355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Асар Эппель » Травяная улица (рассказы) » Текст книги (страница 7)
Травяная улица (рассказы)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:24

Текст книги "Травяная улица (рассказы)"


Автор книги: Асар Эппель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Самсон Есеич проделал это хладнокровно, а весь коридор глядел на белую херовину, и сперва перегорели пробки, но в них заделали "жулик", и, пока все повернули головы к пробкам, кто-то написал участковому вот что: "Такой-то такой-то жгет огонь на жучке. Протестуем. Весь барак".

И творение Самсон Есеича заработало, и стало, что ни положишь, холодить, и внутри короба, как в сарае, привычно и мило пахло прелой осиновой корой, и в гипонулевую камеру постоянно ставились стаканы с чуточкой воды, которая замерзала в леденец, так что оставалось налить, когда захочешь, киселю или ситро, или вчерашнего чаю с лимоном. И то и дело торжествующе хохотал холодильник – ха-ха-ха! – потому что, когда автоматически выключался мотор – ха-ха-ха! – то из-за отсутствия двух амортизационных пружин – ха-ха-ха! – матрацные были бы велики, а от винтовочного затвора туговаты – ха-ха-ха! – появлялось боковое биение, и холодильник подбоченивался и, тряся белым пузом, хохотал – ха-ха-ха! торжествующе хохотал, ибо то, что сделал ледниковый период за сто тысяч лет и что делал рыночный работник Федченко за зиму, он – ха-ха-ха! – мог нальдить за какой-нибудь час с минутами.

И кто-то написал участковому вот что: "Такой-то такой-то поставили в колидоре припадошный ларь. Протестуем. Весь барак".

Ясно теперь, почему Самсон Есеич был гением? Почему он был провидцем, мы узнали раньше. А вот почему он был гигиенистом, узнаем сейчас.

Ну, во-первых, спал он голый. Ушанка не в счет. Ну, во-вторых, был брезгливый, помните лед с рынка? Ну, в-третьих, был чистоплотный – во всем коридоре только он держал рукомойник в комнате.

И пускай в комнате кавардак был и верстак был, и ржавый инструмент и не ржавый, и тетрадки ученичков, и в облезлом бауле вперемешку со всякими железками закопченные внутри себя радиолампы, и три гвоздя в стене вместо платяного шкафа, и в постели цинковое ведро, и на этажерке, кроме вторых ботинок, стояло несколько растрепанных справочников, а в углу – кадушка соли (это же не соль, а гипосульфит!), и скрученные пересохшие пленки свисали с разлохмаченных веревок, но... пленки перемежались липкими лентами от мух, ибо Самсон Есеич, единственный из нас, видел в микроскоп мушиную ногу и, потрясенный безнаказанностью веселых бактерий на черной волосне коленчатой конечности, мух возненавидел; но... возле рукомойника лежало хорошего розового цвета мыло, стоял одеколон, имелась пробирка с марганцовкой и щеточка для ногтей была, и еще что-то удивительное, а что – не помню...

Чистое белье, чистая еда, прохладительные напитки, здоровый сон, стерильность и обеззараженность – все бы ничего, если бы не досадная одна вещь. Помните, Самсон Есеич дважды поморщился?

Нет, не гонорея. Просто незамеченное во втузовские времена воспаление пустяковая штука! – порой отравляло дни нашего героя. По молодости он вовремя не придал значения, а теперь... А теперь стоило съесть, скажем, кильку, выпить, скажем, кагору, простыть, перемещаясь меж сугробов по присыпанным золой тропкам слободских улиц, и старый недуг слабо, тихонечко, но давал себя знать.

А вот когда он давал себя знать не слабо, так это когда линия жизни на большой ладони Самсон Есеича пересекалась с линией любви на ладошке какой-нибудь милой особы; и все сперва бывало хорошо, но проходили хрестоматийные мужские три дня, и Самсон Есеич замечал у себя признаки чего-то грозного, и ходил он, бедняга, к докторам, и доктора покачивали головами, и он нервничал, и ненавидел абсолютно невиноватую особу, хотя понимал, что это, вероятно, докучают старые дела. Но каждый бы стал нервничать, и ты бы, читатель, стал нервничать и злиться на ни в чем не повинную читательницу. И, может быть, даже порвал бы с ней, как порывал он, хотя у него было доброе увесистое сердце, и увесистый взгляд его – был добрым взглядом, на который можно положиться, а женщины, они любят, когда на взгляд мужчины можно положиться.

