда жизнь так сложна и так богата возможностями недоразумения. Нет ли у тебя трупа в том грузе, который ты скрываешь от самого себя! Например, ты как-то говорил, что у вас был ребенок, которого вы отдали на сторону. Отчего вы не держите его дома?
Адольф. Моя жена хотела этого!
Густав. Почему же? – Скажи!
Адольф. Потому что к трем годам ребенок стал поразительно походить на него, на первого мужа!
Густав. Ну! А ты видел первого мужа?
Адольф. Нет, никогда! Раз только мельком я взглянул на скверный портрет и не нашел никакого сходства.
Густав. Ну, портреты всегда непохожи. Да и кроме того с течением времени его наружность могла измениться! – И у тебя не возникло никаких подозрений?
Адольф. Ровно никаких! Ребенок родился спустя год после нашей свадьбы, а муж путешествовал, когда я познакомился с Теклой – в этом самом курорте – и даже в этой гостинице. Поэтому-то мы и бываем здесь каждое лето.
Густав. Значит, у тебя нет никаких подозрений. Да они и неуместны, потому что дети вторично вышедшей замуж вдовы часто бывают похожи на покойного мужа! Конечно, это более, чем неприятно, и во избежание этого индусы сжигают вдов, как тебе известно! – Ну, скажи! Ты никогда не ревновал твою жену к первому мужу, к его памяти? Разве не ужасно было бы встретиться с ним – на улице что ли, поймать его взгляд, брошенный на Теклу, и ясно прочитать в нём: Мы вместо я? – Мы?
Адольф. Сознаюсь, эта мысль часто преследовала меня!
Густав. Ну, вот видишь! И от этого тебе никогда не освободиться! Бывают узлы в жизни, которых никогда не развяжешь! Поэтому тебе не останется ничего, как наглухо заткнуть себе уши и работать! Работать, стареть, и накоплять побольше новых впечатлений на палубе, а труп не шевельнется.
Адольф. Прости, что я тебя перебью! То – странно, что минутами ты своей манерой говорить напоминаешь мне Теклу! У тебя привычка щурить правый глаз, точно ты стреляешь, и твои взгляды порою имеют надо мной такую же силу, как и её.
Густав. Да ну?!
Адольф. Да вот сейчас ты сказал: «Да ну?»
точно таким же равнодушным тоном, как и она. У неё та же привычка очень часто говорить: «Да ну?»
Густав. Может быть, мы дальние родственники, раз все люди состоят в родстве! Во всяком случае это любопытно, и мне будет очень интересно познакомиться с твоей супругой и самому убедиться в этом!
Адольф. Но представь себе, что она никогда не употребляет ни одного моего выражения, она скорее избегает моего словаря, и я никогда не замечал, чтобы она подражала моим жестам. Обыкновенно же супруги похожи Друг на друга, как две капли воды.
Густав. Да! Знаешь, что? – Эта женщина никогда не любила тебя!
Адольф. Что ты говорить?
Густав. Прости меня, но женская любовь состоит в том, чтобы брать, получать, и если она ничего не берет, то и не любит! Она никогда не любила тебя!
Адольф. Другими словами, ты думаешь, что можно любить только раз?
Густав. Нет! Но одурачить себя человек позволяет только один раз; потом же у него открываются глаза! Ты еще не был одурачен? И должен остерегаться людей, которые уже испытали это! – Они народ опасный!
Адольф. Твои слова врезаются ножом, и я чувствую, как во мне что-то разрывается на части, но я не могу этому помешать; и все-таки мне становится легче, потому что здесь вскрываются нарывы, которые никогда не назрели бы сами! Она никогда меня не любила! – Зачем же тогда она выбрала меня?
Густав. Скажи мне сначала, как она решилась выбрать тебя, и ты ли выбирал ее или она тебя?
Адольф. А Господь его знает! Как это вышло? Конечно, не в один день!
Густав. Хочешь, я попробую разгадать, как это случилось?
Адольф. Напрасный труд!
