Текст книги "Мгновение - вечность"
Автор книги: Артем Анфиногенов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
"И нет тех "ЯКов", – оглядываясь вокруг обеспокоенно и жестко, Павел вспомнил истребителей, так резво игравших над базой, над МТФ. Не раз пробиваясь к Обливской без прикрытия, он притерпелся к их отсутствию. "Солдат сам себе голова..." Августовская косовица в небе, которую вел хозяин сталинградского клина – четвертый воздушный флот Рихтгофена, создавала "мессеробоязнь", каждая тучка, птичка на горизонте грозили обернуться сворой псов-истребителей, рвущих друг у друга из пасти лакомую кость, одноместного "горбатого", и надеяться, кроме как на себя, было не на кого. Никаких иллюзий на этот счет у Павла не оставалось.
Сочные алые пятна изредка садились на пульт, но голова сохраняла ясность, все происходящее за бортом он примечал так зорко, как перемены внутри кабины.
К лужице водопоя, сверкнувшей по курсу, брели коровы. Светка, почудилось ему, покачивая опущенной головой, тесня соседок пышными боками, выбивается из ревущего на вечерней деревенской улице стада, подавая своим хозяевам знак, дескать, видит их, дальше родных ворот не уйдет.
"Земля – наша, небо – чужое..."
"Земля – наша, небо – чужое, – сказала Лена, когда бомбежка кончилась, отряхиваясь в узкой, по грудь отрытой щели. – А я купаться собиралась, представляешь?" – "Я купался, – ответил он, как будто это было важно. – На том берегу. Ездили на озеро..." Он смахнул с ее комбинезона глину. В тесном окопчике за капонирами они были вдвоем. "Я – из Анисовки... Ты?" После налета, впервые пережитого, ей, невредимой, море было по колено. "Не знаю Анисовки... Анисовка мне не попадалась..." – "Мы с вами вместе не служили, – улыбалась Лена. – Она же не здесь, она же под Саратовом! А с техсоставом нашим что, с девчатами! – оживленно говорила она. – Мы ведь своим ходом шли, на "ЯКах", а их, наших технарочек, погрузили на "СБ"... – "В бомболюки?" – "Представляешь? Набили, как сельдей... Половину укачало, все пилотки перепачкали, не успели ступить на землю – бомбежка. Их давай кулями в щель кидать... Милое дело..." Поджав губы, она покачала головой. "А тебя – финишером? – вспомнил он свой прилет на МТФ, как гоняла она его при заруливании. – "Маленьких" влево, "горбатых" вправо?.. Такая работа?" – "Не пускают, – подтвердила она. – После Обливской объявили запрет". После Обливской! Значит, она прикрывала их в тот раз. Пара "ЯКов", с таким трудом Егошиным заполученная и на подходе к цели куда-то пропавшая... Он сделал вид, что слово "Обливская" не расслышал. Не спугнуть ее, против себя не настроить. "Правильно", – сказал он твердо. Ей бы одно – не предстать перед другими трусихой. Что угодно, только не это... То есть о войне, о бое никакого понятия. Но его посадки на МТФ видела. Как гонял его майор Егошин, знает. Самое-то страшное, когда случается не то, чего ждешь, – вот когда все проверяется, когда вся середка наружу... Он, Гранищев, внешне мало меняется, разве что худеет. Да лупится на солнце, малиново сияет его вздернутый, в легких оспинках нос, объясняющий вместе с шалыми, небесного цвета глазами и прямой линией доброго рта курсантскую кличку. Солдат. Внешне... А душа его кровоточит. Нет живого места на ней.
Каждый вылет на подступах к Волге потрясает Солдата, и новые рубцы и метины рядом с тем, июльским, саднят душу...
