355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Белинков » Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша » Текст книги (страница 27)
Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:56

Текст книги "Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша"


Автор книги: Аркадий Белинков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)

Медленно и неотвратимо сползали всеобщий восторг и ликование. И неутолимо росла уверенность в том, что сопротивляться этому невозможно.

Но еще ранним утром эпохи начали просыпаться люди, готовые восторженно принять угрюмого младенца, энтузиасты и доброхоты, кормильцы и мейстерзингеры несправедливости.

Но оставались люди, пытавшиеся сопротивляться или старавшиеся хоть не принимать участия в этой несправедливости.

Юрий Олеша читал газеты каждый день. Но там ничего не было сказано о том, что наступила самая тяжелая полоса в великой трагедии народа. Поэтому он писал много и хорошо, ведя к новым победам себя и других. Он начал привычно и восторженно бормотать. Как бормашина.

"...умственный уровень страны чрезвычайно вырос".

".. .только у нас поэзия и философия стали доступны всем".

"Люди шли побеждать пустыню".

"...мечты стали действительностью".

Но острое чувство стиля не до конца оставляет писателя даже и в эти годы. Даже в эти годы он понимал, что такое речь художника и как она непохожа на нищую, ничтожную речь широкого потребления. Ему трудно написать общую фразу; общая фраза оговаривается, объясняется, писатель просит за нее прощенье, он заявляет: я знаю, что делаю. "Он хотел сказать, что гордится своим народом, но он подумал, что эта фраза, сказанная без связи со всеми теми мыслями, которые переполняли его, покажется общей".

Юрий Олеша давно знает, что делает.

Он давно знает, что такое общая, казенная фраза.

Еще с 1932 года (по крайней мере) знает.

Это вам не дилемма, слоны – мастодонты! и вообще всякие интеллигентские рефлексы. Эней – Русс. Из-под Калуги. Точка.

Подлинная любовь к отечеству всегда споспешествовала самым значительным начинаниям не только в истории, но и в поэзии. Понимая, как неприятно должны действовать на патриотическое русское ухо заграничные имена гомеровских героев, Осип Иванович Сенковский перевел их на родимый язык следующим образом: Agamemnon Atreides – Распребешан Невпопадович, Klytemnestre Tydreis – Славнопридана Драчуновна, Antigone Agamemnoneis Выродок Распребешановна, Electre – Безложница, Iphigenie – Дебелощека или правильнее Дебелоподбо-родная, Selene (Helene) – Шкатулка, Paris Priamidis – Маклер Откупович, Hekoube – Самоходка, Penelope – Мучисковородка, Ajas Telemonides – Меч Портупеевич1.

1 Собр. соч. Сенковского (Барона Брамбеуса). Т. 7. СПб, 1859, с. 499-501, 504, 506, 508.

Через 92 года в 1950 году мы остановились, остолбенев, перед другим научным открытием, стимулирующим еще более плодотворный поиск.

Несмотря на отсутствие в эпоху феодализма подлинно научного мировоззрения, ученый исследователь эпохи социализма нам сообщает: "могучие творческие силы русского народа" уже имели столь "ярко выраженную самобытность", что привели к стихийному "изобретению русской печки"1.

1 А. М. Орлов. Русская отопительная и вентиляционная техника. М., 1950, с. 26.

Не прошло и ста лет, как Юрий Олеша, продолжая традицию национальной печки, быстро и художественно набросал в той же манере рассказец "Друзья".

И за это вам, тов. писатель, наше громадное читательское русское спасибо.

В эти годы шла упорная научная борьба за хорошее происхождение, но с родословным деревом что-то случилось, потому что его ветки стали расти куда-то вбок и даже, я бы сказал, назад. В результате такого ботанического феномена в повитой туманом дали все явственнее стали проступать очертания княжеских мечей, патриарших крестов, ключей Царьграда... А также лесов, рек и озер Западной Украины и Белоруссии, Бессарабии, Эстонии, Латвии и Литвы.

Зачем я говорю о рассказе Юрия Олеши "Друзья"? Из-за поэтического восторга, согревающе-го исследователя этого произведения, и еще из-за лягушки.

В этой главе, как и полагается исследователю творчества Юрия Олеши, кроме слонов и мастодонтов, я уже касался ряда других животных и птиц. На предыдущих страницах были освещены с большей или меньшей полнотой тигр, пингвин, черепаха, чайка, кенгуру, попугай и др. Сейчас я предполагаю остановиться на представителе класса земноводных – лягушке (Ranidere).