Но что нужно гигиенисту, наблюдающему в период обострения за своим организмом? Нужна ему хорошая умывально-туалетная комната и очки, если на нервной почве у него забарахлит зрение. Но не только в период обострения! Гигиенисту умывально-туалетная площадь нужна всегда, как, впрочем, и негигиенисту.

Коллективные отхожие места Пушкинского студгородка этим требованиям не удовлетворяли, поскольку не удовлетворяли никаким требованиям вообще. Школьные возможности использовались, конечно, максимально, но в школу Самсон Есеич являлся к вечеру, а целые дни посвящал или формату 40 х 50 (куда, кстати, сливать воду и отработанные растворы при условии соблюдения тайны промысла?), или мастерил, или ходил в гости к окрестным знакомым, скажем, к подростку, или слушал "Крейцерову сонату" в исполнении скрипача Мирона Полякина.

Вы о таком не слыхали, читатель?

А он любил этого музыканта, ибо не ограничивал себя нормами века, в котором (в каменном!) ты, читатель, пребывая, прозевал скрипача Мирона Полякина, не замечаемого в эпоху вождизма, когда в каждой отрасли полагалось быть своему вождю, а значит, и в музицировании они тоже были раз навсегда утверждены (причем, в отличие от прочих епархий, недурные!); но дело не в них, а в тех, кто в вожди не попал и посему стал играть неровно, нервничать, ждать нехорошего, не вызываться на парадные концерты, словом, становиться фактами второго сорта, п о с к о л ь к у  первый был отсортирован раз и навсегда. Так что наканифолим смычки для друзей, близких и Малого зала, куда придут эти друзья и близкие и, может даже случиться, заглянет сам местоблюститель первого скрипичного пульта всей державы...

Играй поэтому, Мирон Полякин, играй как Бог, но... для знакомых. Потом выпей валерьянки, стань мизантропом, отупей или удавись, п о к а  и  п о с к о л ь к у  так складывается судьба твоя. Потом умри, замечательный скрипач, но, Боже мой, где твоя могила? Был ли ты вообще? Ты ли наиграл пластинки "Крейцеровой", которые слушал Самсон Есеич?

Пионеры! К вам обращаюсь я, друзья мои! Отыщите, пожалуйста, могилу скрипача Мирона Полякина, а то я буду считать, что пластинки эти мне когда-то примерещились.

О, судьба, неласковая к скрипачу, ты вдруг обласкала нашего героя, закатив какую-то редкостную гаечку в щель деревянного пола. Другие бы – не знаю, что делали! В Коптево бы поехали! Но сторонник разумных решений Самсон Есеич немедленно пол разобрал, вернее, поднял с помощью рычага первого рода две доски, а под третьей обнаружил и гаечку, и нечто неожиданное.

Посреди поддосочного пухлого сора торчал раструб. Не узнать его было нельзя, но Самсон Есеич как-то смешался. Он постучал по нему плоскогубцами... Чугунный. Перевел дыхание и – вдруг – вылил в раструб полбидона прекрасного компота. Компота не стало, но стало ясно, что утек он куда-то вдаль. Потом утекли метоловый проявитель и бутыль отработанного фиксажа, из которого Самсон Есеич как раз намеревался извлечь чистое серебро методом электролиза. Потом в жертву чугунной дыре пошла бутылка фиолетовых чернил. Утекли. И только взявшись за емкость со страшной травильной кислотой, Самсон Есеич опомнился, тихо поставил бесовскую жидкость на место, подошел к отверстию и... (выйдемте, читательница, или отвернемтесь, а мы с тобой, читатель, если желаешь, давай к человеку присоединимся)...

Утекло и это.

И Самсон Есеич  е г о  узнал. Да он его еще до опытной проверки узнал вывод фановой (ну, канализационной, канализационной!) трубы, расположенный точно по центру комнаты.