"Земля – наша, небо – чужое"... Встревоженное лицо, румянец предчувствий. "Наша земля", – подтвердил он глухо, не шевелясь, расправив плечи; пальцы его опущенных рук дрожали, и все, что он говорил – грубовато, невпопад – от ее дурманящей близости, от гула крови в ушах. Вспомнил Морозовскую. "Думал, все, каюк, а видишь, тебя встретил..." Обеспокоенная теснотой окопа, его лицом, она молчала. "Где Райка, где все?" – процитировал он зачем-то из "Цирка". Сощуренные, поднятые на него глаза непроницаемы; он, чувствуя ненужность слов, продолжал: "Однажды летом" "У самого синего моря" сидели "Подруги", к ним подошли "Веселые ребята" и сказали: "Мы – из Кронштадта"..." – "Паша, – она улыбнулась, вспомнив свою первую ночь в казарме – спали на полу, на голых матрацах. Двери без запора, боялись раздеться; она улыбнулась своим тогдашним страхам, прервав его, улыбка вышла принужденной. – Сейчас здесь спим, – и придавила сапожком моторный чехол, устилавший дно окопа. – Свежий воздух... Растянешься, в небе звезды плывут... У тебя две белые точки в глазах. Не знаешь? У всех одна, у тебя две... я открыла..."
Пальцы его опущенных рук дрожали, он не смел, боялся ими шевельнуть.
"И небо – наше", – тянул на себя уздечку, напрягал мокрую между лопаток спину Гранищев, не позволяя "ИЛу" завалиться, затылком чуя приближение "мессера". "Как сына вели на расстрел", – хрипел он, сильно кося глазами вбок, ожидая беззвучного лета жаркой трассы... Всегдашний "хвостовик", бессменный замыкающий, – куда еще ставить сержанта, как не в хвост, если наскребается группа из лейтенантов да капитанов? – Гранищев первым принимал и первым же должен был парировать удары нахрапистых "мессеров" сзади, – только сзади! собственной шкурой постигая излюбленные ими приемы и уловки... А сколько хлебал он горя, сколько скопил в душе злобы и боли, видя чуть ли не в каждом бою, как цепенеют, застывают охваченные ужасом "мессеробоязни" новички, и прут, не шелохнувшись, напрямую... либо судорожно, беспомощно сучат ногами. Чужие драмы терзали его по ночам, как свои, власть их над летчиком была велика...
Опыт предостерегал Гранищева против губительного ухода от "мессера" по прямой, а подбитый, плохо ему повиновавшийся "ИЛ" и собственная немощь лишали возможности размашистого, энергичного, как при лыжном слаломе, маневра. Чтобы не подставлять себя, он подскальзывал в сторону от "мессера" – едва-едва, на сантиметры. Вся его надежда была в скрытности, неуловимости этого смещения. Звон раздался в его ушах, дрожь сотрясла машину. "Врезал!" – он не понял куда, вслед за гулким, как по воде, ударом ждал сбоя, обрыва в моторе, его наполненный, неизменившийся тембр отозвался в нем коротко: "Жив!"
Оранжевая ермолка в поле его зрения продвинулась вперед. Оранжевый, низко надвинутый на глаза колпак. В быстром, попутном с "ИЛом" движении немец показал ему кулак с отставленным, выгнутым назад большим пальцем. Хвала? Выдержал атаку на большой?
Издевка... Горькая издевка: его тайное, скрытое скольжение, попытка создать впечатление, внушить, будто "ИЛ" неуправляем, будто он чушка, мишень, – эта хитрость разгадана, раскрыта, и теперь, во второй обещанный заход, немец внесет поправку...
.. .Погрузилась ли в дрему открытая за капонирами на все стороны степь ни оврага, ни белеющих известью угоров, – или же все отступило, отодвинулось от них, замерло в ожидании, и оба они, оглушенные друг другом, слышали только друг друга...
Болью, тоской, бесконечной тоской отозвался в Павле тот редкий час над Заволжьем, отходившим к ночи, – так и не решился, не посмел, не собрался с духом...
Сквозняк, ворвавшийся в кабину, предостерег: "ИЛ" качается, может грохнуться...
Павел выровнял самолет, укротил осязаемые мокрым от пота и крови лицом поднявшиеся в кабине завихрения воздуха – "ИЛ" пошел юзом или стал проседать удивляясь собственной прыти перед развязкой, перед концом; обшарпанный фюзеляж "мессера", дюралевые нашлепки на нем, хвостовое колесико, уменьшаясь, скрывались из виду, когда на сходящем на нет обводе чужого крыла Павел разглядел нитяной разрез щели...
"А, "африканец"! – уличил немца, раскусил его Гранищев. – Ас из армии Роммеля! Спохватился, завилял хвостом!"
Конечно же это они, "африканцы", прибыв под Сталинград, могли щеголять в таких плетенках-сеточках вместо громоздких, жарких для Сахары шлемофонов.
"Я тебя сразу раскусил, "африканец"!"
Не сразу.
И не в "африканце" суть.
Близость немца, главное, необычность, размеренность, поэтапность затеянного им преследования без ставки на одноразовую убойную атаку выявляли нечто новое в отлаженном механизме истребления. Сержант-"хвостовик", испивший в схватках с "МЕ-109" чашу страданий до дна, улавливал перемену нутром, не зная Туниса, Афин, Бухареста, где отведенные на зимние квартиры летчики люфтваффе упивались отчетами газет о встречах фюрера с героями Восточного фронта, удостоенными Рыцарского креста с бриллиантами, примеривались к новому нарукавному знаку "За Сталинград", который будет учрежден по образцу геройских нашивок за Крым и Нарвик, понятия не имея о трехдневном перелете "африканцев" по трассе, проложенной с учетом действующих ночных кабаре для офицеров... А стол, накрытый на финише, в донской станице под Калачом, – откуда знать о нем измордованному, на исходе сил сержанту? Между тем кто только не приветствовал летчиков, явившихся издалека, чтобы поддержать завершающий таран танкистов, кто не предлагал краткого, сердечного тоста за них! Генералы и офицеры высших штабов, никогда так близко к фронту не подъезжавшие, эксперты зондерфюрера по сельскому хозяйству, инструкторы по вербовке рабочей силы, журналисты, фоторепортеры – все хлынули к коридору, по которому устремился в прорыв доблестный 14-й корпус, у всех на устах были слова командира передового танка, прозвучавшие в эфире: "Мы стоим на берегу великой русской реки как победители, и перед нашим мысленным взором в кроваво-красном отблеске распростерта поврежденная дикая страна..." Прекрасно сказано! Кроваво-красный отблеск... дикая страна... Духом великого Арминия, древних германцев веет от этих Слов. Командир передового танка увенчан Рыцарским крестом с дубовыми листьями. Достойная награда. Впереди – казахская степь, кочевники, вооруженные луком да стрелами, и теперь, конечно, возможны отступления от директивы, провозгласившей в канун великого похода, что "вооруженная борьба в России не должна иметь ничего общего с рыцарским поведением солдата...". Не только можно, но и должно, дабы снять негативный эффект карательных акций, увы, сказавшихся на авторитете германской армии, хотя речь должна идти лишь об отдельных частях СС... И впервые за время Восточной кампании немецкие летчики позволяют себе вспомнить о рыцарстве и совершенно на рыцарский лад бросают русским перчатки в виде вымпелов, вызывая их на воздушные ристалища в заведомо неравном составе: один "мессер" против двух "ЯКов", два "мессера" – против четырех...
Вот и "африканец", на гребне победной волны подловив раненого сержанта, затеял с ним игрище, утеху для души...
Не сквозняк, а щель в обводе тупого крыла "мессера" ободрила Гранищева: узкая и темная, она говорила: шасси "африканцу" не помогли! Тормоза, на которые он рассчитывал, чтобы сбросить, уравнять скорость с "ИЛом", оказались слабыми, и он прибегнул к дополнительному средству – выпустил посадочное приспособление, щитки. Но это с досады, в расстроенных чувствах. Железной собранности, залога и спутника победы, в немце нет. Помощь от посадочных щитков не так велика, ее недостаточно...
Догадка, что сила, которая держит нас в страхе, не способна к незамедлительной расправе, что кара, нависшая над головой, непреднамеренно отодвигается, – это открытие, если им воспользоваться, может дать много.
"Ein!" – "Один!" "Еще один заход!" – означал выставленный в его сторону толстый палец...
Так...
Павел облизнул спекшиеся губы, подтянул уздечку.
Кровь его уже не страшила.
Он понял, откуда она на желтом пульте.
Кровь сочилась из подбородка, задетого осколком.
От этого не умирают.
Двухцветная напористая трасса вспарывала воздух над крылом, рядом со створкой, заляпанной кровью, со смертной силой повелевая ему: "Увернись!.. Рвани в сторону!.. Уйди!.." Замерев под защитой бронеплиты, может быть, не дыша, он трезвостью и расчетом подавлял могучий зов инстинкта, побуждая себя к самому трудному для человека и солдата – новому: подскальзывал, ведя и удерживая самолет в устрашающей близости от раскаленного снопа трассы, не допуская губительного с ним соприкосновения. Окопчик, вобравший в себя все, неизъяснимое и стыдное, был, как и прежде, далек, Гранищев тянул, страшась ошибки, капкана, готового щелкнуть... "Мессер" ли гонит "горбатого", он ли связал, приневолил врага? – это длилось вечность, но дарующим жизнь сантиметровым зазором управлял он, Гранищев, вынуждая "мессера" проскакать вперед, промахиваться вторично...
Предчувствие, наитие, мистическое прозрение – трудно сказать. Но, прежде чем совершилось то, что совершилось, Гранищев, весь во власти боя, предугадал шаг врага: вторично промазывая, заигравшийся немец не отвалит в сторону. Ожесточенный промахом, несостоявшейся утехой, он, чтобы оставить за собой последнее слово, показать свой верх, свое конечное торжество, пройдет у него перед носом, пересечет ему дорогу...
И с безоглядностью смертной муки сержант всадил в зависшего перед ним истязателя все, что оставалось в снарядных ящиках "ИЛа". Ременная постромка ослабла, "горбатый", качаясь, пронесся над откосом правого берега Волги, оставляя за хвостом бурунный след, вымахнул на песчаную косу.
Упреждая удар, Павел вскинул обе ноги, уперся подошвами сапог в приборную доску.
Он ждал огня, преследования, взрыва, рвался из кабины и кричал, не слыша себя, с усилием разомкнув веки. Секундная стрелка бортовых часов, не успев обежать полного круга, остановилась при ударе, показывая, что с начала атаки немца прошло пятьдесят семь секунд.
На том высоком берегу он увидел клубящийся черный дым и всполохи желтого пламени, какие всегда долго мечутся и пляшут на месте взрыва самолетных бензобаков!.
* * *
Летописец вермахта, офицер генерального штаба В. Шерф, пометил в своем дневнике, что "поспешное решение Гитлера снять 4-ю танковую армию со сталинградского направления и бросить ее на Кавказ" привело вскоре самого фюрера "в состояние депрессии, тягостное для персонала, прибывшего с ним в бункер под Винницей". Фюрер метался, сознавая ошибочность сделанного им хода и не в силах от него отказаться, и тут случай: оперсводка о победе русского штурмовика над роммелевским асом-истребителем. Гитлер знал "африканца", удостоенного высшей воинской награды. Его гибель над Волгой дала новый импульс "мыслям фюрера, напомнила о главной цели, и он вновь направил на Сталинград танки 4-й армии... Но противник сумел собраться с силами...".
...Отлеживаясь в рыбацком шалаше, Гранищев впадал в дрему, в забытье. То мотор ударял в уши и обрывался, то гремела стрельба, то мерещился ему завиток волос, выбившийся из-под белой киперной ленты, и быстрое движение, мановение кисти, которым Лена с некоторой картинностью – сетуя на свою привычку и, видимо, дорожа ею – упрятывала завиток под ленту...
Ночью Гранищев выбрался к воде.
Снизу доносился артиллерийский гул и взрывы, на дальнем правом берегу горел уткнувшийся в песок баркас, по волнам плясали красные блики. Он искал глазами место, куда рухнул "мессер". "Африканец" мог воскреснуть десантом, артналетом, понтонной переправой для танков – никому на свете не было дела до сбитого сержанта...
Где-то ходил по балкам на "кукурузнике" Юрка Фолин, курсантское прозвище Фолимон, правофланговый и запевала, наделенный басом-профундо, которым не мог достаточно насладиться сам старшина: когда под белеными сводами казармы прокатывалось громовое Юркино "Подъем!", маленький старшина, стоя с ним рядом и глядя на него снизу, приседал от удовольствия... Где-то здесь обретается, тарахтит на своей букашке большеглазый Фолимон. Хорошо, не Фолимон, полуторка. Телега... Как будто мало Гранищеву страданий боя! Как будто обязан он сносить еще все, что перепадает всаднику, вышибленному из седла.
"А ведь я дотянул, – думал Павел, – сел у своих..." Как бывает после сильной встряски, много думал – о своих несчастьях, откуда они, почему. Искал одну причину, главную, и чаще всего уходил в свои первые вылеты, в свое фронтовое начало – оно на войне неповторимо и особенно для каждого. Тут, считал он, завязь, отсюда все идет. Как летчик, командир экипажа, он имел все: машину с конвейера, подчиненных – механика и оружейника, подтвержденное росписью командира в "Летной книжке" право выполнять боевую работу на самолете "ИЛ-2". Не знал он одного – боя. Ждал его, ждал, страшился... В то тихое июльское утро теплый дождь омыл зеленое овсяное поле. С веток падали и расшибались о планшет редкие капли, в лужицах, заполнявших след танковых гусениц на дороге, отражались светлая тополевая посадка и низкие облака, готовые снова пролиться благодатным дождем, первым за лето; сидя под деревом, он ждал, когда их соберут, поставят задачу. Его подчиненные, механик и оружейник, двигались наземным эшелоном, самолет готовил военинженер третьего ранга. Орлиный нос, впалые щеки чахоточного... Он обхаживал машину, как заведенный, с пуком светлой ветоши в руках. Останавливался, подолгу глядел в сторону КП. "В гроб краше кладут", – думал Павел об инженере, как должное принимая участие такого высокого чина, военинженера третьего ранга, в осмотре и подготовке его, сержанта, "ИЛа", настраиваясь на удар, о котором шла речь с вечера, делая слабые, со стороны почти незаметные телодвижения, помогая себе то рукой, то головой, а больше воображением: сваливал послушный и грузноватый, начиненный бомбами "ИЛ" на крыло, влево, падал веретенообразным носом вниз, на врага, извергая огонь из пушек и пулеметов... Все, что предшествует этим главным мгновениям боя, он опускал; о том, как командир, сверх прямых обязанностей пилота, должен сработать еще за искусного навигатора, меткого бомбардира и умного тактика, он не думал, это считалось в порядке вещей. Покинув в ЗАПе приятелей, с кем вместе хлебал щи из курсантского котелка, оставшись один, он доверился майору, готов был следовать за ним с закрытыми глазами. Выход на цель – его забота. Гранищев ждал, когда Егошин призовет их, построит, скажет краткое напутствие...
Ни построения, ни объявления задачи, ни последнего перед стартом: "Атакуем с левым разворотом!" Вместо этого – натужный, как бы через силу, вскрик инженера: "Сержант, взлетать!" Вскрик – и ожидание, настороженное, неуверенное, будто не ту подал команду... Ревели моторы, клубилась пыль, след беззвучной ракеты полого тянулся в сторону сержанта – все подтверждало: взлет!.. Мимо, переваливаясь на кочках, прорулил капитан Авдыш, коротким, злым взмахом руки показывая ему: "За мной!" "За ним, за ним, за Авдышем!" подстегивал Павла инженер, решительно жестикулируя. Гранищев – какие могут быть сомнения? – ретиво покатил за Авдышем, его, сержанта, ведущим. Самолет Авдыша, быстро двигаясь по неровностям овсяного, не дающего пыли покрова, стал на ходу осыпаться. Сначала взвилась в небо сорванная моторной струёй крышка какого-то лючка, второпях не закрытого, потом черной птицей выпорхнул и унесся далеко в сторону шарф летчика, затем Гранищев увидел, как вырвался наружу и затрепетал, ударяясь о борт кабины, его планшет. Планшет капитан Авдыш, правда, поймал, втянул за ремешок в кабину, но в довершение всего встал на старте во главе группы. Занял место майора Егошина. Павел глазам своим не поверил. Это значило, что Егошин остается на земле, группу ведет Авдыш. "Кого нам дали? – возмутился Павел. – За что?.. Хорош ведущий, все валится из рук". Взлетел Авдыш с грехом пополам, развернувшись градусов на двадцать... "Он все знал!" – вспомнил Павел инженера, не в его высоком чине, а в заблаговременном знании неведомых ему, сержанту, обстоятельств, усматривая его действительное над ним превосходство... Павел чувствовал себя обреченным. Куда повел их Авдыш, он не знал. С вечера, как все последние дни, разговор был о танках, полк бросали против танковых колонн, угрожавших нашим флангам, Гранищев готовился бить по броне, а встретился ему грозовой ливень, не более знакомый, чем немецкие танки. Струи дождя оплавляли лобовое стекло, в кабине сгустился сумрак, потом наступила тьма – или в глазах у него потемнело? – вдруг все небо стало белым, что-то оглушительно треснуло над самым теменем Павла – и сила и прежде всего неожиданность грозового разряда, во сто крат перекрывшего привычный, не замечаемый слухом моторный гул, потрясли летчика. Вобрав голову в плечи, он закричал, осаживая Илью-пророка, и с этим невнятным воплем на устах он сделал больше, чем умел, чем был обучен: удержался в строю. Прервались облака, вновь брызнуло солнце: он оставался на своем месте, и самолет Авдыша, нежданного командира, быстро обсыхая на ветру, победно сиял и звал за собой, и уже сам черт был Гранищеву не брат, ибо строй не рассыпался, повиновался капитану, и Авдыш оказался на высоте. Летчики, ободренные маленьким успехом, таким важным при подходе к цели, подтягивались, чтобы все вложить в не раз обговоренный и мысленно повторенный удар с левого разворота... а капитан Авдыш, с которого они не сводили глаз, в решающий момент ринулся вправо, ломая чудом сохранившийся в тропическом ливне строй, теряя управление, бросая своих ведомых.
Командир полка, не пошедший на задание, капитан Авдыш, переложивший вопреки общему ожиданию "ИЛ" вправо, – такая выстраивалась цепочка без начала и без конца...
...К поселку МТФ, к своему домику, Гранищев шел, опираясь на палку, страдая от пыли и пота, от своей ненужности, заброшенности.
Седенький с берданкой охранник бахчи, приглядевшись к нему в тени навеса, предложил: "Арбузиху бери, арбузиха слаще, воронье нынче сыто, на бахчу не зарится... Угощайся, женщины и арбуз хороши на вкус, а семечки в горстку собери да мне отдай, делянка сортная, на посев пойдут..." – "Когда сеять-то собираешься, дед?" – "Весной, когда же... К весне-то немца погоните?"
Камышинский арбуз от прикосновения ножа змеисто треснул. Разбитая губа мешала Павлу поглубже ухватить сахаристый, влажный ломоть, он забирал его и всасывал уголком непослушного рта, и вдруг – мотор, нежный рокот...
Родимый "М-11", еще вчера напевавший курсантам аэроклуба про тайны пятого океана и прочую дребедень, стеснил ему душу: самолет, как понял Гранищев, осторожно крался... Обычно летчики-связники выходили в сталинградскую степь затемно, на исходе ночи, когда горизонт затянут и мглист и плывут по земле туманы, помогая маленьким машинам скрываться в пестроте ландшафта. В дневную пору связисты не летали; приказ Хрюкина требовал доставлять донесения о ходе боевой работы "без ссылки на объективные причины, всеми доступными средствами", и оперативные сводки из строевых полков пересылались в штаб армии на боевых "ЯКах", "ИЛах", даже на "ПЕ-2"...
"Кукурузник", шелестевший над бахчой, имел, как видно, безотложное предписание: держась от белесой травы не выше, чем на метр, он рассекал ее и укладывал за хвостом темным пружинистым клином. Быстро мелькнувший профиль летчика чем-то напомнил ему Фолимона после госпиталя: бугристый шрам, оставленный сгоревшим на шее целлулоидным подворотничком, стянул кожу, изменил посадку головы, и он держал ее, наклоняя вперед, голос его сипел; говоря и глядя исподлобья, Фолимон помогал себе вращением крупных глаз... Его бы списали, если бы не упорство, с которым отстаивал Юрка свое право на кабину пилота; в конце концов он добился назначения в "королевскую авиацию", или, что то же самое, в "придворную эскадру", как называли летчики-связники небольшой отряд "ПО-2" при штабе армии.
Приспущенный, упрямый, беззащитный нос "кукурузника", пересекавшего бахчу, выражал надежду летчика пройти, несмотря на высокое солнце, рискованный маршрут. "Давай, милый, давай, – приговаривал Павел с арбузным ломтем в руках, не зная, Фолимон ли это. – Давай!" – вздохнул он глубоко, с хрипом, сдерживая подступившую к сердцу боль – сдают нервишки, – сострадая летчику, который, крадучись, дерзает засветло выполнить приказ, всем друзьям-истребителям, разбросанным войной, неукротимым, как сиплый, с пригнутой головой Фолимон... Он приналег на ломоть, сглатывая сочную сладость вместе с солоноватой горечью, спускавшейся по горлу... Хвостовой костыль "кукурузника" чертил землю, как зуб бороны, винт, замедляя обороты, делался зримым... самолет сел! "Сдурел парень, – подумал Павел. – Жить надоело..." Вместо того чтобы уматывать отсюда, пока цел, летчик, прогромыхивая крыльями, катил к арбузным грядкам.
Стражник, всполошившись, кинулся к нему, Гранищев, на ходу утираясь, направился следом.
– Летчикам гостинец, летчикам! – торопливо объяснил деду пассажир-лейтенант, открывая под арбузы пристежную крышку грузового гаргрота.
– Ты что?! – кричал Павел, узнавая шедшего ему навстречу Фолимона, как кричал на него однажды в стартовом наряде, когда курсант Фолин снес при рулежке ограничительный флажок; вдруг нашедшее воспоминание курсантских дней почему-то показалось Павлу веселым.
– Здравствуй, Солдат, – говорил Фолимон. – Разукрасили? Помяли? – У него был тон человека, которому дано судить несчастья других, что он и делал, поглядывая одновременно за своим пассажиром-лейтенантом, не терявшим на делянке времени даром.
– Зачем сел, балда? – скорее задорно, чем с укором отозвался Павел на выходку товарища.
– У него спроси (пассажир-лейтенант на полусогнутых сновал между бахчой и самолетом). Говорит: у бабы день рождения, женщине нужен подарок.
– Послал бы ты его вместе с подарком.
– Баба симпатичная...
– А "мессер" прищучит?
– С арбузами, без арбузов, какая разница. – Юрка незнакомо улыбнулся, засипел, должно быть, засмеялся. "В одну воронку снаряд два раза не попадает", – было в его
словах.
– Юра, я не спросил, тебя "мессер" снял? Или зенитка?
– Два "мессера". От одного ушел, другому подставился. Глупо подставился... Тебя?
– "Мессер"... Пес-рыцарь.
– Все они из псов...
– Наших кого-нибудь встретил?
– В Актюбинске, в госпитале... Меня из-под Москвы санпоездом аж в Актюбинск укатили... Кончай! – крикнул он лейтенанту.: – Перегрузишь, центровка нарушится!..
Лейтенант, стоя под моторной струёй, надувавшей его гимнастерку, как наволочку на воде, кивнул с готовностью, кинулся к грядке, взял в руки по арбузу, третий локтем закатил на подол гимнастерки, прихватил край гимнастерки зубами, понес...
– Три хороша зараз, – уважительно сказал Юрка. – Баба у него славная... О женщинах он говорил тем же тоном человека, всему знающего цену. – Честная баба.
Щелкнув замками гаргрота, лейтенант проворно полез в кабину. Волосы на его нестриженом затылке топорщились вверх.
И снова Павел строил цепочку, доискиваясь первопричин, мысли его от ЗАПа перебрасывались в летное училище, в десятилетку... Выпускной вечер, как он знал теперь из письма, справляли в субботу, 21 июня, полеты в тот день были во вторую смену, он пилотировал в "зоне", когда в актовом зале выпускники, вставши кругом, положив друг другу руки на плечи, отплясывали "молдаванеску", в уральской школе любили "молдаванеску"... Десятилетка, мечта матери, не сбылась, летное училище пройдено галопом... но десятый класс – пусть без аттестата, без выпускного бала – был, а только он, десятый класс, – не восьмой, не девятый – дает доподлинное ощущение школьной жизни. Без десятого класса и школа не школа. Это – лучшее, что он получил, что у него есть.
Если он еще на ногах, улыбается, глядя вслед бесшабашному Фолимону, то благодаря ей, школе...
В полку его первым встретил приземистый механик-тяжеловес с баллоном, лежавшим на широком плече.
Сбросив увесистый баллон на землю и несколько выпятив тощий живот, он на штатский манер раскинул руки:
– Товарищ сержант!
– Здравия желаю, – не узнал Павел однополчанина.
– Сержант Гранищев! – громче прежнего восклицал тяжеловес, стискивая его руку своими задубевшими клешнями. – Сержант Гранищев, – повторял он на разные лады, рдея, как человек, не обманувшийся в своих ожиданиях. – Жив, Солдат!
Он и прозвище его знал...
– Кто еще пришел? – спрашивал летчик деловито, со сдержанностью, большей, чем была необходима, а про себя думал: "Память отшибло, что ли?" Сердечность механика его тронула.
– Все стоянки наши, – невпопад отвечал тяжеловес. – Истребителей не осталось, перебросили в колхоз Кирова... "Лимузин" один вкалывает, я на нем как раз, на "Лимузине", – "Лимузин" был такой же, как и "Черт полосатый", изношенной и живучей машиной.
– Никто не пришел? – повторил вопрос Гранищев.
– Я в лицо не всех знаю... Я в полк прибыл, когда вы улетели...
– Откуда же меня знаешь?
– Наслышан, – улыбнулся механик. – Рассказывали и описывали... Как вас увидел, сразу понял: сержант Гранищев!
К поселку МТФ Павел подходил затемно; плохо видя, он все узнавал и угадывал. Разрыхленная земля под ногами напоминала, как они здесь авралили, сжигая и зарывая в землю отравленные диверсантами продукты; обломок фанерного "зонта", "гриба", говорил об усилиях, предпринимавшихся, чтобы уберечь дежурных летчиков от солнцепека. "Загон", где в день прибытия на МТФ красовались пригнанные отовсюду "Р-зеты", "Р-5", "Чайки", пустовал: ни одного экземпляра допотопной техники не уцелело, все поглотила битва.
Высматривая окопчик, вытягивая в том направлении шею, Павел проходил мимо него, не останавливаясь, не сворачивая, торопливо пронося тайну, которую никто не знает, и горечь, в которой трудно было признаться даже себе... "Как он меня перед нею выставил!" – вдруг подумал он о Егошине, вспомнив свои ужасные посадки на глазах у Лены. И остановился. Не захотел идти дальше, встречаться с майором, давать ему объяснения... В отношениях Лены к нему, понял Павел, тоже присутствует Егошин. Сам о том не ведая, присутствует...
Расторопный лейтенант, адъютант эскадрильи, служивший летчикам-сержантом и за дядьку и за няньку, облобызал Павла, как родного, снял с себя двухлитровый немецкий термос (с водой по-прежнему было скверно): "Пей и мойся!" – "Я арбуза наелся..." – "Мойся!" Сам сливал ему из колпачка, выспрашивая подробности Обливской ("Ты первый пришел, данных в полку никаких... Будь другая цель, дивизия бы так, конечно, не трясла, а тут аэродром, сам понимаешь, каждая подробность на учете..."), перебивал себя новостями. Павел коротко рассказал о вылете, о бое с "мессером".
– Отоспишься – представишь рапорт, – наказал ему адъютант. – Все подробно.
– Витька Агеев живой?
– Дежурит!.. Мне помогает. Летать не дают: две недели плена...
– Меня теперь тоже зажмут?
– Но ты на нашем берегу упал? На левом?
– На левом...
– На оккупированной территории не был, другое дело.
– Агеев две недели по хуторам прятался, – возразил Гранищев. – Днем отсыпался, ночью шел.
– Ты с ним был? Видел? Вот в полку Клещева погиб сын Микояна... Вернее, сбили. Сбили, а падения летчика никто не видел. Никто ничего сказать не может... Может, и не сбили... может, он в плену сидит... Так что две недели Виктора Агеева без проверки оставлять нельзя! Помолчали.