В истории мировой литературы происходят многообразные, но всегда строго детерминирован-ные жизнью, превращения одного явления в другое.

Дезавуируя антигуманистическую традицию, превращающую царевну в лягушку, писатель лягушку превращает в царевну.

Этот процесс совершается в рамках той же поэтики и той же социологии, в каких совершался процесс превращения слонов в мастодонтов.

Юрий Олеша был заслуженным деятелем искусства писать как раз то, что следует.

Способ превращения лягушек в нечто прекрасное довольно сложен, но обойти его нам не удается, потому что он всеми нитями связан с генеральной темой предлагаемого труда: судьба художника, который не сумел выполнить свое высокое, святое назначение. При этом следует особо сконцентрировать внимание на роли сахара, являющегося одним из важнейших ингредиентов исходного продукта.

Итак, Юрий Oлеша предлагает нашему вниманию представителя семейства бесхвостых земноводных.

Имеется в виду не какой-нибудь один из тысячи шестиста видов данного семейства и даже не лягушка вообще, а совершенно определенная конкретная лягушка, именно та, которая сыграла выдающуюся роль в жизни и творчестве великого русского писателя-реалиста Н. В. Гоголя и уже через него – в истории русской общественной мысли.

Великий писатель-реалист, подвергнув острейшему осмеянию лягушку в первом томе своего труда "Мертвые души", во втором томе, то есть в конце своего творческого пути, крайне неожиданно сделал ее вполне съедобной.

Обращает на себя внимание то обстоятельство, что во втором томе по невыясненным академическим литературоведением причинам предложенное блюдо писатель-реалист лягушкой не называл.

Однако, по прочтении поэмы, наиболее чуткие современники заметили, что незаметно для себя заглотали лягушку.

В первом томе поэмы функция лягушки была очерчена совершенно определенно и не требовала дополнительной экспликации. Цитирую:

"– Что ж, душа моя, – сказал Собакевич, – если б я сам это делал, но я тебе прямо в глаза скажу, что я гадостей не стану есть. Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот..."1.

1 Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. в 14-ти т. Т. 6. М., 1952, с. 98.

В конце своего творческого пути Юрий Олеша крайне неожиданно представил лягушку не лишенной соблазнительности.

Эту совсем маленькую, почти незаметную лягушку он обсыпает чрезвычайно большим количеством сахара, в связи с чем многие даже и не замечают, что заглотали что-то соблазнительное, но гнусное.

Приведя в русскую литературу мастодонта, Юрий Олеша мог бы считать завершенным свое художественное поприще.

Но случилось не так. Он был тщеславен и трудолюбив.

Безвозмездно, взволнованно и торжественно Юрий Олеша, сверкая метафорами, внес на высоко поднятых руках в русскую? литературу представителя класса бесхвостых земноводных.

Последовательна и неумолима судьба предательства: человек начинает мамонтом или еще прекрасней – мастодонтом, а кончает ничтожно и подло жабой.

В вопросе о потреблении лягушек я целиком на стороне Собакевича.

Я за Собакевича в некоторых сложных вопросах идеологии.

Последовательна и неумолима судьба человеческой слабости: человек начинает мамонтом или еще прекрасней – мастодонтом, а кончает замечательными рассказами.

Я за Собакевича в сложных вопросах теории литературы.

Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот ни за что, как бы этой лягушкой меня ни угощали в стихах и прозе, в живописи, скульптуре и архитектуре, в симфонической музыке и вокальной, инструментальной и эпохальной.

Вы, наверное, думаете, что я чем-то раздражен, не правда ли?

Это все у вас от неожиданности. Вы ведь привыкли, чтобы писатель прямо-таки знойно любил вас.

Вы привыкли к тому, что вы замечательные, а кто вас описывает, должен считать за честь, что вы позволяете, чтобы вас описывали.

Описываю вас.

Знаю я вас.

Я знаю, как вас десятилетиями развращали. Вам говорили, какие вы необыкновенные, чуткие, доброжелательные, взыскательные, добрые, строгие и чем больше вы становились холопами чужого мнения и чужой воли, тем больше вы утверждались в своих незабываемых добродетелях.

Вам говорили, что литература – для вас! скульптура – для вас! культура, физкультура, макулатура – для вас!! для воспитания в вас величественных достижений. Ого-го! Будь здоров, дорогой, самый чуткий и благожелательный читатель!..

