Текст книги "Жажда"
Автор книги: Ассия Джебар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Глава XIII
Весь следующий день я никуда не выходила из дома. Малейший шум на улице, шуршащий звук шагов по усыпанным гравием дорожкам в саду, скрип ворот все заставляло меня вздрагивать. Дважды бегала я навстречу почтальону, но напрасно. Ночью спала плохо и даже во сне прислушивалась к звукам за воротами. Я была разочарована. Но все еще надеялась на завтра. Хотя надо было бы смириться с очевидностью: Хассейн не приедет. Меня бесило то, что он даже не соблаговолил ответить. Несколько раз у меня появлялось желание немедленно сесть в машину и ехать в Алжир, чтобы услышать «нет» от него самого. Пусть даже оскорбительное, саркастичное. Но я сдержалась: невозможным казалось унижаться перед ним дважды.
Плакать я не могла. Лежа на кровати, я презирала то, что называла своей «судьбой», и прокручивала в голове ворох всяких глупых предположений и планов. Они сдерживали мой гнев и отчаяние. Да, именно так я и поступлю, думала я, буду лежать в кровати и ни есть, ни пить до тех пор, пока он не приедет. Но уже через несколько минут я вскочила, чтобы посмотреть в окно. Я пыталась молиться, давала самой себе обеты. Клялась, божилась. Такое было со мной впервые. В какой-то момент я даже подумала о самоубийстве и вообразила, как лежу, спасенная от смерти, а Хассейн стоит рядом со мной. Впрочем, напрасно я воображала себе эти страсти, смерть всегда казалась мне чем-то далеким, безликим, ко мне не относящимся. То было просто мое полное бессилие. На третий день я, успокоившись, поднялась с постели. Стиснув зубы, написала отцу, который был в это время в Париже. Извинилась за то, что долго не давала о себе знать, что мне уже осточертело и это бесконечное лето, и эта жара, и что я просто задыхаюсь здесь во всех смыслах. Просила его, чтобы он разрешил мне уехать в Париж в октябре. Потому что теперь меня интересует только учеба. Что я люблю его, только его одного. И это было правдой. «Отныне надо все выкинуть из головы, – думала я. – Обо всем забыть». Ни Джедла, ни Али больше не интересовали меня. Я была готова бежать от этого слишком уж жаркого солнца, от летнего зноя, от своих неудач.
Когда Джедла в тот день вошла ко мне в комнату, я не тронулась с места. Едва повернула голову в ее сторону. Неподвижно лежала в кровати, в то время как она устраивалась на краешке стула у двери. Я закрыла глаза. Хотелось плакать или вечно лежать здесь, как лед холодной и безгласной. Джедла была мне совершенно безразлична. Зачем она явилась? Я не хотела выслушивать ее. Все просто: я любила Хассейна, позвала его к себе, но он не откликнулся, не приехал и не приедет, наверное, никогда, а никто больше мне не нужен. Прежде я думала, что окружающие сами по себе исчезнут из поля моего зрения, лишь только захочу. Но теперь я видела, что бежать от них надо мне самой, бежать от моих старых привязанностей, от моих идолов, от тех, кого я опасалась, любила, боготворила, кого считала недосягаемыми. Теперь они сами цеплялись за меня. И мне надо было избавиться от них, остаться одной, совсем одной. Я переживала любовную неудачу, училась отныне жить, а не играть в жизнь. Я твердила про себя имя Хассейна, когда Джедла нарушила молчание. Я повернулась к ней с полным безразличием и была удивлена, как сильно она изменилась с последней нашей встречи.
Несмотря на царивший в комнате полумрак, я видела так хорошо знакомое мне, упрямое выражение ее лица, ее сумрачный взор. То была прежняя Джедла, которой я когда-то восхищалась, которую любила и ненавидела. Но теперь меня не трогало ничто и я ни о чем не хотела думать.
…Она решила, рассказывала мне Джедла, что все переменится из-за ее беременности и что она сможет почувствовать себя счастливой. Но она проанализировала свое душевное состояние и увидела, что былые подозрения ее так и не исчезли и не исчезнут никогда. И вдруг каким-то лихорадочно возбужденным голосом она спросила меня, нет, не спросила – взмолилась:
– Ну будь же искренней со мной, хоть раз в жизни! Что думаешь ты об Али? Ну разве не права я, полагая, что он не устоит перед тобой, что его уже тянет к тебе, что он тобой увлечен, просто потому хотя бы, что ты красивая?