Вот! Планировщики барака тоже, видно, рвались в бронзовый век, и комната Самсон Есеича замышлялась, оказывается, барачным санузлом, но кто-то своевременно разоблачил троцкистских зодчих за разбазаривание жилой площади, и восторжествовала братская выгребная яма соборного использования.

Ну и подумаешь, что раструб торчал в геометрическом центре комнаты. Самсон Есеича это не смутило, ибо гигиенист встал перед гением на колени, а провидец гигиениста поддержал. А гений, тот и сам заторопился: стойка от пола к потолку – раз! Еще три стойки по углам воображаемого квадрата со стороной в сто двадцать сантиметров – два! По потолку и полу связываем брусками. Посередине скрепляем брусками же. И получается от пола до потолка каркас параллелепипеда, и – три! – каркас обит сеткой, и как бы вольер получается.

Вольер? Посреди жилплощади?

– Ты, Есеич, никак попугаев в комнати держать удумал, а може, голубочков? – интересуется сосед, голубей державший, а с попугаями знакомый по журналу "Крокодил", где в попугайском виде изображаются тогдашний Секретарь ООН Трюгве Ли, Иосип Броз Тито и другие международные брехуны.

– Ты, Есеич, никак бетон химичишь? – интересуется любопытный. А Самсон а Есеич действительно повел мокрые работы. Намешивает бетон в корыте и ступочным бронзовым пестом трамбует его в опалубке.

– Ты чего это, Есеич, будку в горнице смастырил? Телефон-автомат тебе хрен поставят!

– Мечтаю стать фотолюбителем. Темнота нужна.

– Дак я б тебе б лучше б окно б асфальтовым лаком в три слоя закрасил. Лак у меня есь, и квач тоже есь! – предлагается сосед, забывая, идиот, что если окно залачить, то в помещении будет хоть глаз выколи всегда, даже до и после негативного и позитивного процессов.

И вот по центру комнаты (шестнадцать квадратных метров, высота потолка – два десять) воздвигся бетонный квадратного сечения тонкостенный столп. Вернее сказать – пилон. Он пока никакого ордера, ибо это всего лишь начатки функциональной архитектуры, но внутри этих всего лишь начатков маленький пол, выложенный плиткой с легким понижением от стен к замечательному круглому отверстию, аккуратно накрытому самодельным ковриком из аэростатной резины. А на квадратном потолочке – лампочка. Нет уж, не восьмисвечовая, а яркая-яркая, как в операционной! И можно запереться изнутри наборным запором.

И в милицию приходит темная смыслом бумага: "Такой-то такой-то не ссыт, где все. Протестуем. Весь барак".

А Самсон Есеич сколачивает вокруг пилона, словно вокруг ствола тенистого дерева в южном дворе, стол, и стол этот удобен: на одном повороте проводочки луди, на другом – тетрадки проверяй, на третьем – трудись над размером 40 х 50, а четвертой стороны нету, потому что там дверь в пилон.

Но сейчас, к слову сказать, совсем летняя пора, а не та холодина, когда Самсон Есеич спал в ушанке и зарывал ноги в паклю. Сейчас совсем лето, и появилась Тата. И в томительных потемках кустов за Каменкой линия жизни на ладони Самсон Есеича пересеклась позавчера с линией любви на ладони Таты. И – чудо! – пошел третий день, а у него было все в порядке. Он впервые не занедужил, и обстоятельство это начинало грозить Тате замужеством. Да чего там грозить! – она уже и до одурманивших ее кустов целиком положилась на добрый взгляд круглых глаз Самсон Есеича!

А вчера, вместо того чтобы пойти на уличное собрание окрестных жителей, на котором участковые Колышев и Воробьев призывали население сдать оружие, а все обалдело глядели, не понимая, что это значит, а Воробьев и Колышев тоже не постигали, но пришло распоряжение оповестить всех о сдаче оружия – так вот вчера вместо собрания Самсон Есеич поехал с Татой кататься на лодке по Останкинскому, который в парке, пруду и не слыхал, как участковые оповещали, мол, п о к а  и  п о с к о л ь к у  все происходит добровольно... и так далее.