А критики, а критики! Господи, прочти они это, у них лопнули бы пузыри! Писаки русские толпой...

Наиболее тяжелые для литературы эпохи согреваются страстной любовью писателей к читателям. Чем хуже, чем гаже литература, тем больше писатели обожают читателей. Прямо хоть ты что – обожают и все тут. И еще: чем хуже, гаже литература, тем мощнее ее нахваливают.

Это сияющие литературные эпохи со страстью корят себя и в отчаянии жалуются на судьбу. Пушкинская эпоха рыдает от своего ничтожества. "У нас и литература едва ли существует"1 – без всякой надежды сообщает Пушкин в год "Медного Всадника". "Русская литература, несмотря на свою незначительность, несмотря даже на сомнительность своего существования, которое теперь многими признается за мечту..."2 – с мрачным торжеством заявляет Белинский в год "Ревизора".

1 А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 16-ти т. Т. 2, М., 1937, с. 220.

2 В. Г. Белинский. Собр. соч. в 3-х томах. Т. 1, М., 1948, с. 100.

А вот иные эпохи прямо захлебываются от восхищения своими безудержными успехами. При этом кричат так оглушительно, будто торгуют на собачьем рынке.

Все это так понятно. Ведь когда всучивают тухлую рыбу, то делают две вещи: изо всех сил нахваливают товар и говорят хозяйке, какая она полненькая.

В эпохи, поражающие материальным великолепием и духовной красотой, чрезвычайно объемно проявляют себя поэты, прозаики, драматурги, критики, детские и юношеские писатели в полном составе, научно-фантастические деятели, переводчики целым классом, сценаристы отрядами, жанристы семействами, трубачи родами, танцмейстеры, хормейстеры, церемониймейс-теры, полицеймейстеры. Они, истекая слюной и обаятельно улыбаясь, сообщают почтенной публике: "Мы слуги народа", "мы воспеваем вас", "мы часто ошибаемся", "мы ничтожества", "мы слизняки", "мы бездарности", "мы официанты", "мы швейцары", "лифтеры", "полотеры", "подчищалы", "подлипалы", "мусорщики", "водопроводчики" и даже "ассенизаторы" и "водовозы", "а вот народ – голова всему делу".

Но – странно – в связи со всем этим не наблюдается обновление общественной нравственности, литературы человеческого бытия.

Книгу, которую вы дочитываете, я рассматриваю лишь в качестве короткого вступления, подготовительного наброска и попытки проложить путь к генеральной монографии, воспроизво-дящей становление, развитие и гибель иллюзий советского интеллигента.

После всего, что я уже сказал, остается выяснить лишь одно: зачем об этом жалком человеке и не очень хорошем писателе написана книга.

Так как у книги есть не скрытая попытка поколебать традицию, созданную другими книгами, на которых десятилетиями воспитывали и воспитали самого прогрессивного и чуткого читателя, то я допускаю, что этот самый прогрессивный и чуткий читатель может задавать идиотские вопросы.

Я готов отвечать на идиотские вопросы.

Я отвечу, зачем написана эта книга.

В сезоне потрясения основ, человеческое общество всякий раз в муках рождает своих якобинцев, своих карбонариев, своих монтаньяров, бомбистов, либералов и либеральтесс русской общественной мысли.

В связи с таким бурлящим и имеющим тенденцию дальнейшего развития процессом органически прокладывается новая магистральная тема: наше отношение к либералам и либераль-тессам русской общественной мысли.

Процесс прокладывания темы вызвал в среде наиболее остро мыслящих дееспособных и полных жизненных соков представителей нации чрезвычайное оживление и резкое повышение обмена веществ.

Спор между лидерами и богатырями различных идей принимает такую остроту, атмосфера накаляется до такой степени, что представители одной стороны вынуждены заявить представите-лям другой стороны: "Ну, знаете ли!.." На что представители другой стороны вынуждены отвечать представителям одной стороны: "Ну, дальше вообще!.."

Сущность братоубийственной войны заключается в следующем.

Так как некоторые формы отечественного либерализма со времен Алексея Михайловича (1629-1676) были не однажды скомпрометированы, то, как и следовало ожидать, в период бурной общественной перистальтики и стремительной поляризации различных либеральных тенденций произошло обильное выделение экстремистов.