Я слушала ее, но мысли мои были далеко. В какой-то миг мне показалось, что это не я, а кто-то другой отвечает Джедле:
– Да, в каком-то смысле ты права. Но мужчины ведь все одинаковы.
Я остановилась, поняв, что говорю ужасные пошлости. Но я была довольна тем разочарованным, вполне трезвым тоном, каким я это произнесла. Поколебавшись немного, я взглянула на Джедлу, думая, как лучше нанести удар, хотя и не испытывала сейчас к ней ни ненависти, ни ревности:
– Пойми, что разумнее всего для тебя было бы принять Али таким, каков он есть. И не надо его любить как нечто исключительное. Ты должна его понять… Я буду с тобой совершенно искренна, как ты просишь. Да, это правда, я кокетничала с ним, хотела обратить на себя его внимание. Поначалу я восхищалась им на самом деле. И даже почувствовала, что он не остается безразличным к знакам моего восхищения. Ну и тогда… Помнишь, в тот вечер, о котором я рассказывала тебе, – все было так внезапно, сама не знаю даже, как это случилось, я не смогла помешать себе поцеловать ему руку, – так вот, в тот вечер я, подняв голову, увидела, что он как-то странно смотрит на меня. Мне даже кажется, что он склонился ко мне. Но я вдруг, испугавшись, убежала. Рассказываю все это только потому, чтобы доказать тебе, что любой мужчина, даже Али, может проявить слабость.
Я замолчала, сама не зная больше, что говорю, правду или ложь. Я уже столько раз мысленно проигрывала всю эту сцену с поцелуем, представляла ее так, как мне хотелось, что уж теперь, наверное, и не могла бы вспомнить, как то было в действительности. Я посмотрела на Джедлу. Мне было понятно, что злоба так же несовместима с ненавистью, как и с любовью. Так нет же. Мне понадобилось в ту минуту, вооружившись равнодушием, увидеть другого человека лишь как цель, отчетливо и ясно, чтобы точнее поразить ее. И я снова обратилась к Джедле:
– Не будь гордячкой! Бери пример с других женщин. Ну и что в том, если твой муж будет иногда питать к кому-то слабость или даже изменять тебе? Какая тебе разница, если он твой? Если ты его будешь иметь всегда? Твой-то лучше, чем другие… Я увлеклась и рассуждала уже только для себя: Вот все говорят, что я, в сущности, человек без родины, без корней. Однако сейчас я ощущаю себя такой же, как другие женщины этой страны, как наши матери, бабушки. Мне, как и им, ничего другого не надо, кроме семейного очага, дома, где можно заботиться о близких, слушаться своего мужа, – ведь, собственно, только это и надо женщине… Мужчина может иметь что-то и на стороне, но жену он всегда при этом будет уважать, не забывать о ней, а этого вполне достаточно. Женщины здесь знают, что когда состарятся, то мужья их могут взять себе другую жену, молоденькую девушку, и они не будут его ревновать к ней. Они спокойны, мудры, покорны. И, наверное, именно они-то и правы.
Джедла слушала меня с ненавистью и презрением. И вправду, что-то я уж очень живописно изобразила ей, как надо жить. То, что сейчас было написано на ее лице, ничем другим, как протест, назвать было нельзя. Смутная жалость поднялась во мне, но я знала, что именно этого бунта, этого протеста я и добивалась.
Ты мне говорила, что он писал тебе, – обратилась ко мне Джедла, опять замкнувшись, став снова непроницаемой. Я сделала жест, словно собиралась встать с кровати, чтобы принести ей письмо, и небрежно, якобы не придавая этому никакого значения, спросила:
– Хочешь прочитать?
– Нет! – воскликнула она, вскинувшись. – Мне совсем этого не нужно!
Она оставалась гордой. Мне так стало ее жалко и так захотелось ей сказать, что это письмо не что иное, как выражение любви к ней, беспокойство за нее, что это письмо свидетельство его искренности, его чистоты и преданности. Одновременно я с грустью подумала о том ненужном им густом тумане, который заволок их отношения, собрался, как туча, над ними и над всеми теми, кто был создан друг для друга, соединен, чтобы жить и любить, а не доказывать что – то, плакать в одиночку и выть от боли своего одиночества. Ну где оно, это счастье?
Я опять внезапно почувствовала себя ужасно усталой, мне захотелось снова остаться одной. Но я ей ничего не сказала.
Джедла поднялась, прямая и гордая, – она несла свое горе и свою боль так, как будто внутри у нее застряла шпага, которой пронзили ее сверху донизу. Она подошла ко мне и остановилась в нерешительности. Я закрыла глаза, потому что не хотела видеть ее задрожавшего лица. Когда Джедла заговорила со мной, я поняла, что она едва сдерживает слезы. Голос ее стал глухим:
– Нет, ребенок, которого я ношу в себе, ничего не изменит. Наоборот! И надо мне избавиться от этого соблазна, от этого дарованного мне шанса. Я не могу не видеть последствий, я не могу не знать того, что будет дальше. Только это имеет для меня смысл.
Тяжелая тишина сковала нас. Я напряженно ждала, как натянутая струна, несмотря на то что пыталась быть безразличной и безучастной. Джедла положила мне руку на плечо. Я чувствовала, как она вся дрожит.
– Ты мне как-то говорила о твоей сестре Лейле… – лихорадочно зашептала Джедла. – Она помогла какой-то вашей родственнице освободиться от ребенка…
Так вот оно что, оказывается! Я не почувствовала ни страха, ни возмущения. Я поняла наконец, что кто-кто, а Джедла не разочарует меня.
Послушная моим рукам, машина катила быстро. Около меня сидела бледная от волнения Джедла. А я смотрела только прямо перед собой, только на убегающую ленту дороги. И думала о Хассейне. Словно какая-то волна поднималась в глубине меня и заглушала другие мысли. Но я не грустила. Чувствовала, что Джедла рядом. Мне бы хотелось посмотреть на нас обеих со стороны, увидеть наши лица – лица покинутых женщин…
С тех пор как я познала терпкий вкус злости, я привыкла к нему, это оказалось нетрудно. И вот, невинным голосом, я спрашиваю Джедлу:
– А ты подумала о том, что аборт – это преступление? Убивать таким образом своего ребенка…
Я, наверное, выглядела вполне искренней в это мгновение мне и в самом деле было невыносимо отвратительно само это слово-аборт. Я даже чувствовала себя придерживающейся, хотя и не слишком последовательно, определенных моральных принципов. И прямо сказала ей об этом, спросив, словно мы сейчас болтали на отвлеченные темы, почему она сама не придерживается этих принципов. Я уже не помню, что там она мне отвечала, помню только, что это были какие-то глухие, отрывистые слова, которые уносил ветер. Я думала о Лейле, которая дала мне адрес, недоверчиво поглядев на меня и не скрывая своего недоверия. Я утешила ее: это надо Джедле, а не мне. Лейле не стоило беспокоиться о моей девственности. Я подумала про себя и даже пошевелила губами: «Я-девственница!» Это звучало несерьезно и казалось насмешкой. Тогда я произнесла по-другому: «Я невинна». И вспомнила горячее тело Хассейна на теплом песке пляжа, его губы, обжегшие меня поцелуями. Разве все остальное имело значение? Сколько же во мне было теперь фальши… И я снова заговорила с Джедлой противным «светским» тоном:
– Было бы все-таки лучше, если бы ты подождала Али, поговорила бы с ним…
Она лишь отрицательно мотнула головой и упрямо уставилась на дорогу. А я все продолжала разглагольствовать, усыпляя свою совесть, хотя прекрасно знала, что рано или поздно она проснется:
– Знаешь, это все слишком серьезно. Ты бы подумала хорошенько! Потом ведь можешь пожалеть об этом!
Она даже не удостоила меня ответом. И я вспомнила, что все, что сейчас происходило, началось однажды с ее вопроса: «Ты любишь Али?» А теперь я везла ее на встречу со смертью (разве то чудовищное слово, которое я не выносила, не означало то же самое?). Но сама я думала только о Хассейне. И любила его. И я нисколько не смутилась, рассмеявшись вдруг в присутствии Джедлы, рассмеявшись громко и горько.
Глава XIV
Не знаю точно, когда я начала испытывать страх. Немой и холодный, как могила. Приехав по адресу, который дала мне Лейла, я вдруг почувствовала отвращение от одной только мысли, что сопровождаю сюдаДжедлу, для этого мерзкого дела…
Я вся одеревенела тогда – может быть, ужаснувшись вида женщины, принимавшей нас. Я охотно вообразила бы себе ее какой-нибудь беззубой старухой, грязной и неопрятной, как колдунья. Эта же была неопределенного возраста, с эффектным лицом, с накрашенными губами, подведенными глазами. Женщина сухо взглянула на нас и слегка улыбнулась, дав понять, что она в курсе дела. Повернувшись к Джедле, прищурилась, как бы изучая ее. Я уже готова была остаться с Джедлой, чтобы защитить ее от этой женщины и от всех, подобных ей, чужих людей, от всего мира. Но меня попросили удалиться: девицам здесь было не место. Но даже на улице я все еще чего-то боялась, сама не знаю почему. Может быть, потому, что мне вдруг приоткрылся мир, о котором я не имела никакого представления и в котором теперь пребывала Джедла? Мир «институтов красоты» – клиник, где все происходило под тусклым взглядом таких вот женщин, где все решалось с помощью хирургического ножа и наркоза. Там не принимались в расчет ни нежные чувства, ни ненависть, ни капризы, ни даже совершенные в жизни ошибки. На их языке это все называлось по-другому: «особый случай», «осложнения» и в заключение «решительное средство» – аборт…
Когда Джедла вышла оттуда обычной своей походкой, лишь немного подавшись вперед, я заметила, что, хотя глаза ее, как всегда, блестели, лицо было бледнее обычного, а голова слегка наклонена набок, словно у сломавшейся куклы. Она села на заднее сиденье и закрыла глаза. Меня снова охватил страх, когда я увидела, как она стиснула зубы. Ей оставалось только мужественно терпеть.
Я вела машину осторожно, стараясь избежать толчков. Она дважды просила меня остановиться – когда чувствовала себя особенно плохо. Во второй раз, помогая ей получше устроиться на сиденье, я обхватила ее за хрупкие плечи, чтобы уложить поудобнее, и мне вдруг захотелось попросить у нее прощения. Но она не обращала на меня внимания. Ее лицо, искаженное гримасой боли, отвернулось от меня. Я поняла, что ничем не смогу ей помочь, что вообще все кончено. Таковы были мои предчувствия, которые я и называла страхом…
Джедла умерла ночью. Как только мы приехали, Лейла взяла ее под свою опеку. Меня же с привычной по отношению ко мне твердостью отправила к Мирием. Лучшее, что я могу сделать, только и сказала она, – это идти спать. Я покорно послушалась ее.
У себя в комнате я испытала внезапный ужас перед надвигающейся ночью. Там волновались, бегали, суетились у постели больной женщины, Джедлы. А здесь находилась я – одна, никому не нужная, бесполезная. От сознания этого я долго плакала, повалившись на кровать. И слезы мои становились тем обильнее, чем больше я испытывала стыд, ярость и одновременно жалость к самой себе…
Ночь внушала мне страх – в ней было что-то угрожающее, бездонно темное, как чрево женщины… Но в конце концов я устала от слез. И уснула.
Прошло немного времени, и меня разбудили. Ничего не понимая со сна, я слушала Мирием, которая все повторяла мне с заплаканными глазами, что Джедла умерла. Какая-то тяжелая, давящая пустота заполнила меня, и в нее, как в бездну, обрушилось имя: Джедла! Джедла… Джедла… Все мое существо твердило его, ставшее внезапно чужим и далеким. Я осторожно произнесла его вслух, подчеркивая арабское звучание первых букв: «Джедла!» Голова моя была тяжелой, невыспавшейся. Люди что-то делали вокруг, суетились, двигались. Все походило на кошмар. Я должна была пойти к Рашиду, успокоить его – он плакал, оставшись в комнате один, без матери. Я взяла его за руку, и он постепенно затих и уснул. Я смотрела на него, на его мирный, спокойный сон. Джедла! Джедла!