И в милицию пошла бумага: "Такой-то такой-то на сдачу оружия не ходил, и ночуют непрописанные. Протестуем. Весь барак". Тут уж, наконец, в отделении зачесались, и к вечеру участковый Колышев был выделен в наряд для проверки сигнала.

А Самсон Есеич к вечеру ожидал в гости Тату и, кажется, в гости последние, потому что к себе домой в гости не ходят.

Он старательно устроил стол: рыбки всякой положил, колбасочки всякой, икры тоже (уж кто-кто, а бакинцы это умеют!), заправил винегрет майонезом, провидец, ибо майонез никто не брал, считая его протухшим сливочным маслом, для продажи набитым в мелкие баночки, которые потом и сдать нельзя; поставил на околопилонный стол хрустальный кубок с крюшоном, прибрался, на три гвоздя повесил раскиданную одежу, сложил стопкой пластинки "Крейцеровой", прежде сползавшие одна с другой в запыленной груде, поставил две стопочки, две рюмки, поместил в гипонулевую камеру шампанское, зарядил водой под лед будущие стаканы и для шампанского, и для крюшона, а на случай, если отключат свет, что в те поры случалось, и льду в белом весельчаке не нальдится, расстарался достать жидкого кислорода, каковой и принес из школы в известном нам сосуде Дьюара, намереваясь, если что, подлить кислород в стаканы с шампанским. И сосуд Дьюара, умелейшей рукой установленный на штативе, засверкал на одном из колен стола, и в зеркальной его, в самоварной его поверхности отражались пылкие лампочки, зажженные по всей комнате, и было хорошо и ярко, а Самсон Есеич, то и дело – с марганцовкой, клизмочкой и большой лупой – уходивший в пилон еще разок провериться, ничего пугающего ну совсем не обнаруживал.

И Тата пришла. И она уже освоилась в комнате. И уже знала, где стоит бутылка с какой концентрированной кислотой, и была предупреждена, что в жидкий кислород чайную ложечку опускать не следует, и свет не отключали, и они ели и пили. И Самсон Есеич, тоже освоившись, несколько раз галантно говорил: "Извините, я выйду на минуточку!" – и выходил в пилон для еще одной придирчивой самопроверки, пока Мирон Полякин изощрялся в пиццикато. И кое-что уже было сказано и вот-вот будет досказано, и Самсон Есеич воскликнул: "А теперь перейдемте к десерту!" – и они перешли. Взяли и перешли на противоположную сторону пилона, где был сервирован десерт. И Самсон Есеич пошел в коридор за сюрпризом – мороженым! – оно до вечера додержалось в гипонулевой жестянке, и увидел в коридоре притаившегося Колышева. "А я к тебе, Самсоня! – сказал возникший Колышев. – По сигналу пришел! Проверять тебя надо!" – и вошел с Самсон Есеичем, а тот с мороженым в комнату, а Тата, между прочим, воспользовавшись отлучкой Самсон Есеича, находилась в пилоне, и ее как бы в комнате не было.

"Ты чего не пришел на сдачу оружия? – спросил, моргая от яркого небарачного света, Колышев. – Не имеешь, что ли, что сдавать?" "Как не имею? Имею!" – а в коридоре – ха-ха-ха! – зашелся освобожденный минуту назад от мороженого холодильник. Ха-ха-ха! – и Колышев – прыг! – отскочил и схватился за кобуру...

Но кобура была пуста...

Пуста она была не потому, что пистолеты имелись тогда не у каждого милиционера, хотя кобура висела на каждом; и не потому, что милиция, вообще говоря, была вооружена просто интересно – железнодорожным, скажем, милиционерам была придана в те годы шашка – оружие, годное лишь для верховой рубки. Вещь длинная, увесистая и болтающаяся, шашка почему-то телепалась у левого сапога путейской милиции, одетой в черное с малиновыми кантом и шнуром, мешая ходить через путя. Ходить было ужас как трудно – колея по насыпи высокая, щебенка с-под ноги выворачивается, шпалы под шаг не попадают, а тут еще подхватывай шашку, чтобы по рельсам и на стрелках не колотила.