Выделенные экстремисты, конечно, не останавливаясь ни перед чем, скривив губы в саркастическую и нигилистическую полуулыбку, ставят вопрос, несомненно, посягающий на все или на большую часть самого святого: "Кто лучше – Боткин или Муравьев-вешатель? "

И с той же саркастической и нигилистической полуулыбкой, кривящей их губы, отвечают: "Муравьев-вешатель, черт возьми!" Ну, и что же?

Да нет, ничего.

(Бывают такие эпохи, когда радикализм людей граничит с безумием.)

Подобные явления всегда оказываются следствием ожесточенной борьбы с ультрамонтанами, вандейцами, казаками, черносотенцами, колонизаторами и неоколониалистами восточной и западной общественной мысли.

Можно с уверенностью сказать, что эти отчаянные люди, нахально заявляющие, что они предпочитают Муравьева-вешателя Боткину, неправы. Дело не в том, что Муравьев-вешатель действительно хуже Боткина, а в том, что альтернатива "Боткин – Муравьев-вешатель" – метафора и, как всякая метафора, она выходит за пределы определенного факта и распространяет-ся на другие, которые в своем конкретном значении имеют иной смысл. Все эти карбонарии, якобинцы, монтаньяры, ужасные драчуны, шальные головы и отчаянные ребята делают то же дело, какое делают ультрамонтаны, вандейцы, казаки и черносотенцы общественной мысли, но представляют это дело привлекательным и не лишенным обаяния, гармонии, поэзии и чистоты, а ультрамонтаны считают, что они хороши и так, без обаяния.

Я не люблю своего героя потому, что он не был третьей силой. Он был таким же, как две другие силы, мешающие друг другу, но помогающие друг другу в общем деле.

Литературовед не обязан во что бы то ни стало считать своего героя самым лучшим и самым добродетельным из всех героев.

Любовь к предмету исследования может существовать или отсутствовать, но к исследованию это отношение не имеет.

Самые значительные открытия в паразитологии с любовью к клещам не были связаны.

Не вижу причин, по которым литературоведение в своем отношении к объекту должно отличаться от других наук.

Нужно понять, что привычная добродетель – любовь ученого к своему герою – науке безразлична.

Но ученому не безразлично, может он или не может сказать о своем веке то, что считает нужным.

Для того чтобы сказать, что я думаю о вас и о вашей литературе, мне не нужно искать румяного и белоснежного героя.

Я написал книгу о ничтожном человеке (таком, как все люди его социального круга и его поколения), и не очень хорошем писателе (таком, как все писатели его социального круга и его поколения), потому что задачу историка литературы вижу не в анализе выдающихся художест-венных образов и творений, а в исследовании причин, определяющих возникновение и характер художественного произведения, строго зависимого от взаимоотношений художника с обществом.

Я забыл сделать одну не очень существенную, но имеющую некоторое значение оговорку: мой герой – такой же, как все герои эпохи, – иногда бывал – по более пологому углу падения и по более высокому модулю эстетичности – все-таки получше других героев эпохи, бросившихся умываться и менять белье еще в конце двадцатых годов.

Выбор такого героя вызван чисто методологическими соображениями: для того, чтобы вы поняли, что уж если этот таков, то каковы же другие!

Продолжаю отвечать на идиотские вопросы.

Навязчивая идея добродетельного героя зачата той же страстью к положительному образцу, которая причинила безмерные и непоправимые беды художественной литературы.

Но в художественной литературе эта идея была лишь идеальной мечтой, к воплощению которой только иногда, в особенно победоносные периоды удавалось приблизиться до такой степени, что уже становилась почти осязаемой окончательная победа в образе свежевырытой могилы, в которую уверенно и навсегда запихивают некогда замечательную (по сохранившимся руинам, а также по отрывочным свидетельствам историков) литературу.

В отличие от художественной литературы литературоведение оказалось как раз тем полем, на котором победа доброго начала была полной, блистательной, сияющей, лучезарной и безоговороч-ной, как капитуляция. Представить себе самоуверенно шагающего по этому полю отрицательного героя – совершенно невозможно. Еще в художественной литературе, туда-сюда, глядишь, и проскочит какой-нибудь так называемый персонаж весь в соплях и с острым желанием отрастить бороду и не мыть шею, а уж в литературоведении такой деятель (Пастернак, Ахматова, Бабель и др.) просто немыслим.

– Монография о плохом писателе? – спрашивают вас. – Да вы с ума сошли!