Густав. Нет, по тем сведениям, которые ты дал мне о себе и о своей жене, я могу восстановить весь ход события. Вот, слушай. бесстрастно, почти шутя. Муж был в отъезде. Она же осталась одна. Сначала ей было приятно чувствовать себя свободной; потом наступила пустота, так как я предполагаю, что, прожив одна четырнадцать дней, она тяготилась одиночеством. Но вот, появляется «другой», и пустое пространство мало-помалу заполняется. Благодаря сравнению отсутствующий начинает блекнуть, по той простой причине, что он – далеко. – Ты же знаешь, обратно пропорционально квадрату расстояния. – Потом они чувствуют пробуждение страсть, они начинают бояться за самих себя, за свою совесть и за «него»… Они ищут защиты и прячутся за фиговым листом, играют в «братца и сестрицу». И чем чувственнее становится их любовь, тем больше они одухотворяют ее.
Адольф. «Игра в братца и сестрицу»! Откуда ты это знаешь?
Густав. Догадывался! Детьми мы играем в папашу и мамашу, а когда вырастаем, – в братьев и сестер, чтобы скрыть то, что следует скрывать! Затем, наши влюбленные дают обет целомудрия. Идет бесконечная игра в прятки, пока, наконец, они не сталкиваются в каком-нибудь достаточно темном углу, убежденные, что там их никто не увидит. С притворной суровостью. Но они чувствуют, что кто-то и в этой темноте следит за ними, страх их охватывает, и в страхе возникает призрак отсутствующего – становится действительностью, меняется и переходит в кошмар, нарушающий их сон, превращается в кредитора, стучащего в двери, и они видят его черную руку между своими за обедом, и слышат его жуткий голос в ночной тишине, которая должна нарушаться одним лишь бурным пульсом. Он не может запретить им принадлежать друг другу, но он смущает их счастье. Открыв эту силу, омрачающую их счастье, они бегут, наконец, но напрасно, бегут от воспоминаний, которые преследуют их, от долга, уплаты которого требует кредитор, и от людского суда, который их страшит. И не в силах взять на себя вину, они во что бы то ни стало ищут козла отпущения и убивают его. Они считали себя умами, свободными от предрассудков, а вместе с тем у них не хватало духу сказать мужу прямо в лицо: Мы любим друг друга! В них. было слишком много трусости, и им пришлось убить своего тирана. Не так ли?
Адольф. Да, но ты забываешь, что она воспитала меня, дала мне новые мысли.
Густав. Нет, я этого не забываю. Но объясни тогда, почему же она не сумела воспитать того… другого и создать из него свободный ум?
Адольф. Он же был совершенный идиот!
Густав. Да, да… правда, он был идиот! Но «идиот» понятие неопределенное. И судя по характеристике, которую дает ему его жена в своем романе, его идиотизм исчерпывается исключительно его неспособностью понять свою жену. Прости… Но… действительно ли у твоей жены такой уж глубокий ум? В её произведениях я не нашел никакой глубины!
Адольф. Да, и я тоже! Хотя должен сознаться, что и я с трудом понимаю ее. Точно механизмы наших мозгов не могут войти в соприкосновение и точно в голове у меня что-то испортилось, когда я стараюсь понять ее!
Густав. Может быть, и ты тоже… идиот?!
Адольф. Смею думать, что нет! И мне почти всегда кажется, что она неправа. Неугодно ли, например, прочесть вот это письмо, которое я получил сегодня. Вынимает из бумажника письмо.
Густав. Пробегая письмо. Гм!.. Узнаю этот стиль!
Адольф. Почти мужской! Не правда ли?
Густав. Да. Я видал человека с таким же стилем! Она величает тебя братом! Вы продолжаете эту комедию даже друг перед другом? Фиговый лист всё еще существует, хотя и увядший! И ты с ней не на ты?
Адольф. Нет. Ради большего уважения.
Густав. Ага! И сестрой она себя зовет тоже, конечно, чтобы внушить тебе больше уважения к себе!
Адольф. Я сам хочу ставить ее выше себя, хочу, чтобы она была как бы моим лучшим я!
Густав. Ах! Будь лучше сам своим лучшим «Я». Может быть, это менее удобно, чем предоставлять это другому! Неужели ты хочешь быть ниже твоей жены?
Адольф. Да, хочу! Мне приятно чувствовать, что она всегда несколько выше меня. Ну вот тебе пример: я выучил ее плавать. И мне теперь забавно, что она хвастает, будто она плавает лучше и смелей меня. В начале я притворялся неловким и трусливым, чтобы ободрить ее; но настал наконец день, когда я заметил, что я менее способен и храбр, чем она. Мне представилось, что она не шутя отняла у меня всю мою силу!
Густав. Ты научил ее еще чему-нибудь?
Адольф. Да… но это между нами. Я обучил ее грамоте, о которой она понятия не имела. Когда же она начала вести всю домашнюю корреспонденцию, то я перестал писать. И ты просто не поверишь – в какой-нибудь год от недостатка практики я совершенно забыл грамматику. А ты думаешь, она помнит, что постигла эту науку, благодаря мне? Нет, разумеется, я теперь – идиот!
Густав. Да! Ты уже – идиот.
Адольф. Если говорить в шутку, разумеется!
Густав. Разумеется!.. Но ведь это какой-то каннибализм. А ты знаешь, что это значит? А вот что: дикари едят своих врагов, чтобы взять таким образом все их высшие качества! Эта женщина съела твою душу, мужество, твое знание…
Адольф. И мою веру! И мысль написать её первую вещь подал ей я…
Густав удивленно. Вот как?
Адольф. Я ободрял ее похвалой даже, когда мне самому её работа не нравилась. Я ввел ее в литературные круги, где ей легко было собирать, мед с пышных цветов. И опять – таки я, благодаря моим связям, сдерживал критиков. Я раздувал её веру, раздувал до тех пор, пока сам не начал задыхаться. Я давал, давал и давал, пока у меня у самого ничего не осталось! И знаешь – я хочу сказать тебе всё… теперь более, чем когда – либо, «Душа» для меня представляется чем-то загадочным… Когда мои артистические успехи начали совершенно затмевать её славу, её имя – я ободрял ее, умаляя себя в её глазах, унижая свое искусство. Я старался доказать ей ничтожную роль всех художников вообще, я приводил такие веские доводы в защиту моего положения, что в конце концов сам поверил себе, и в одно прекрасное утро решил, что живопись – искусство бесполезное. Так что тебе пришлось иметь дело просто с карточным домиком.
Густав. Позволь… если мне не изменяет память, в начале нашего разговора ты уверял, что она ничего не берет от тебя.
Адольф. Теперь, да! Потому что теперь уже нечего брать.
Густав. Змея сыта, и теперь ее уже тошнит!
Адольф. Может быть, она взяла у меня больше, чем я думаю.
Густав. В этом уж можешь быть уверен. Она брала без твоего ведома, а это значит – красть.
Адольф. Может быть она ничего не делала, чтобы воспитать меня?
Густав. Зато ты воспитал ее! Без всякого сомнения. В этом всё её искусство, что она заставила тебя поверить противоположному. Интересно было бы узнать, как это она пробовала воспитать тебя?
Адольф. О!.. Сначала… Гм!..
Густав. Ну?
Адольф. Я…
Густав. Прости, но ты сам говорить, что это – она…
Адольф. Нет, теперь не могу сказать…
Густав. Ну, вот видишь!
Адольф. Но все-таки… Она украла у меня всю мою веру. И я опускался всё ниже и ниже, пока не явился ты и не вдохнул в меня новой веры.
Густав, улыбаясь. В скульптуру?
Адольф нерешительно. Да.
Густав. И ты веришь в нее? В это абстрактное, давно уж нерешенное искусство младенчества народов? И ты веришь, что можешь работать над чистой формой и тремя измерениями? Веришь в положительный смысл современности, в то, что ты можешь дать иллюзию без красок, – слышишь, – без красок? Верить?