Хуже всего было кидаться врассыпную (особенно на сортировочных станциях, где много путей), когда через первую (секретную) путь мчались на юг или с юга два пустых состава, потом поезд, везущий самое дорогое, что у нас было, потом опять два пустых.

Ага! Ну-ну! Ясно же! Ясно, почему шашки, черное и малиновое. Получается, точь-в-точь городовые. И самое дорогое наше всякий раз вновь переживало свои героические побеги из сибирских ссылок, но теперь уже на другом уровне, – видя в особое окно, как, загребая сапожищами, трусливо и неуклюже разбегается полиция, пока наш паровоз летит вперед, а бронепоезд, тоже наш, стоит на запасном пути.

Получалось совсем, как в кино про дореволюцию.

А колышевская кобура оказалась пустой, потому что для иллюзии полноты с утра в ней лежал бутерброд с пареной репой, который участковый давно съел, проголодавшись в скитаниях по околотку.

"Кобура была пуста..." – резко прервали мы динамическое наше повествование и правильно сделали. Когда кто-то расхохотался за спиной, а кобура оказалась пуста, участковый струсил, отпрыгнул в сторону и спросил, озираясь:

– Чужие проживают?

– Нет!

И тут пискнула дверь, но какая-то непонятная, не комнатная, и участковый сиганул куда мог, потрясенно глядя, как из бетонного шифоньера, стоящего посреди комнаты, вышла женщина. "А говоришь, нет чужих, Самоська!" – рявкнул участковый, но тут же заткнулся, признав Тату, дочку имущих жильцов, откупивших и перестроивших в жилье сарай у его кума на Свибловской. Не успел он сгресть в кучу милицейские свои мысли, как сзади кто-то опять загоготал, и от новой неожиданности Колышев начисто растерялся и тонким голосом крикнул:

– Чего у тебя, армяшка, происходит? Почему оружие не сдаешь?

– Я – тат, и вот мое оружие! – гордо, спокойно и торжественно сказал Самсон Есеич, с улыбкою взяв с этажерки драный учебник физики Фалеева и Перышкина. – Садись с нами, раз пришел, Мокей Петрович, а Тату, то есть гражданку Раскину, ты знаешь и где она прописана, тоже знаешь!

– А кто надсмехался?

– Садись, садись, объясню!

– Нет, погоди! Сперва проверим, кто у тебя в этой караулке сховались! сказал Колышев и тревожно подумал: "Неужели, бля, евреи к армяшкам под землей прокапываются и друг к дружке ходят?.. Не на кочерыжку же она к нему прибегла?" – здраво, хотя и с усилием соображал он, зная, что такие, как раскинская дочка, не шляются.

– Проверяй, проверяй! Да иди, не опасайся! – сказал Самсон Есеич и, обняв участкового за плечи, втиснулся с ним в пилон, притворил на минутку дверь, затем вышел, закрыл дверь плотнее и поставил на патефон "Брызги шампанского", заодно убрав с веревки какую-то досыхающую неуместную пленку.

Участковый же некоторое время, пока того-этого, оставался в пилоне, а потом обстоятельно появился, и Самсон Есеич по дороге к хохотуну-холодиле как бы между прочим подвел мента к умывальнику и полотенце вафельное дал утереться, гигиенист. И участковый затем строго осмотрел шутковавший сейф не сейф – а навроде закром и одобрил хороший висячий замок. Потом все втроем сели за стол вокруг пилона, и Самсон Есеич объяснил про цикл Карно, то есть про холодильник, и все выпили шампанского со льдом, а Самсон Есеич объяснил все про сосуд Дьюара и, очистив, например, морковку, опустил ее в сосуд, и, когда вынутая из жидкого кислорода она от легкого удара ложечкой рассыпалась на глазах у изумленной Таты и ошарашенного участкового в бисерные брызги, опять захохотал холодильник, но на него уже не обратили внимания, а снова выпили – все шампанского, а участковый не шампанского, от которого ему стало рыгаться репой, а спирту, которым Самсон Есеич протирал линзы увеличителя и всегда (на всякий случай!) мелкие повреждения на кожных покровах тела. И после этого Колышев зачем-то стал расхваливать Самсон Есеичу Тату, и Тата застеснялась, а благодарный Самсон Есеич рассказал всем о пользе радио и про то, какую роль станет играть оно в будущем, к примеру сказать, не только в нашей жизни, но и в работе милиции. Уж тут-то наверняка возникнет необходимость в индивидуальных приемопередаточных устройствах, чтобы распоряжения тихим шепотом, как будто в карман, говорить. И все слушали и диву давались. А крошечные микрофоны, вредителей подлавливать! – прорицал провидец. А быстрый, всюду проходимый транспорт с прожекторами в оба конца или легкие графитно-серебристые непромокаемые плащи? – а все слушали это, как сказку, но, когда Самсон Есеич перешел к сапогам с непромокаемым гуталином, самодрайным пуговицам и сквозьтуманным биноклям, сетуя на то, что  п о к а  и  п о с к о л ь к у, Колышев потерял нить и, отнекиваясь, но положил в кобуру два бутерброда с форшмаком, принесенным Татой, и стал прощаться, сказав, а если что, то совет вам да любовь...

...Шел он по темным, как нутро сапога с вечным гуталином, улочкам, закоулкам и беззаборным угодьям, идеально ориентируясь в родимой местности. И он фантазировал, и мечтал, воображая себя милиционером будущего. Вот они, к примеру сказать, с Воробьевым, которого Колышев недолюбливал, выслеживают, к примеру сказать, Беренбоима с Третьего проезда, крупного ловчилу, у которого с начальником отделения вась-вась, так что обыск устроить никак не получается. Но недаром они милиция будущего! У них же при себе радиоприемники СИ-235, величиной, к примеру, с бежевый полботинок, и непроницаемые бинокли.

– Я – Волга! Напал на след! Преследываемый сошел с транвая тридцать девять и путает следы к своему дому тридцать восемь. Он – в бурках. Прием!

– Я – Тухлянка! – шепотом откликается в радио неприятный Колышеву Воробьев. – Жду преследываемого и хоронюся у кривоборской помойки... Говорите вашу пароль... Прием!

– Я – Волга! Я – Волга! Пошел под фонарь к керосиновой лавке... Пароль: дома кашу не варить, а по городу ходить! – говорит наш участковый, садится на бесшумный велосипед будущего и мчится сквозь ночь, не шевеля ногами, и никто его не видит, а он видит всё, потому что ночь рассыпается перед всеми его прожекторами в мелкие брызги, как морковка.

– Я – Тухлянка... я – Тухлянка... я – Тухлянка... – надсаживается где-то в будущем уносимый временем шепот Воробьева, а Колышев – в настоящем как нарочно оказавшийся возле дома Беренбоима – решает, несмотря на ночное время, постучаться к Саул Мойсеичу и напустить как бы туману о завтрашнем как бы обыске, за что, как всегда и как все, Саул Мойсеич, сказав: "Э, догогой мой, нам пгятать нечего!" – поставит ему рюмку водки и сам, невзирая на поздний час, выпьет, между прочим, тоже. А потом разольет еще, и Колышев достанет из кобуры закуску – бутерброды с форшмаком, и Саул Мойсеич удивится такому хорошему форшмаку у жены участкового и нальет еще по капельке.

– Будьте мне здоровы, товарищ Колышев Мокей Петрович!

– И вы не болейте, товарищ Беренбоим Саул Мойсеевич!

Пока и поскольку.

ХУДО ТУТ

Великий педагог Ян Амос Коменский выступал за отмену розог, за просветительную педагогику и вообще имел дело с опрятными чешскими детьми, смирными и воспитанными.

Великий педагог Ушинский боролся за прогрессивную педагогику, за полезную школу, и все у него получалось, правда, за партами перед ним сидели тихие, социально-запуганные дети, но, конечно, шалуны.

У великого педагога Макаренко был с собой револьвер, и с его помощью педагог проделывал несложные трюки по доверию. Дети, с которыми имел дело он, считались очень большими озорниками, но не надо забывать про револьвер.

А у нее был только бидон.

Она приносила его на уроки рисования пустым, а уносила – по горло наполненным теплой детской мочой.

Бидон – это цилиндрический предмет, то есть превосходная модель для приобретения изначальных навыков по наложению теней. Откуда бы мы и когда бы мы, и где бы мы при свете слева ни разглядывали одиноко стоящий на столе бидон – на поверхности его всегда будут чередоваться свет, блик, свет, полутень, тень, рефлекс. Растушуем это в виде вертикальных переходящих друг в друга полос необходимой ширины и на плоском листе бумаги получим подобие выпуклой поверхности, над которой тем же способом изобразим маленький цилиндрик бидонного горла, и останется пририсовать ручку.

Если же мы возьмемся за эту беспомощно согнутую из толстой проволоки ручку и стащим бидон со стола, и пустим по партам, то обязательно наберем его полный, особенно за счет тех, кто ходить в школьную уборную боятся.

Жаль, что приходится говорить о вещах столь внелитературных и касаться обстоятельств, какими традиционно увлекались смешливые немцы, но ради правды жизни я не могу не упомянуть этих важных, причем каждодневных, верней, каждочасных, а то и каждополучасных дел: дети ведь – кто простыл, кто чаю с сахарином выпил, верней, только с ним и пьет, кто просто чем-нибудь болеет детским, нежным и беспомощным, и выхаживать бы его в теплой уютной квартире, этого ребенка, давать бы декокты и подогретое питье, кутать бы в горячие махровые полотенца, отогревать бы в ванне, где под потолком яркий-яркий свет, а мама красивая, а няня добрая, а папа сидит в гостиной и разглядывает свою коллекцию марок, и ждет не дождется, когда беззащитная и немного усталая мама окажется в его пижамных объятиях.

Да, но как удается стащить с учительского стола бидон, ибо о том, почему некоторые боятся ходить в школьные уборные, разговор будет ниже?

Бидон удается стащить, потому что учительница рисования в этот момент находится в безвыходном положении. В каком точно – сказать не берусь, уже не помню. Но, кажется, она остолбенело глядит на доску, где собиралась изобразить чередование освещения, а там написано: п е с д а  М а р ь я  И в а н о в н а, или, быть может, хочет поймать руку ученика, который на последней парте колотит и колотит крышкой, да исступленно как! (прошу помнить, что в классе еще сорок мальчиков, и они небезучастные свидетели любого события). А может быть (не может быть! – ужасаетесь вы), повторяю, а может быть, ей метко и увесисто ударила в седой пучок мокрым комком клас-сная тряпка; ну хорошо – не может быть! – тогда она ищет мел, который был, но которого больше не будет, или просто бегает по классу, ловко уворачиваясь от одного мальчугана (остальные сорок, кроме тех, кто наполняют бидон, восторженно шумят, шалуны!), так вот, ловко уворачиваясь, она бегает между парт, а за ней бегает один мальчуган, совсем почти дитя, а в руке у него ловко сжатый двумя пальцами за один из своих концов большой бледно-розовый глист! Думаете, дождевой червяк? Не червяк. Червяки бывают летом, а летом – каникулы; глисты же бывают всегда, вот он и принес его, специально опоздав на урок – у него же глисты идут все время, у озорника.

Почему же она не уйдет из класса со всеми вытекающими педагогическими и административными последствиями? Потому что две парты подъехали к дверям и к дверям не подойти со всеми вытекающими отсюда садистскими и гельминтологическими последствиями...

...Из темных всех углов под это танго выходят все они и она выходит... девочка тоненькая... выходит и идет навстречу... вызывается всё из тьмы из состояния из горлового спазма...

Как же все эти дети попали в школу? Они что – особые? Школа что особая? Нет – школа обыкновенная, неполная средняя. Дети обыкновенные. Есть среди них даже особоодаренные. Например, я, пишущий эти слова. Согласитесь, что школьника, который когда-нибудь наладится заниматься написанными словами, можно с полным основанием назвать особоодаренным.

А попали все они в школу просто. Зимой приехали на валенках. Весной приплелись из разных травяных улиц и неимоверных захолустий. Некоторые всю дорогу шли босиком, один ловил по пути мух и на потеху приятелям съедал. Другой, придя в класс, сразу же съедал мел, третий вообще в класс не приходил, а шел на самолетную свалку – а туда пойти стоило! – или за жмыхом, и за ним пойти стоило, или еще куда-нибудь – туда тоже стоило.

На валенках же в школу приезжали вот как (кстати, один очень грустный поэт, которого сейчас больше нету, хотел приехать на валенках даже в свое детство, и я его понимаю), на валенках, значит, и не только на валенках могли быть сапоги, могли быть и коньки, прикрученные к валеночным галошам или сапогам особой деревянной закруткой – сучком в веревке, отчего галоша особо, по-галошному, драпировалась на лобастом и глянцевитом своем передке, и на валенках, значит, приезжали, зацепившись крюками за борта редких полуторок и прочих грузовиков. А полуторки эти, хоть и проезжали редко, зато вид их по части техники был очень убедителен. Расходовали они не бензин, а дрова, вернее, березовые или ольховые чурки. Дрова эти загружались в два больших цилиндра (а вы цилиндр в своем воображении нарисовать теперь сумеете), и цилиндры эти высились за ушами кабины от подножек до крыши. Чурки горели, образовывался газ, и на газу этом газовали уже не первенцы, а вторцы или третьецы отечественного автомобилестроения, а вслед, ухватившись за длинную веревку или веревки, привязанные к крюку или крюкам, газовали дети и подростки, и совсем взрослые лбы.

Грузовик долго подстерегался у поворота, и, когда появлялся, с обеих сторон, с обеих снежных обочин выбегали подстерегавшие, и начинало казаться, что грузовик убегает от них, как волк, а они, как собаки, сейчас на нем повиснут.

Так и есть – крючки накинуты на борта или на подбортные железки, накидыватели этих длинных, загнутых по концам прутьев толстой железной проволоки суетливо передают веревку кому-то из бегущих сбоку, веревка мгновенно обрастает остальными, и вот уже по ухабистой, очень ухабистой зальделой дороге, со вмерзшими в нее навозом и клоками сена, в школу или просто в свое удовольствие мчатся дети и подростки, и совсем уже взрослые лбы; кто присел на корточки (это обычно, задние), и его всего подкидывает на ухабах и ямах, кто присогнул колени, и – поглядите! – как замечательно придуманы человеческие ноги: они все время – вверх-вниз, вверх-вниз амортизируют в коленных суставах. Сейчас такое можно увидеть только в подвеске высококлассных машин марки "мерседес-бенц", а тогда это запросто делал каждый (а сейчас только – на "мерседесе"), причем запинались на полном ходу о каменный навоз, теряли скольжение на вмерзшем сене, однако ноги, дерганувшись, засеменив, спасительно раскорячившись, снова складывались и пружинили, как суперподвеска "мерседеса-бенц"...

...Бенц! Это школьники явились в школу. Во вторую смену. Раз приехали на валенках, значит – зима! Значит, ранние потемки. Бенц! – ударяет один, пересидевший долгие годы на здешних партах, ногой по выключателю. Вдребезги. Это малоупотребительный грубый способ. Не от невоспитанности, а просто от нетерпения, хотя, когда курочат выключатели, директор звереет. Но – бенц! сегодня истерия почему-то неистовая. И света не будет, и уроков тоже. А надо бы поступить вот как: спокойно вывинтить единственные три лампочки, а затем ввинтить их обратно, предварительно положив в патрон опять же напитанную мочой промокашку. От лампочного тепла промокашка станет медленно сохнуть, свет медленно тухнуть, и в результате, когда промокашка высохнет, он померкнет совсем. И шума не будет, и уроки прекратятся не на один день, потому что такую технологию разгадать очень трудно.

Нет! Все-таки эта школа какая-то особая.

Сказано вам – не особая! Обыкновенная, четырехэтажная, из красного кирпича, а в вестибюле – в рамке под стеклом – висит письмо, в котором учащихся и педагогов благодарят за сбор ста пятидесяти рублей (пятнадцати по нынешним временам) в фонд обороны, и скромная подпись – И. Сталин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю