Текст книги "Египтолог"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
И вот в эти-то дни и ночи мне доводилось быть очевидцем неочевидного: слышать некий голос, видеть сияние алого восхода призвания, не требующего усилий прозрения, – всего этого у Марлоу было не отнять. Кроме цепкой памяти, восприимчивости к языку и набитой на рисовании «глифов» руки Марлоу обладал еще и мастерством знатоков высочайшего класса, таящимся в сокровенных глубинах сознания и не поддающимся ни управлению, ни даже осознанию. Если указать таким людям на их дарование, они не верят, не понимают, о чем ты; они, видимо, просто не думают о таких вещах. У остальных, у трудяг, чего-то недостает – и неважно, какими сведениями и техническими навыками они запаслись. У них нет и никогда не будет, как бы они ни тужились, какого-то нюха на разгадку, бессознательного изящества, способности вжиться в роль без сомнений, раздумий и треволнений. Когда за дело берутся подлинные мастера, люди меньших талантов, сколь бы прославленными и бывалыми путешественниками ни были, в восторженном расстройстве склоняют головы.
В Оксфорде мы с Марлоу (под влиянием Клемента Векслера по прозвищу «Сомневаюсь», знаменитого своим скепсисом) были в отношении Атум-хаду агностиками. Никак невозможно сомневаться в том, что два «отрывка Атум-хаду», отрывок «А», переведенный и опубликованный Ф. Райтом Гарриманом под названием «Нильские Афины», и отрывок «В», переведенный и опубликованный Жаном-Мишелем Вассалем под названием «Le Roi Amant»,[7]7
«Влюбленный царь» (фр.).
[Закрыть] пусть их и нашли порознь, отчасти совпадают по содержанию и являются копиями одного и того же исходного текста. Соблазнительно было согласиться с Гарриманом и Вассалем в том, что упомянутый в некоторых стихотворениях «царь», повествователь-поэт-протагонист «Атум-хаду», был на деле не литературным вымыслом, но исторической фигурой. Однако мы, Марлоу и я, не стали еще «атум-хадуанцами». Любая возможность казалась нам правдоподобной: и что Атум-хаду существовал на самом деле, и что он был мстительной фикцией, сотворенной обездоленными египтянами второй половины Среднего Царства; фольклорным героем ссыльных, либо рабов, либо инакомыслящих, либо людей, истосковавшихся по прошлому и вымечтавших себе если не завоевателя, то по меньшей мере человека, бившегося и погибшего за Утраченное Величие, как сэр Томас Мэлори выдумал короля Артура. В Атум-хаду было опьяняющее очарование: кичливый, сексуально всеядный, обреченный, смелый, неистовый, любимый, почитаемый, более прочего гордый способностью создать мир по своему образу и управлять им, руководствуясь собственной же божественной волей. Нас с Марлоу, разумеется, пленили необычайное, диковинное имя (Атум-хаду!) и его мощный конец в виде иероглифа-детерминатива, необходимого для порождения подобного имени (см. фронтиспис), однако ни один из нас не был (по изреченной в процессе самовозбуждения сентенции вялого критика «Коварства и любви в Древнем Египте») «строителем воздушных замков с непристойными фантазиями, назойливым кошмаром ученых и растлителем дилетантов».
Ветхий, распадающийся обрывок папируса, известный ныне как отрывок «А» «Назиданий Атум-хаду», обнаруживается в 1856 году в лилейных руках Ф. Райта Гарримана. Портреты холостого шотландца с незаконченным богословским образованием, что странствовал по Египту вместе с матушкой, сплошь поясные, деликатно скрывают его карликовую стать и замечательных пропорций седалище, благодаря которым он заслужил у арабов столько нелестных прозвищ.
Гарриману, как и многим из жаждущих достичь бессмертия, потомки благодарны вовсе не за то, что он намеревался сделать. Он посвятил себя охоте за доказательствами бегства в Египет и пребывания там Марии, Иосифа и Иисуса. Вернувшись домой в Глазго, он самолично сочинил небольшое стихотворение, создав неотесанный самородок жестокой шотландской религии с прожилками скучной свинцовой иронии:
Атеизм, полагаю я, является чем-то вроде
Веры, адепты которой должны держаться достойно,
Потому что по миру они привиденьями серыми бродят —
И наконец исчезают в Аду совершенно спокойно!