Из всего того, что было потом, я помню только устремленный на меня злой, инквизиторский взгляд Лейлы и жалобное отчаяние Мирием, которая жутко боялась за свои роды – нынешняя обстановка была катастрофически неподходящей для нее. Ее муж взял на себя тяжелую миссию предупредить Али о случившемся. Когда через день утром он нам объявил, что Али приехал, я вдруг посмотрела на этого человека другими глазами: мне открылись в нем скрытое достоинство, скромность, такт. И мне стало стыдно. Потом в мою комнату, из которой я почти не выходила, зашла Лейла, чтобы сказать, что Али хочет со мной поговорить. Я струсила. Обернулась к ней в панике, и она показалась мне большой, сильной, благородной. Мне захотелось спрятаться в глубоких складках ее платья. Я умоляюще посмотрела на нее. «Нет, я не пойду к нему! Это я, – хотелось мне крикнуть, – я убила Джедлу! Я разжигала в ней огонь ревности, возмущала ее душу! И все только потому, чтобы чем-то заняться, позабавиться, не остаться одной, без внимания мужчин!» Я посмотрела на Лейлу и увидела, что нет в ней никакого ко мне сострадания, нет ни следа былой нежности. А как мне хотелось, чтобы она сейчас обняла меня, успокоила, утешила, погасила во мне смятение! Но она только молча и даже как-то презрительно наблюдала за мной. Нет, никогда я не смогу заставить себя раскаиваться на глазах у всех, никогда не позволю себе распуститься и безвольно лить слезы перед другими и высказывать вслух, облегчая душу, все, что гнетет меня…
Когда я шла к Али, у меня было такое чувство, словно иду к судье. Но я ошиблась. Передо мной находился человек подавленный, угнетенный горем, жалкий от обрушившегося на него несчастья. И я поняла наконец, что люди могут жить, сносить свои беды, только сочувствуя в горе друг другу, только сердечно откликаясь на боль другого. Вот и Али вовсе не вызывал меня для допроса, но лишь затем, чтобы поговорить со мной. Ему, как и мне, хотелось простого человеческого общения. И, слушая его, я впервые испытала настоящий стыд, тот самый, когда твоим глазам предстает чужое горе. Постепенно я заставила себя вслушаться в исповедь его несчастья, в те жалкие слова, которые он наконец смог произнести своим упавшим, надтреснутым голосом. И даже обнаружила в них для себя слабый проблеск надежды на собственное спасение.
Да, говорил мне Али, он сам во всем виноват. И я поняла наконец, о чем это он твердит. Как же я могла забыть об их споре, невольной свидетельницей которого как-то оказалась? И вот теперь Али рассказывал мне, что до женитьбы на Джедле у него уже был ребенок от другой женщины, его любовницы в Париже. Это была какая-то актрисуля, которую Джедла почему-то сразу вообразила себе красавицей. Ребенок был вначале отдан кормилице, потом покинут своей матерью, решившей устроить заново свою жизнь и вышедшей замуж где-то в провинции. Она позаботилась только о том, чтобы сообщить Али письменно о своих намерениях. Джедла, на которой тогда только что женился Али, узнав все, была потрясена. После своих неудачных родов она только и думала об этом живущем где-то ребенке Али. И сама потом предложила признать его-то ли из гордости, то ли из какой-то необъяснимой потребности причинить себе боль, помучить себя. Но Али согласился. А Джедла, едва Али уехал в Париж, чтобы устроить судьбу ребенка и одновременно заняться своими делами по изданию новой газеты, словно зациклившись на своем самопожертвовании, нашла еще один повод, чтобы разжечь свою ревность.
Я не должен был соглашаться на ее предложение и уезжать, оставляя ее в таком нервном возбуждении. Она прекрасно знала, что я обязан повидаться с матерью ребенка, чтобы оформить документы. И вот тогда, когда, казалось, все уже устраивается наилучшим образом, когда и для самой Джедлы появилась надежда иметь собственное дитя, она вдруг решила, что счастье приходит к ней слишком поздно – раз уж я решился поехать и привезти домой малыша, которого родила другая.
Али все время прерывал свой рассказ, останавливался. Голос его дрожал, спотыкался, говорил он сбивчиво, терял иногда мысль, уходил в себя, захваченный горькими воспоминаниями, подавленный отчаянием.
Я смотрела на него, но думала только о себе. О том, что мне не скоро придется забыть пережитое, спокойно подумать о том, что случилось и что могло бы быть, если бы все пошло по-другому. И что напрасно буду я утешать себя, повторяя: «Это не я! Это не я! Я ни в чем не виновата!» И что я никогда больше уже не смогу стать такой же беззаботной, как прежде…
Передо мной сидел человек, который во всем винил только себя. А перед ним – я, со смятением в душе и сердце, со стыдом за то, что произошло, за то, как я жила до сих пор. Так кто же из нас двоих был прав, утверждая свое «mea culpa»? [2]2
По моей вине (лат.).
[Закрыть]И что значили мои сомнения, что могли они изменить теперь? Ведь Джедла была уже мертва. И ее смерть не была подвластна никому из нас, она принадлежала только ей, только ей одной, и никому больше.