Я не хочу преувеличивать возможностей Юрия Олеши. Напротив, я считаю, что они были весьма ограничены. По крайней мере, сравнительно с другими писателями.

Все-таки одно дело, немножко покривив душой, написать, что Кюхельбекер не рассердился на Пушкина за обидные стихи, и совсем другое дело, что Малюта Скуратов, или как в народе его любовно называют "наш малютка", был очень хорошим человеком. Светлый образ этого борца за высокие идеалы, без малого четыреста лет маявшегося в поисках подлинного научного отражения себя в отечественной словесности, наконец, пройдя мимо отворотившейся с гадливостью и ужасом от него русской литературы двух веков, заставил-таки вдохновенно забиться сердце поэта1.

1 Забившееся сердце поэта (И. Л. Сельвинского) обнаружило в это время поражающую широту, достаточную для того, чтобы вместить не одного Малюту Скуратова. Однако поэт (И. Л. Сельвинский) всегда покорял нас не только крупномасштабным историческим эпосом, но и пронзительной лирикой. В лирике же необходимо еще более глубоко и проникновенно войти в образ. Если в эпосе отождествление героя и автора нелепо, а иногда и преступно, то в лирике оно естественно. Для того, чтобы проникновение в образ получилось достаточно хорошо, И. Л. Сельвинскому, который убеждал нас в непреходящих достоинствах опричника, приходится войти в образ самому. И он входит. И с 1946 года (по крайней мере) никак не хочет из него выйти. Художник, с такой убедительностью воспевший убийцу и палача, пережив состояние своего героя, вырывается из истории, чтобы с глубоким чувством передать богатство своей души. Это ему удается особенно хорошо в известном стихотворении "Отцы, не раздражайте ваших чад!" ("Огонек", 1959, № 11, с. 25), в котором с таким успехом он, наконец, расправляется с Пастерна-ком. Внимательно проследив творческий путь И. Л. Сельвинского, особенно от образа Малюты Скуратова до этих пронзительных стихов, мы начинаем понимать, что имеем дело с хорошо подготовленным человеком, рука которого не дрогнет.

Но в истории русской общественной мысли было четыре (по другим данным – три) случая, когда она, то есть общественная мысль, категорически возражала, чтобы ей плевали в лицо на столь близком расстоянии. (Последний раз такой случай произошел в 1868 году. Я имею в виду статью Герцена "Нашим врагам"). Но традиция не оборвалась. И М. Л. Левин – через девяносто один год после Герцена – ответил продолжателю дела Малюты в новых исторических условиях. Он писал:

...всех учителей моих

от Пушкина до Пастернака!

(Из старых стихов И. Сельвинского)

Человечье упустил я счастье;

Не забил ни одного гвоздя.

(Из новых стихов И. Сельвинского)

Все позади

и слава и опала,

остались зависть и тупая злость...

Когда толпа учителя распяла,

пришли и вы

забить ваш первый гвоздь.

(Не опубликовано)

Это было посильным вкладом в общее дело и творческим ответом на призыв выкорчевать с корнем презренных космополитов, которые сидят и нахваливают западное кино, а сами в это время трескают русское сало. Именно в эти 40-е годы – была подвергнута решительной ревизии вся доблестная отечественная история с замечательными завоеваниями и поразительными удушениями и были представлены на основе подлинно научных данных в сверкающем великоле-пии мудрости, гуманизма и заботы о детях самых отъявленные негодяи, убийцы, извращенцы, проходимцы, тупицы, тираны, кровопийцы, душители, изверги и параноики.

В первую голову были отрыты и выставлены образцы в области патриотизма и государствен-ной мудрости (Иван Грозный) и политической дальновидности, преданности и гуманизма (Малюта Скуратов).

В отличие от Эйзенштейна, который в "Иване Грозном" обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников Ивана Грозного в виде шайки дегенератов, наподобие американского ку-клукс-клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером, – слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета, литература этого времени и, в частности, поэт И.Л. Сельвинский не проявил невежества и представил и войско опричников, и Ивана Грозного, и Малюту Скуратова борцами за самые высокие добродетели.

Я верю, что потомки не забудут этого поэтического подвига и когда-нибудь напомнят о нем поэту.

Но в эти годы (а также предшествующие и последующие) главным была не история и не истина, а сметающая на своем пути все преграды прямо-таки разрушительная любовь к своему великому отечеству, всепрощающая и слепая, и прямо-таки необузданная страсть к феодальному, жандармскому, реакционнейшему государству. И поэтому из отечественной истории выбиралось только самое лучшее.

В то же время следует отметить, что порочность и идейная неполноценность Эйзейнштейна, возможно, была несколько преувеличена. Все-таки в его картине слабохарактерный и безвольный Иван Грозный льет ведрами кровь, жрет человечье мясо и ликвидирует все, что подвертывается под руку. Ну, может быть, не в том количестве, какое требовала обстановка, но все-таки.

А вот в 40-х годах как раз этого-то было недостаточно.

Гнусность, которая уже раз произошла, опасна не только тем, что она сама сделала, но еще больше тем, что она не угасает, о ней не забывают те, кому она нужна, и, когда наступают подходящие условия, все становится ясно: нужно лишь слегка разгрести золу, подуть, и гнусность снова начтет плясать веселыми язычками огня.

Под тонким слоем легкого пепла несколько лет таилось научное освещение подлинной роли царя Ивана Васильевича. Потом наступили подходящие условия, слегка разгребли золу, подули и получилось подлинное научно-художественное освещение.

Этот фотоидеологический эффект произошел в 1965 году в произведении Всеволода Кочетова "Записи военных лет".

И я не удержался от искушения переписать лучшие строки в книжку, которую вы сейчас читаете.

Вот они, эти строки: "Между прочим скажу вам, чтобы Россией-матушкой управлять, надо на плечах, ой, ой, какую большую иметь голову! Одной наглости маловато... а Шуйский, что он? Так себе, выскочка. Покуражился, покорчил из себя царя российского, да и слетел с престола безо всякой славы... Иван Грозный, видите ли, их род обидел. А Иван был личность"1.

Прочитав эти взволнованные строфы, мы начинаем донимать, что не перевелись и не переведутся в ближайшее время почитатели дыбы и топора.

Но, кроме И. Л. Сельвинского и В. А. Кочетова, над Иваном Грозным задумался великий художник Сергей Эйзенштейн2.

1 Всеволод Кочетов. Записи военных лет. – "Октябрь", 1965, № 5, с. 97.

2 О фильме С. Эйзенштейна "Иван Грозный" написано превосходное исследование Н. Зоркой. (Н. Зоркая. Портреты. М., 1966).

Произведение Сергея Эйзенштейна смотрят целые народы и изучают научно-исследователь-ские институты.

В этом произведении есть свойства, благодаря которым совершаются серьезные открытия в эстетике.

Я думаю, что из всех случаев, когда возникает вопрос, может ли лживая и подлая концепция создать великое произведение, случай Эйзенштейна самый плодотворный для изучения.

Изобразительность произведения С. Эйзенштейна гениальна.

С гениальной изобретательностью (вспомните пляску опричников с личиной! Сцену в соборе!) художник утверждает, что пытки, казни, палачества, удушение человеческой свободы, растапты-вание достоинства людей, убийства из-за угла, наговоры, застенок, разбойничьи войны, культ личности, ложь, обман и насилие необходимы. Автор уверяет, что завоеванное море лучше свободы. Это художественное произведение сделано для того, чтобы показать историческую преемственность и оправданность политики Сталина, для того, чтобы показать ее органичность, необходимость и плодотворность, чтобы понравиться Сталину.

Картину гениального художника Сергея Эйзенштейна видел гениальный художник Чарли Чаплин. Она его поразила.

Можно предположить, что Чаплин не очень хорошо знал, кто таков Иван Грозный, не очень хорошо знал русскую историю и очень хорошо в те годы думал о Сталине: он не был историком, социологом, политиком и не служил на Московской ордена Ленина киностудии "Мосфильм".

Другие люди, смотрящие картины, читающие книги, слушающие музыку, тоже чаще всего не бывают историками, социологами и политиками. Поэтому они не могут оценивать художествен-ное произведение с исторической, социологической и политической точек зрения. Они оценивают его с эстетической точки зрения, то есть по воздействию его художественной изобразительности.

Более того, даже историки, социологи и политики оценивают произведения предшествующих эпох, не считая решающим их исторический, социологический и политический тезис.

Именно поэтому мы без отвращения читаем "Илиаду", в которой рассказано о том, что тоталитарное государство Спарта совершило явную неспровоцированную агрессию против миролюбивого суверенного государства Троя (начало XII в. до н. э.), что безоговорочно осуждается всеми людьми доброй воли.