Однако обессмертила Гарримана бесцеремонная прозорливость: гоняясь за малюткой Иисусом, он со всего размаха налетел на позабытого садиста, омнисексуалиста, жестокого воителя и царя Атум-хаду, ставшего символом потери и бессмертия.
На раскопках Гарриман требовал, чтобы все его туземные рабочие присутствовали на уроках Закона Божьего. Однажды утром, когда он изводил клевавших носом магометан россказнями о рыбе и хлебах, прибежал один из его людей, полагавший, очевидно, что лучше тратить время на раскопки. В нежных мозолистых руках он качал необычный объемный предмет. Гарриман прервал лекцию, забрал у обрадованного рабочего свиток и немедля уволил несчастного за то, что тот променял молитвы на копание в земле (тем самым расчетливо сэкономив незначительный бакшиш – плату тому, кто принес находку). К реликвии Гарриман не прикасался до чаепития. Он закончил свою часовую лекцию, во время которой бригада мусульманских подростков и стариков частью дремала, частью тайком поглядывала на восток и отвешивала поклоны. Наконец всех их отослали работать на участок; памятуя об изгнании своего коллеги, они и не думали усердствовать.
Будучи невеликим ученым и путая иероглифы, Гарриман, не смыкая глаз, всю ночь пытался перерисовать символы, обнаруженные в рассыпающемся на глазах трофее, перетолковывая то, что не понял, и собственным невежеством уничтожая реликвию – ибо наука предохранения свитков от распада была Гарриману неведома. (А нужна ему была всего-то мокрая тряпка.)
Величественная сцена предстает передо мною: полуночное возвращение царя Атум-хаду в наш мир! Гарриман стыдливо признается в своем мемуаре «Семь лет глада», что сплошь и рядом встречавшиеся в тексте упоминания неких актов заставляли его прерываться на холодные ванны и молитвы, поскольку длань принуждена была снова и снова изображать мой любимейший из иероглифов. И когда разгорячившийся археомиссионер закончил, у него имелось двадцать шесть стихотворений или частей стихотворений, а также имя Атум-хаду в картуше (овал, обводящий любое царское имя, см. фронтиспис). Впрочем, при всем желании доселе неизвестного и странного царского имени было недостаточно для того, чтобы заключить: Атум-хаду – автор текста. Кроме того, египтология не знала ни одного документа, в коем это царское имя упоминалось. Но отдадим идиоту Гарриману должное: он перевел стихи (скверно) и опубликовал их совокупно с очерком, где опрометчиво, но верно идентифицировал автора и царя как одно лицо – Атум-хаду, и заявил, что Атум-хаду был реальной исторической фигурой; утверждение, основанное лишь на обрывке исписанного папируса и для 1858 года смелое. Недоказуемо верное, но – верное.
На сцене появляется Жан-Мишель Вассаль, француз-дилетант, проматывающий семейное состояние в песках и касбах.[8]8
Касба (араб.) – дом, крепость, цитадель.
[Закрыть] В 1898 году он сложил осколки известняка в цельную плиту. Эта находка, отрывок «В», была обнаружена под землей неподалеку от того места, где нашли отрывок «А», и включала в себя четырнадцать уже известных и восемнадцать «новых» стихотворений, без точного указания на авторство Атум-хаду, без упоминаний об авторе вообще.
Наконец, ныне ставший легендой отрывок «С»: сорок восемь стихотворений, из них шестнадцати в предыдущих отрывках не было, десять появлялись в «А», но не в «В», двенадцать – в «В», но не в «А»; десять стихотворений есть во всех трех отрывках. (Отсюда косвенно можно вывести, что существовало по меньшей мере восемьдесят стихотворений.) В отрывке «С» яснее говорится о том, что стихотворения сочинены «царем Атум-хаду», но и тут затаилась историческая загадка: стихотворения утверждают, что этот царь правил в период хаотического крушения Среднего Царства, и в то же время ни одна шаблонная хроника не содержит каких-либо упоминаний об «Атум-хаду», хотя первые два знака его пятизначного иероглифического имени – символы, складывающиеся в имя бога Атума или первую половину имени царя Атум-хаду, – появляются в одном из списков царей непосредственно перед тем, как папирус обрывается, маня за собой в небытие, куда канули оставшиеся дюйм или фут свитка.
Для меня история открытия отрывка «С» – очень важная и очень личная.
В начале 1915 года мы с Марлоу запросили и получили разрешение на шестидневную отлучку, дабы совершить путешествие на юг страны. Истинная наша цель была – исследовать западный берег Фив, богатый на захоронения. Формальным поводом покинуть часть были секретные переговоры, которые мы надеялись провести с рядом кочевых племен. Отыскать их нам так и не удалось, так что командировка получилась – сущий рай: сплошная археология, будто и не было никакой войны.
На утро третьего дня я заглушил мотор мотоцикла. Марлоу на манер вольтижера выпрыгнул из коляски, чтобы достать кое-какое оборудование; помню, он еще жаловался на претензии одной из своих женщин. В то время, если мне не изменяет память, он балансировал между французской певичкой из Каира, русской графиней из Александрии и несметным количеством туземных меднокожих красоток, и вот одна такая позолоченная соблазнительница взялась требовать от Марлоу, чтобы он начал читать Коран, принял магометанство и стал ее мужем. Эта идея так рассмешила Марлоу, что он прокусил язык, выругался и стал промокать окровавленный рот носовым платком. Я, кажется, рассказывал ему о своих планах после войны восстановить Трилипуш-холл.
Вскоре мы приступили к работе, обследуя Дейр-эль-Бахри непосредственно (если я правильно сориентировался по карте) напротив внушительной скальной гряды легендарной Долины царей, всего за несколько холмов и ложбин от храма Хатшепсут, расположенного чуть дальше в сторону пустыни; территория эта совершенно не просматривалась ни с той, ни с другой стороны. По большей части мы вместо раскопок занимались осмотром поверхности скалы – не явит ли она следы человеческого вмешательства? Искали мы Атум-хаду? Конечно, ведь мы находились в том самом месте (а до того – безуспешно излазили вдоль и поперек легкодоступные пещеры и гроты) в надежде отыскать нечто, подкрепляющее правоту Гарримана и Вассаля; но в то же время мы бы не признались, что ищем Атум-хаду, ибо все еще не были убеждены в его существовании. Сошлись мы в одном: если бы наш царь существовал, было бы разумно считать, что гробница его скрыта и расположена возле столицы (?) Атум-хаду в Фивах (?). Поскольку государственный некрополь Долины царей стал таковым куда позже, при Тутмосе I, и поскольку отрывки Гарримана и Вассаля были найдены недалеко друг от друга, практически там, где мы стояли, Дейр-эль-Бахри вселял в нас неимоверные надежды.
Первые несколько часов мы двигались вперед медленно, тщательно прокладывая маршрут. Затем я заметил слева от тропы как бы заплату гладкого песка – словно мельчайшие песчинки сплотили ряды среди своих грубоватых собратьев. Под обличьем «заплаты» скрывался гладкий камень; по мере того как мы с Марлоу его расчищали, он рос в размерах, будто располагался на макушке головы, что показалась из лона тужащейся нашей возлюбленной – земли. Мы работали щеткой до тех пор, пока не образовался идеальный каменный круг приблизительно двух футов в диаметре. Жара была невыносимая, подошла очередь Марлоу сидеть в тени и маленькими глотками пить воду; он прикрыл глаза рукой, чтобы внимательнее смотреть по сторонам – в такие моменты все люди замолкают и становятся подозрительнее. Я же начал зондировать почву вокруг камня – осторожно, с характерной для нашего ремесла медлительностью, скучной лишь для тех, кто не разумеет, какой катастрофой рискует обернуться спешка. Немного есть в жизни занятий, дарующих эмоции столь же сильные, как те, что испытывает совершающий открытие, – и все благодаря этому гипнотическому ритму.
Чуть позже, когда мы сменили друг друга несколько раз и снова настал мой черед копать, я извлек на поверхность вазу цилиндрической формы, чье горлышко заметил за несколько часов до того. Я поставил вазу на землю между собой и Марлоу, мы уставились на находку; затем Марлоу решительно снял крышку. Тут мы услышали перестук лошадиных копыт, а мгновением позже – грохот выстрела. Марлоу выронил крышку, разлетевшуюся на мелкие осколки, и схватился за свой револьвер «вэбли». Я засунул руку в вазу и вытащил папирус, проклиная обстоятельства за то, что нельзя принять никакие меры предосторожности; как можно бережнее (нас опять обстреливали) я засунул папирус под рубашку за ремень. «Сохрани его, мой дорогой друг, эта вещь будет поважнее наших шкур», – изрек Марлоу с элегантным хладнокровием и, прежде чем я смог его остановить, ринулся прочь от мотоцикла, вверх по тропе; паля наугад и то и дело привлекая к себе внимание, он, если говорить коротко, уводил четырех всадников (бандитов, немецких агентов – мы не знали) на запад, тем самым позволяя мне отступить на восток. «Беги! Я выберусь, приятель, за меня не беспокойся!..» Я побежал к мотоциклу. К моей талии плотно прижимался отрывок «С» «Назиданий Атум-хаду».
Вырулив мотоцикл на северо-запад, я заметил отделившуюся от скалы фигуру Марлоу и рванул к нему; над нами свистели пули; он упал в коляску головой вперед. Я стремительно развернулся, из-под колес брызнул песок – и мы умчались прочь, хохоча до слез, и в пути Марлоу принялся горланить песню баллиольских еще времен.
Мы остановились в Луксоре. Нам не терпелось осмотреть находку, но дисциплина все же пересилила. Мы завернули папирус во влажную тряпицу и, терзаясь, посвятили бессонную ночь разговорам. Решив, что папирусу ничто не грозит, мы осмотрели его первый лист и моментально, по первой же строке поняли, что оказалось у нас в руках: в Дейр-эль-Бахри нашелся уже третий отрывок из «Назиданий Атум-хаду»! Днем позже мы возвратились на базу раньше срока – и узнали, что я получил приказ покинуть Египет (и отправиться в Галлиполи, хотя тогда я этого еще не знал). Так, из необходимости, мы уговорились оставить сокровище у Марлоу, молчать – и ждать. Полагаю, в душе и он, и я считали, что мне суждено пасть в бою.
Отрывок «С» предстал моему взору лишь три года спустя, в декабре 1918-го, после моего неожиданного и счастливого возвращения из Турции. Путь до нашей съежившейся базы, контингент которой к тому времени подсократился, я прошел в одиночку, практически пешком; после заключения перемирия миновал месяц. Я узнал, что мой великий друг исчез до моего возвращения и, скорее всего, погиб. Сердце мое было разбито; я поклялся посвятить жизнь нашей работе и общему открытию. Я побывал в палатке Марлоу, поместил отрывок «С» в безопасное место, а после случившейся вскорости демобилизации забрал папирус с собой.
Марлоу погиб, в то время как я пережил Галлиполи; однако хвалить за это мудрого ангела-хранителя не стоит. Такое положение дел меня категорически не устраивает, разве что, возможно, глупая Судьба напортачила, выбрав меня, дабы решить важнейшую задачу, которая, возможно, была бы не по силам даже Марлоу. Только этим остается утешаться, когда думаешь о его трагической кончине.
Вот так скорбь и честолюбие, слившись воедино, подвигли меня к решению перебраться на новое место, переменить все, не допускать даже мысли принять помощь, которую предлагала Англия. Будучи осведомлен о репутации Гарвардского университета, я поехал в Соединенные Штаты в надежде оставить болезненные военные воспоминания в прошлом, в земле чужой. Зажить по-новому. Чтить память павшего друга. Продолжить наш совместный труд, полагаясь лишь на собственный талант.
Суббота, 14 октября 1922 года
Введение к «Назиданиям Атум-хаду»: Автор «Назиданий» мог быть царем, мог выдавать себя за царя, мог, наконец, лишь представлять себя царем. Герой, мошенник или художник? Ответ на сей вопрос, как я выяснил, диктуется предпочтениями человека, на него отвечающего.
Вот еще вопрос: как переводить стихотворения, написанные на древнеегипетском, который мертв уже более 2000 лет и произношение которого – полная для нас загадка, ибо, как в иврите и арабском, гласные его не записывались? Существовала ли в стихах рифма? Подчинялись ли они ритму? Подтвердить или опровергнуть любой ответ невозможно.
Вчитайтесь и сравните переводы катрена 73, одной и той же последовательности иероглифов, написанных вроде бы Атум-хаду (который был вроде бы царем Египта) и переведенных тремя западными учеными, двое из которых без всякого на то права вроде бы знают, что делают:
1. (Перевод Ф. Райта Гарримана, 1858 г.) «Любовные напасти»
И радость, и грусть
Красавицы взгляд и жест
Поровну дарят.
2. (Перевод на французский Жана-Мишеля Вассаля, 1899 г., перевод с французского на английский Мари-Клод Уилсон, 1903 г.)
«Ее двоякая природа»
Когда моя царица обследует меня,
Взгляд и прикосновенье ее равную власть имеют,
Пробуждая то приятнейшую дрожь,
То досаднейшие мученья.
3. (Наконец, правильный перевод, опубликованный в книге «Коварство и любовь в Древнем Египте», изд-во «Любовный роман Коллинза», 1920 г.) «Наслажденье через боль»
Возлюбленная Атум-хаду
Сперва ласкает царский член глазами,
Потом коготками впивается, и
Вот уже твердый скипетр окровавлен, и царь вздыхает.
Заметьте: Гарриман выхолащивает текст, как то вполне ясно из предшествующего отрывка. Типический викторианский моралист, он полагал, что внимания достойны лишь материи, издающие лавандовый аромат духовного роста. Столкнувшись с явлением, которое точно не было ни дохристианским, ни протохристианским, ни даже антихристианским, а просто не-имело-ни-малейшего-касательства-и-не-проявляло-никакого-интереса-к-христианству, Гарриман вынужден был счесть Атум-хаду тем, кем Атум-хаду определенно не был. Свидетельством тому – следующий пассаж из введения к «Нильским Афинам», 1858 г.:
«Устремив разум к пониманию обитателей Древнего Египта и уяснению того замешательства, кое они проявляли пред лицом природы и космоса до христианского откровения, обнаруживаешь, что писания Атуум-Хадуу таят в себе чудесное открытие. Ибо в поэмах царя находишь ту всепоглощающую страсть к познанию, которая, сверх остального, превратила его и в достойного правителя своей эпохи, а ныне – в достойный объект изучения. С расстояния, „как бы сквозь тусклое стекло“, как писал Павел к коринфянам, наш взор распознает в сем древнем смуглокожем государе человека, со страстью сражавшегося за то, что мы в нашу эпоху называем христианским просвещением и божественной мудростью. И хотя сюжеты его зачастую способны нас шокировать (я бы посоветовал даже укрыть книгу от женских глаз), призовем тем не менее нашу смелость и поразмышляем над ними – поскольку они суть вопросы, кои ставит сама жизнь».
Жан-Мишель Вассаль, француз-первооткрыватель отрывка «В», придерживался невысокого мнения о Гарримане, и хотя он не готов был признавать собственные ошибки с той легкостью, с какой судил Гарримана, я позволю ему высказать собственное мнение об атум-хадуанских трудах своего предшественника. Из предисловия к книге «Le Roi Amant» (1899 г., на английском издана Мари-Клод Уилсон в 1903 г. под названием «Царь-любовник»):
«Что до доказательств существования Атумаду, предназначенных сомневающимся умам сомнительного размера, необходимо признать, что и по эту сторону баррикад находились вредители, чьи имена я опущу, немощные дилетанты, мучимые удушьем при виде обнаженной женщины и бледнеющие, словно школьницы, при одном упоминании о темных влечениях человеческой натуры, беззакониях жестокосердного божества, искушениях власти или неблагородных устремлениях человека обезьяноподобного; эти-то люди и представили миру беспомощного Атумаду, этакую радость старушки, размякшую комнатную собачонку, кастрированную, вылизанную, с расчесанной шерстью, в кою вплетены синие и красные ленточки, раскормленную миндальным марципаном и обездвиженную настойкой опия вкупе с нехваткой прогулок на открытом воздухе, в результате чего мне (и ученому сообществу Франции, коей Судьба уготовила паче прочих хранить и распространять мысли и сочинения великого фараона) выпало восстановить…»
(Между прочим, в моем издании Вассаля это предложение тянется еще три с лишним страницы. Выносливость миссис Уилсон делает ей честь.)
Оставив в стороне бахвальство Вассаля собственной честностью и бесстрашием, отмечу, что и он, замерев на полпути к откровенному переложению стихотворений, предпочел безобидно пощекотать читателю нервы; катрены в его переводе хорошо нашептывать на ушко даме, уединившись в парижском будуаре и не опасаясь при этом преследований со стороны уязвленных французских властей.
Если Гарриман рассчитывал найти королеву Викторию в золотой тунике и короне с коброй или грифом, Вассаль жаждал увидеть в Атум-хаду древнего Казанову, перешедшего к делу Макиавелли, предтечу Наполеона. И тот и другой сводили желаемое с действительностью путем искажения текста, переходя всякие границы истолкования фактов ради того, чтобы сделать требуемые выводы.
Весьма важно обуздывать свои желания и не подменять изучение сочинительством. Оба переводчика перепутали то, что нашли, с тем, что хотели найти (возможно, такую путаницу следует приписать вмешательству самого бога-творца Атума). Они сочиняли. Они оба самочинно оплодотворяли собственные открытия. «Оплодотворяли» здесь – ключевое слово; я позволю себе напомнить тем, кто из строптивости еще не прочел «Коварство и любовь в Древнем Египте», где эти темы исследованы наиболее подробно, что имя Атум-хаду переводится как «Атум-Кто-Возбудился». Любой школьник, изучив египетский пантеон, охотно отмечает, запоминает и позже, будучи застигнут любопытным родителем в разгар акта уединенного созидания, говорит в свое оправдание следующее: Атум-Творец, первосущество (в силу этого – совсем, совсем одинокое), создал остальных богов и весь мир в придачу, задействовав свою божественную руку и извергнув божественное семя на плодородную почву.
Атум-Кто-Возбудился: мы на грани Творения. Имя нашего царя – тот трепетный момент, что непосредственно предшествует сотворению вселенной. И вот, воздавая Атуму должное схожим актом оплодотворения, ограниченные и трепещущие людишки вроде Гарримана и Вассаля не могут обуздать себя и извергают компетентные и не очень мнения на бесплодную, растрескавшуюся почву фактов, порождая великие, чреватые выводами теории, производя на свет книги, столь напоминающие своих отцов. (Насладимся на миг точкой зрения Вассаля, с галльским бесстыдством обвиняющего Гарримана в том же притязании на отцовство, в котором равно повинен сам!)
В отрочестве, разыскав репродукцию одного древнего рисунка, я, изумленный, несколько часов (потом мне за плечо заглянул деревенский библиотекарь, со сдавленным криком узрел нарисованное и конфисковал книгу, упрятав ее в запечатанный склеп Специального Закрытого Хранилища для Постоянных Посетителей) предавался размышлениям о том, как одинокий, божественно пластичный, не устающий творить Атум оказывает сам себе услугу, которая большинству смертных недоступна в силу негибкости позвоночника, пусть даже все сознают, что трюк этот на удивление сподручен. (Правда, в свое время я видел двух братьев-китайцев, акробатов странствующего цирка, проезжавшего через Кент; совершенно голые, с бледно-желтой кожей, они с божественной ловкостью цеплялись за трапеции, позволяя себе расслабиться после представления, вися вниз головой бок о бок, словно две восьмых на нотном стане; каждую ночь после представления в темном шатре все повторялось, и пока снаружи мыли одурманенного слона, невидимый зритель, укрытый тенями трибун, тайно созерцал медитативное зрелище; он – возможно, единственный в Кенте – знал, что два азиата, симметрично поглощенных собою, сами того не понимая, воздают должное богу Атуму.)
К Маргарет: Дорогая моя царица, потратив вечер и утро на ученые заметки, я был столь опечален мыслями о гибели Марлоу и разлуке с тобой, что решил сегодня днем отложить работу и прогуляться по Каиру.
Мой Каир действует на меня по-прежнему странно. Сегодняшний день не стал исключением: то ли это остатки вбитых в голову религиозных предрассудков, то ли глупое суеверие, встроенное в наши вселенные; так или иначе, днем я ходил по Каиру, одаривал едой и раздавал деньги людям, которые казались совсем пропащими – определенно безногим, а также большеглазым младенцам, которых не коснулось пьянство. Надеюсь, ты бы это одобрила, милая моя царица. Возможно, я сделал это за тебя.
Я наблюдал за женщинами, чья одежда-карамель скрывает сладкую начинку, за их черными глазами в обрамлении длинных ресниц. Иные носят чадру, являя миру лишь движение взгляда; смотрят они или вниз, или в сторону. Непокрытые лица других можно мельком узреть в искажающем мареве и наложении теней от пальмовых листьев. В тот момент, когда одна такая женщина пересекала границу тени и света, мои глаза сыграли со мной шутку: я подумал, что прохожая со лба до ключицы весьма мудрено татуирована либо разрисована хной; косившаяся на меня кобра словно бы мигала при каждом движении щеки. Но нет, те полмгновения обернулись игрой света: женщина вышла на солнце, и я разглядел великое и ужасное родимое пятно – никакой кобры, никакой тени, только багровое клеймо на лице, шрам своеобразного шарма и формы слишком мудреной, чтобы не означать ничего особенного. Женщина посмотрела на меня, явно кичась произведенным эффектом.
Я подался влево от нее – и увидел одного из детей, посланных Атумом, Яхве, Иисусом, Аллахом, Великим Декоратором, дабы сердце наше разбилось: огромные глаза на крохотном личике, нищета, что крадет у ребенка будущее… Я подозвал его и почти опустошил карманы, заполняя его протянутые руки деньгами, выкладывая на ладони банкноту за банкнотой и наблюдая за тем, как он наблюдает за мной. В этом возрасте дети еще верят, что кто-то непременно о них позаботится. Как мне хотелось доказать мальчику, что вера его не лжет, сделать так, чтобы он никогда не разуверился!
Я гулял по местам, где туристы – редкость: там затаиваются причудливейшие создания, там переходы от бедности к уродству и от уродства к лицедейству столь неуловимы, что одно не сразу отличишь от другого; разумеется, я подаю слепым матерям, качающим слепых же младенцев, пока рядом таращат бельма и ходят под себя собаки; и детям-уродам с ластами вместо пальцев – тоже подаю; а как быть с человеком, покрытым татуировками в виде паутины, будто он сам – попавшаяся муха? А с человеком, состоящим из шишковатых суставов и членов гибких, как угри, чьи колени преспокойно помещаются на его же плечах?
И повсюду – взбешенная молодежь, яростно взирающая на всех и вся; я уже сомневаюсь, верно ли читаю то, что написано у этих людей на лицах? Наверное, все-таки неверно, потому что невозможно же приходить в ярость, завидев облако, дерево, взбешенного друга, заключаемого в объятия?
На узких улочках, подобных каналам, что прорублены в высоких желтых строениях, я вжимаюсь в стены, дабы пропустить спешащих босоногих мальчишек-рассыльных с подносами на головах. Я плачу им втридорога и пробую хлеб, фрукты и куриные ножки, проплывающие мимо носа, пока я иду своей дорогой. Передо мной – фруктовый базар; я вижу старика-отца и его взрослого сына. Сухощавый бородатый отец осматривает товар на деревянном прилавке, беседуя с седым бакалейщиком, очевидно, старинным другом. За его спиной с сыном случается нечто вроде припадка: руки его трясутся и стремятся взмыть прочь от тела, а голова вертится туда-сюда, будто желает слететь со штыря. Тело качается метрономом в темпе «largo».[9]9
Медленно (лат.).
[Закрыть] Пока отец выбирает фиги, сыну становится хуже, и я вынужден отступить на шаг, чтобы не попасть под его руки-цепы. Ноги юноши дрожат, то одна, то другая стопа отрывается от земли на дюйм. Отец явно знает, что происходит у него за спиной, но ничуть не торопится; заплатив бакалейщику, он наконец оборачивается, мягко кладет ладонь юноше на предплечье. Это легкое прикосновение поглощает спазмы и содрогания, принуждая сына вновь замереть и взять себя в руки: терпеливый отец рядом, он поможет… Мальчик успокаивается, его лицо искажается улыбкой, он радуется солнцу и уминает жесткий желтый финик. Спустя пару мгновений родитель отнимает руку, морщит губы в ухмылке, разворачивается, чтобы сказать еще несколько слов необеспокоенному лавочнику, который, вне всякого сомнения, годами наблюдает эту сцену ежедневно. Когда они проходят мимо, я тайком опускаю в их сумку несколько монет.
Деньги сами по себе – не вопрос, вот-вот должен прийти первый телеграфный перевод от компаньонов. Я полагаю, фортуна благоволит к тому, кто обращается с бедняками достойно или по меньшей мере принимает в них участие, – будто за свой удел бедняки вознаграждены правом выбирать твое будущее, или будто они легче запоминаются богам, которые позже станут тебя судить либо облегчат однажды твой путь, кто бы эти боги ни были. Или, возможно, только оделив бедняка деньгами, ты можешь доказать себе, что сам ты – отнюдь не бедняк.
А теперь – в почтовое отделение, о моя Маргарет, где ты ждешь меня poste restante! Я обнюхал конверт прямо на каирской почте. Заветное благоухание еще чувствовалось, хотя каждая ревнивая, алчная миля пути отнимала по атому от твоего аромата! Я распечатал конверт, алкая тебя сильнее с каждым движением, и нашел твое письмо (?) от 19–21 сент.
Признаюсь, М., немало беспокойных часов провел я в раздумьях над этим эпистолярным отрывком; очевидно, ошибка произошла при вложении письма или при его пересылке. Ты приняла не те сонные капли? Или утеряла страницы? Твои письма неизменно заканчиваются слишком быстро, но в данном случае краткость твоя болезненна сверх всякой меры. Я очень медленно побрёл назад, к гостинице «Сфинкс», ненавидя Каир, город, где нет тебя, где я не могу позаботиться о тебе по примеру того отца, проявляющего заботу о сыне.
19 сент. Вечером.
Дорогой Ральф!
Ну вот ты и уехал.
20 сент. Вечером.
Р., я соскучилась.
21 сент. Вечный бром.
Мой Ральфи!
Ты сейчас, наверное, на корабле. Ну или как эта штука называется. Короче – плывешь.
Дом престарелых «Гавань на закате» Сидней, Австралия 16 декабря 1954 года
Мэйси!
Приношу извинения за пропущенные дни. Я болел. Не хочу утомлять вас деталями, просто сегодня я впервые за неделю встал на ноги. По лицам санитаров заметно, что они разочарованы – я еще не помер. Однажды они окажутся на моем месте, и это здорово утешает.
От мысли, что надо писать про путешествие в Бостон, мне не по себе. Просто я, видимо, подустал от болезни. Сижу в отвратительной духоте в комнате для игр (два неполных комплекта шашек, один – шахмат, штабеля несущих околесицу стариков), вспоминаю, как, готовясь пересечь Атлантику, ступил на борт «Азорского Ангела» и поблагодарил небеса за то, что профессиональные способности австралийского малого навроде меня позволяют посмотреть на Америку, – и понимаю, что должен что-то в себе преодолеть и вернуться к работе. Уж слишком хорошо я помню ту цену, которую заплатил за то, что хорошо поработал и открыл свое сердце. Но передо мной лежит пачка бумаги… (Эмблема «Гавани на закате» кошмарная, правда ведь? Неужто они думали, будто крошечное изображение моря что-то изменит? Уберите его от меня, гавань из этого здания не увидишь, хоть с крыши прыгни. Есть такое искушение.)