Несправедливая, агрессивная война оставила гениальный эпос. Гнусная эпоха палачеств, разбойничьих войн, культа царя-убийцы через четыреста лет породила художественное произведение, которое смотрят пораженные народы и изучают ничему не удивляющиеся научно-исследовательские институты.

Несомненно, в истории искусства есть произведения, обладающие свойствами, благодаря которым совершаются важнейшие открытия в эстетике.

Иногда великие открытия в эстетике совершают не одни только научно-исследовательские институты, но и отдельные великие писатели.

Один такой писатель – А. Солженицын – заметил неразрешимую загадочность произведения С. Эйзенштейна. Писатель не пытался эту загадочность разрешить, но он лучше всех рассказал о вековом споре: может ли быть создано великое произведение искусства на гнусной концепции. Он задал вопрос, на который отвечают веками и будут отвечать века и в ответе на который всегда будет главной не попытка установить истину, а стремление определить позицию отвечающего.

Вот как А. Солженицын рассказал о вековом споре:

"– Нет, батенька, – мягко э так, попуская, говорит Цезарь, объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. "Иоанн Грозный" разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!

– Кривлянье! – ложку перед ртом задержа, сердится X-123. – Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного! И потом же гнуснейшая политическая идея – оправдание единоличной тирании...

– Но какую трактовку пропустили бы иначе?..

– Ах, пропустили бы?! Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют под вкус тиранов!"1

1 А. Солженицын. Один день Ивана Денисовича. М., 1963, с. 71.

Я, 1-Б 860, считаю, что прав Х-123.

Я считаю, что "гнуснейшая политическая идея" лишает искусство возможности и права вмешиваться в жизнь общества.

А. Солженицын понял все: он понял, что спор, в котором заданы такие условия, неразрешим. Он неразрешим, потому что зависимость явлений, ставших предметом спора, лежит большей своей частью за пределами искусства.

Зависимость художественных достоинств произведения от его исторической, социологической и политической концепции так же формальна, как формальна связь элементов в такой задаче: поезд шел из пункта А в пункт В. Сколько стоит цибик чая? Нельзя подчиняться призрачной зависимости явлений и выводить стоимость чая из движения поезда, искусство художника из господствующей идеологии. Образ искусства шире исторической, социологической и политичес-кой идеи, и поэтому, пренебрегая традиционным и неправильным единством, следует говорить не о гнусности искусства "Ивана Грозного", а о безнравственности художника Сергея Эйзенштейна.

Единство великого произведения и его жалкого создателя возможно потому, что существуют два способа проявления художника.

Художник может проявиться только в искусстве перевоплощения и самовыражения.

Для искусства перевоплощения душевные качества художника значения не имеют.

Поэтому преданный царю и отечеству отставной коллежский асессор может создать разрушительную комедию, ничтожный игрок и бретер – взволнованную поэму, пьяница – чистейшую мелодию, обскурант и нечистоплотный человек великий роман, беспробудный дурак может потрясти зал вдохновенными словами маркиза Позы. Писатель, получавший самые большие доходы за свои произведения, был самым замечательным певцом народной скорби. Писатель, создавший в романах бессмертные образы ущемления плоти, в дневнике рассказал нечто такое, что производит впечатление и на драгуна. Писатель, из всех сил клеймивший различные формы эксплуатации человека человеком, выписал для своих внучек негритенка, чтобы им не скучать с безжизненными куклами. Это искусство перевоплощения.

Искусство самовыражения этого не знает. Оно может выражать только самого художника, и в этом случае, каков художник, таково и его искусство. И поэтому подлец и лгун создает подлое и лживое искусство, а правдолюбец правдивое.

Безнравственный художник Сергей Эйзенштейн следовал искусству перевоплощения.

Может ли великое произведение стоять на безнравственной исторической, социологической и политической концепции?

В искусстве перевоплощения меня всегда настораживала возможность получить вместо подлинного художественного образа что-нибудь другое. Например, лягушку. Это меня очень пугало и заставляло серьезно задумываться. Не люблю я эту лягушку. Ты мне ее и сахаром облепи, и не называй вовсе лягушкой, ну, ни за что не возьму в рот, хоть в исполнении народного артиста СССР Н. Черкасова, хоть в связи с воспитанием любви к историческому прошлому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю