Текст книги "Сдача и гибель советского интеллигента, Юрий Олеша"
Автор книги: Аркадий Белинков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
В эти же времена был написан другой роман, в котором другой интеллигент говорил тоном, заставляющим насторожиться.
Он говорил подозрительным по ямбу тоном.
"Волчица ты... тебя я презираю. К любовнику уходишь от меня. К Птибурдукову от меня уходишь. К ничтожному Птибурдукову нынче ты, мерзкая, уходишь от меня. Так вот к кому ты от меня уходишь! Ты похоти предаться хочешь с ним. Волчица старая и мерзкая притом!" "Это глупо... Это бунт индивидуальности" – кричат интеллигенту. "И этим я горжусь, – ответил Лоханкин подозрительным по ямбу тоном. – Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции". "...Негодяй! – отвечают ему. И добавляют: – Интеллигент!"
Васисуалий Лоханкин был опровержением Кавалерова. Ильф и Петров спорили с Юрием Oлешей. Они осмеяли: "Васисуалия Лоханкина и его значение", "Лоханкина и трагедию русского либерализма", "Лоханкина и его роль в русской революции". Вместе со значением, трагедией и ролью осмеян лоханский ямб. Авторы осуждали Лоханкина со всей решительностью эпохи, в которую создавались их книги.
И они безусловно были правы. Такого интеллигента и такое значение его, несомненно, следовало осмеять. Писатели видели вокруг себя (сначала в Одессе, потом в редакции "Гудка", где они написали свой первый роман), большое количество прототипов. А что не увидели, восполнили самоанализом.
Отношение Олеши к своему герою более гуманно, осторожно, сбивчиво и противоречиво, чем отношение Ильфа и Петрова к своему. И хотя он тоже осмеивает Кавалерова за тон, подозритель-ный по ямбу, но делает это не так охотно и радостно, как его уже кое-что смекнувшие коллеги. Олеша даже не всегда осмеивает Кавалерова сам. Он поручает это неблагодарное дело другим персонажам романа, а другие персонажи – враги поэта.
Васисуалий Лоханкин и Николай Кавалеров лишь разное мнение о взаимоотношениях интеллигенции и послереволюционного государства. Но время в "Зависти" и "Золотом теленке" говорит одинаково. В "Зависти" оно говорит так: "...собираемая при убое кровь может быть перерабатываема в пищу... для изготовления колбас, или на выработку светлого и черного альбумина, клея, пуговиц, красок, землеудобрительных туков и корма для скота, птицы и рыбы. Сало-сырец..." Ветвь, полная цветов и листьев, отделена от собираемой при убое крови тремя словами: "Вечером я корректирую".
Васисуалий Лоханкин тоже, как и Кавалеров, валяется на диване, но фразу о голубой рогатке весны, как вы, вероятно, заметили, не произносит. А если бы и произнес, то она торчала бы у него изо рта, как щипцы, которыми дергают зубы. Тьфу!
(Я не развиваю тему сходства двух героев потому, что не хочу преувеличивать, и еще потому, что это сходство вскоре понадобится для несравненно более ответственной параллели.)
В "Золотом теленке" положение несколько проще, чем в " Зависти ". И это легко понять: у Ильфа и Петрова интеллигенты освистаны за то, что они думают, будто революция посягает на демократию. За такое дело авторы их, конечно, не только освистывают, но и показывают в образе людей, больше похожих не то на членов редколлегии журнала "Октябрь", не то членов ученого совета при хане Батые. И это совершенно правильно. Но в то же время такой показ не дает исчерпывающего ответа на все вопросы.
Функционирование интеллигенции в полицейском царстве Трех толстяков имеет такое большое значение, потому что пространство между государством и народом столь велико, что одни не слышат, что говорят другие. Интеллигенция же бегает где-то между государством и народом, и поэтому плохо ли, хорошо может играть роль посредника.
Эта игра вызывает многочисленные недоразумения, которые, начиная с Елизаветы Петровны, приходится все время выяснять.
Что же касается взаимоотношений интеллигенции и революции, то необходимость выяснить их возникла по причине более простой, чем это могло показаться при чтении многих книг, а также и этой книги.
Простота причины заключается в том, что победителям в революции 1917 года больше как с интеллигенцией не с кем было выяснять взаимоотношения.
Победители не выясняли взаимоотношений с крестьянами, которые были на стороне револю-ции, когда революция дала им землю. Когда же эту землю стали отбирать и крестьяне начали выступать против революции (не хотели идти в колхоз), то ими в ряде случаев пришлось пожерт-вовать во имя общих интересов. Взаимоотношения с прежними господствующими классами также были очень просты: эти классы сразу же были уничтожены. (Во имя общих интересов.) Следовало бы специально остановиться на том, что в состав этих классов входила и вся русская демократия, на протяжении столетия подготавливавшая революцию. Так как революция считалась пролетарской (не большевистской), то сначала показалось, что с пролетариями выяснять нечего, а когда обнаружилось, что остается кое-что невыясненным, то можно было расстрелять Кронштадтское восстание 1921 года и после этого уже ничего не выяснять, а просто разъяснять понятным народу языком.
С интеллигенцией, увы, все было гораздо сложнее: интеллигенция уничтожалась только в тех случаях, когда становилось ясным, что у нее могут начаться идейные шатания и кричащие противоречия. Интеллигенция была нужна, ее выгоднее было использовать, чем уничтожить. И вот с этой-то ничтожной, прости Господи, так называемой прослойкой, которую достаточно только положить на наковальню и стукнуть тяжелым молотом по лицу (о чем в двух своих произведениях упоминает Юрий Олеша), чтобы от нее, в сущности, ничего не осталось, пришлось выяснять отношения. Вместо того чтобы просто стукнуть молоточком. А ведь не стукнешь, потому что без нее современное промышленное государство, которое в числе прочего изготовляет такие молоточки, существовать не может. И кроме того, с одними дворниками тоже не превра-тишь в исторически короткий отрезок времени целый народ в громадное мычащее стадо скота.
Для этого, кроме дворников, нужны были еще хорошие, образованные интеллигентные люди, которые научно докажут, что мычащее стадо исторически прогрессивнее акмеизма. Вот когда план по основным показателям был выполнен и были созданы кадры собственных налетчиков на демократию, философию, право, искусство, тогда, конечно, можно было перейти к более полному удовлетворению культурных запросов населения. Но пока план по основным показателям оставался невыполненным, уничтожить всю интеллигенцию было преждевременно.
И вот между еще не уничтоженной и не ушедшей в изгнание интеллигенцией и победителями начались длинные переговоры, которые стали называться "интеллигенция и революция".
Потом сочтено было, что на такие пустяки, т.е. на переговоры, истрачено слишком много драгоценного времени. Да и характер переговоров сильно переменился.
Почти у каждого из писателей этих лет был свой Лоханкин, и каждый из писателей то больше, то меньше, то сам, то препоручая такую ответственную работу своим героям, срамил своего Лоханкина. Этой в высшей степени респектабельной деятельности предавалась большая и, конечно, лучшая часть нашей литературы приблизительно два десятилетия, и только к концу 30-х годов сочла свою задачу по ряду главных показателей в основном выполненной.
Независимо от этой литературы существовала другая, которая не оспаривала наличность громадного количества Лоханкиных в истории русской общественности, но полагала, что бывают не только они. При этом особенных иллюзий по части якобы незначительной роли Лоханкиных она не имела. Напротив, было сразу заявлено: "Нас мало. Нас может быть трое..." Столь резкое снижение показателей (трое!) происходило, вероятнее всего, потому,что подобная литература просто не берегла своих героев. Она сама говорила о них: "Таких в монастыри ссылают и на кострах высоких жгут". Ни больше, ни меньше. Хорошенькое дело.
Эта литература показала русского интеллигента другим. У интеллигента были свои недостатки. Он часто ошибался. Иногда совершенно непростительно. Но в то же время у него были и известные достоинства. Например, у А. Ахматовой была совесть:
...А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Я говорю: "Твое несу я бремя,
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет".
Но для нее не существует время,
И для нее пространства в мире нет...
М. Цветаева взваливает на свои бедные, стертые жизнью плечи тяжкую кладь:
...А покамест еще в тенетах
Не увязла – людских кривизн,
Буду брать – труднейшую ноту,
Буду петь последнюю жизнь!..
А Осип Эмильевич Мандельштам понимал, что в гибнущей Вселенной стоит обреченный человек:
Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит...
Б. Пастернак сбивается с пути, падает, гибнет. Но лучше поиск, протест, гибель, лучше туда, куда ни одна нога не ступала, чем вытоптанное поле, проезжая дорога, где все известно, измерено и ложно:
...Метался, стучался во все ворота,
Кругом озирался, смерчом с мостовой...
– Не тот это город, и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!
Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.
В посаде, куда ни один двуногий...
Я тоже какой-то... я сбился с дороги:
– Не тот это город, и полночь не та.
Но еще разрушительнее и опасней, когда художник знает, что можно избежать гибели, уклониться от победы и что это так легко и доступно:
Столетье с лишним – не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни.
Хотеть, в отличье от хлыща
В его существованьи кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
И тот же тотчас же тупик
При встрече с умственною ленью,
И те же выписки из книг,
И тех же эр сопоставленье...
Увы, русский интеллигент был сложнее и разнообразней, чем тот, которого столь метко изобразили Ильф и Петров и которого, сбиваясь, то так, то этак изображал Юрий Олеша.
Интеллигент, которого изобразил Юрий Олеша, напугал его самого.
Этот интеллигент был непонятен Юрию Олеше, иногда даже неприятен и чужд. Он вызывал необыкновенно сложную гамму чувств, в полутонах которой, в черных бемолях, диезах, иногда слышались едва различимые отголоски чего-то неясного, неосязаемого, неуловимого, быть может, зависти. Юрий Олеша, вероятно, понимал, что Васисуалий Лоханкин не в состоянии охватить все оттенки русской общественной мысли, но интеллигентов, которые были ему непонятны, неприят-ны и чужды, он предпочитал изображать как людей, говорящих подозрительным по ямбу тоном.
И это ему вполне удавалось. По крайней мере до тех пор, пока он не опоминался перед альтернативой: поэт (Кавалеров) или толпа (Бабичев).
Происходила какая-то ошибка. Она была непреодолима, потому что была ошибкой замысла, и если бы она оказалась преодолена, то получилась бы другая книга и написал бы ее другой писатель. В книге с ошибкой писатель сделал своего героя высоким поэтом. Этого достаточно, чтобы герой получил право на серьезность суждений и оценок. Автор срамит своего героя за оторванную пуговицу и лежание на чужом диване, но в спор о его поэтической значительности не вступает. Он выводит на страницу высокого поэта, и поэт, естественно, тотчас же начинает обличать толпу. Создается ситуация, которую мы уже знаем по классической литературе и традиционной социологии. Изображена она так:
Поэт на лире вдохновенной
Рукой рассеянной бряцал...
...а хладный и надменный
Кругом народ непосвященный
Ему бессмысленно внимал...
И толковала чернь тупая...
О чем бренчит?..
Столетье, прошедшее между этими стихами и их прозаическим переложением, научило писателей более трезвому отношению к поэтическому порыву. В отдельных случаях происходит решительная переоценка поступков и высказываний поэта.
В русской литературе все знают, что поэт это хорошо, а толпа – плохо. Это утверждал Пушкин и опровергал Жданов. Но со Ждановым многие не согласились (особенно те, кто попал за это в тюрьму). Олеша выводит на страницу высокого поэта и поэт, естественно, тотчас же начинает обличать Жда... толпу. Так как советская толпа прекрасна, а поэт-индивидуалист отвратителен, то в связи с этим обстоятельством Юрий Олеша заставляет своего поэта произносить сладкие звуки и молитвы в пивной. Он хочет выказать этим свое максимальное презрение к поэту. Выказывая презрение не в абстрактной, а в осязательной форме, он вынужден создать ситуацию. Эта ситуация все равно такова: поэт и толпа. Юрий Олеша ходит по кругу: он не понимает, что если есть поэт, то есть и ситуация – поэт и толпа.
Толпа хохочет, улюлюкает, уничтожает.
Весь роман сотрясает хохот над поэтом.
"...Целый град шуток посыпался мне вслед... Мужчина вдогонку гоготал басом". Бабичев "разразился хохотом", "Рабочие смеялись вокруг..." "...Валя хохотала над ним..." "...вот эти... они смеялись..." "Все смеялись вокруг".
Затравленный поэт огрызается с ненавистью, с яростью:
" – Знаешь ли ты, как ты смеялся? Ты издавал те звуки, которые издает пустой клистир..."
Поэт знает, почему он смеется над ним: "Непонятное – либо смешно, либо страшно". "Никто не понимает меня. – Говорит поэт. – Непонятное кажется смешным или страшным".
За полтора десятилетия до Кавалерова другой поэт – Александр Блок – с отвращением и торжеством говорил обществу:
О, как смеялись вы над нами,
Как ненавидели вы нас
За то, что тихими стихами
Мы громко обличали вас!
Художник вырастает из-под земли, пробивается сквозь камень и, как карающий воскресший царевич, говорит обществу, что он о нем думает. Поэт вырывается, кричит, он падает, приподнимается, погибает.
Через тридцать лет Олеша скажет о другом поэте:
"...надо мной смеялись".
"...повторяю, надо мной смеялись!"
"Мальчики хохотали, мне было стыдно..."
"...хохотали и улюлюкали..."1
1 Юрий Олеша. Ни дня без строчки... Из записных книжек. М., 1965, с. 17, 30, 270.
Это он говорит о себе в годы, когда выяснения взаимоотношений интеллигенции и революции завершились замечательной победой. Победа была одержана к началу 30-х годов, а закреплена к концу 1937 года.
Выяснения были возможны, когда имелся выбор: работать этой интеллигенции с советской властью, быть лояльной, уйти в эмиграцию, бороться. К концу 30-х годов лояльность, эмиграция и борьба были исключены, и, таким образом, был исключен выбор. Это создавало новую ситуацию: старая интеллигенция, не пожелавшая работать с советской властью, вступала уже в недискусси-онные отношения с государством, значение которого в жизни людей все решительнее усилива-лось. Произошло замещение утратившей былую роль проблемы интеллигенции и революции новой. Новая была такая: взаимоотношения личности и государства. С конца 30-х годов внимание к вопросам взаимоотношений личности и государства становилось все более сосредоточенным.
Быстрыми и уверенными шагами входит хозяин романа Андрей Петрович Бабичев.
"На груди у него... был шрам... Бабичев был на каторге".
Его "...должны были положить затылком на наковальню и должны были молотом ударить по лицу". "Он убегал, в него стреляли".
"Замечательный человек, Андрей Бабичев, член общества политкаторжан".
"Большой человек! Удивительный человек! Совершенная личность..."
"...прославленный человек! Замечательный деятель..."
"...замечательный человек..."
"...член правительства".
Замечательный деятель подобрал выброшенного из пивной поэта и привез его в свой дом.
В то время, когда Кавалеров валяется на диване, Бабичев работает. "Перед ним листы бумаги, записные книжки, маленькие листочки с колонками цифр..." "Андрей Бабичев – был гигант, – говорит автор. – Он работал день, работал половину ночи".
Быстрыми и уверенными шагами входит враг-хозяин Андрей Петрович Бабичев.
"Он обжора".
"У него нет воображения".
"...барин..."
"...тупой сановник".
"...липа".
"...сановник, невежественный и тупой, как все сановники, которые были до... и будут после... И, как все сановники... самодур".
"...сановник..."
"Самоупоение..."
"...самодовольство..."
"Высокопоставленный чиновник..."
"..заурядная личность..."
"...обыкновенный обыватель..."
"...обыкновенный барин, эгоист, сластолюбец, тупица, уверенный в том, что все сойдет ему благополучно".
"...тупица..."
Медленно и неотвратимо проступают сквозь розовые упитанные щеки череп и берцовые кости.
"...тупица, смеявшийся над ветвью, полной цветов и листьев..."
Он ("образцовая мужская особь") стал директором треста, "одним из замечательных людей государства", заведующим "всем, что касается жранья", зажрался.
Андрей Бабичев – предупреждение об опасности.
Об опасности перерождения. Или того, что называется другим словом термидор.
Оказывается, что положительный герой тов. Бабичев А. П. ничем не замечательный человек.
Оказывается, что положительный герой тов. Бабичев А. П. "заурядная личность, вознесенная на завидную высоту благодаря единственно внешним условиям".
Его величие и успех связаны не с нынешней деятельностью, а с его прошлым.
Другой герой романа, поэт Николай Кавалеров, сравнивая свою участь с участью хозяина, говорит: "Судьба моя сложилась так, что ни каторги, ни революционного стажа нет за мной. Мне не поручат столь ответственного дела..." Автор осложняет роман и судьбу своего заведующего жраньем. Он налегает на то, что член правительства Бабичев столь вознесен за свои прошлые заслуги перед революцией. Он был героем, когда можно было быть героем, и он был им, а теперь...
А теперь он защищает свои завоевания.
Все было значительным, когда совершалась революция, люди, идеи, поступки. (Так утвержда-ет автор в своем романе о революции.) А потом выпущенный из клетки вождь восстания оружей-ник Просперо был посажен в контору и стал: "...обыкновенный барин, эгоист, сластолюбец, тупица..."
И тогда оказывается (утверждает автор), что герой романа о революции крупная личность, умный, талантливый и значительный человек, а герой романа о послереволюционном времени – "просто сановник, невежественный и тупой, как все сановники, которые были до... и будут после..."
"Большой человек", "замечательный человек", "заурядная личность", "тупой сановник". С одной стороны, с другой стороны...
С одной стороны – его революционные заслуги, с другой – термидор. Так вот и вертится положительный герой тов. Бабичев А. П. С одной стороны, с другой стороны... "Спина... Нежно желтело мясо его тела... По наследству передалась комиссару тонкость кожи, благородный цвет и чистая пигментация... на пояснице его я увидел родинку, особенную, наследственную дворянскую родинку, – ту самую, полную крови, просвечивающую, нежную штучку, отстающую от тела на стебельке..." "Но он повернулся грудью. На груди у него, под правой ключицей, был шрам... Бабичев был на каторге. Он убегал, в него стреляли". Так вот и вертится положительный герой тов. Бабичев А. П., только успевает поворачиваться. И так постепенно в его судьбе (не только в его судьбе) прошлое все настойчивее и все решительнее начинает вытеснять толстая, сытая, жирная, раскормленная, самодовольная спина. Товарищ Бабичев продолжает свой победоносный триумфальный путь в будущее – спиной.
И все, что делает Андрей Бабичев, обречено наудачу и осмеяние, и все дело его обречено наудачу и осмеяние. Он действительно создал необыкновенную колбасу, но колбаса осмеяна фразой "она не проваливается в один день", он построил грандиозную столовую, где можно получить обед за четвертак, но бабичевский "Четвертак" скомпрометирован: писатель все подстраивает таким образом, что "четвертак" получает и проститутка.
И вот тогда выясняется нечто совершенно сокрушительное.
Выясняется, что положительный герой тов. А. П. Бабичев, политкаторжанин, участник революции и гражданской войны, член правительства, о котором "один нарком в речи отозвался... с высокой похвалой, назвав его одним из замечательных людей государства" – Толстяк.
Эта тема начинается на первой странице романа.
"В нем весу шесть пудов" – сказано на первой странице.
На третьей странице сказано, что "он похож на большого мальчика-толстяка".
На шестой – "...толстое лицо..."
И дальше – бегом по всему роману:
"...узко его крупному телу".
"...тучный..."
"Толстый! Вот так толстый!"
"...он был толст".
Положительный герой романа о послереволюционном государстве Андрей Петрович Бабичев тоже Толстяк, такой же, как его предшественники.
Такой же, невежественный и тупой, как все Толстяки, которые были до и будут после, которые будут всегда.
Андрей Петрович Бабичев – "...правитель, коммунист..." такой же Толстяк, как его дореволюционные некоммунистические предшественники. Ничего не изменилось, начинаем догадываться мы. По-прежнему торжествуют Толстяки и люди, протестующие против них.
Андрей Петрович Бабичев – "один из замечательных людей государства" главный Толстяк творчества Юрия Олеши.
Первый роман Юрия Олеши, повествующий о революции, называется "Три толстяка", а второй его роман, повествующий о последствиях победы революции, почему-то называется "Зависть", а не "Четвертый толстяк".
Три толстяка, четыре толстяка, все Толстяки на свете думают, действуют и говорят одинаково. И поэтому не следует удивляться тому, что Толстяк из первого романа обращается к своему врагу так: "Ты забыл, с кем хочешь воевать", а Толстяк из второго романа спрашивает своего врага: "Против кого ты воюешь?"
Похожие слова, очевидно, произносятся людьми, похожими друг на друга.
Это сходство подтверждается неоднократно. Оно переходит из одного романа в другой, связывает между собой разные произведения и, казалось бы, разных людей.
Автор настаивает на сходстве: "Тогда я убью тебя, Андрей Петрович, пишет (не серьезно) представитель нового мира Володя Макаров Бабичеву. Честное слово".
"Все кончено... – говорит (думая, что серьезно) представитель старого мира Николай Кавалеров. – Теперь я убью вас, товарищ Бабичев".
В произведении Юрия Олеши начинают происходить какие-то странные и не свойственные этому осторожному и хорошо знающему, что он делает, человеку вещи.
Юрий Олеша в "Зависти" противопоставляет и разводит концепции как людей на поединке: "Я собью спеси буржуазному миру" – угрожающе говорит представитель молодого мира. "Мы собьем спеси молодому миру" – угрожающе говорит представитель буржуазного мира.
Но сходство произнесенных слов заставляет думать о близости людей и концепций, о близости методов, намерений и стремлений.
И поэтому, когда два человека говорят одинаковые слова, то это не композиционная особен-ность и не стилистическая небрежность, а способ, которым пользуется писатель для того, чтобы подчеркнуть сходство говорящих. Писатель снимает разницу между одним человеком и другим, между одним и другим миром, и говорит об одном мире – мире победителей-толстяков.
Почему революции делают герои и гиганты, а потом революции превращают их в пигмеев и трусов?
Все это было бы совершенно непонятно и даже непостижимо и вступило бы в разрушительное противоречие с тем, что написал Юрий Олеша до этого, и особенно с тем, что он написал после, если бы в его книге имелось строгое единство, казалось бы, разведенных концепций. Но в книге строгого единства нет, и поэтому Юрий Олеша ненадолго задерживается на этом странном недоразумении. Его, конечно, больше интересует, как представитель молодого мира собьет спесь старому миру. И он показывает это очень выпукло. Однако в книге Юрия Олеши странное недоразумение все-таки есть, как, несомненно, есть и отрицательные явления, и автор, человек, которому было в высокой степени свойственно гражданское мужество, не замазывает своих ошибок.
Я задержался на этом обстоятельстве специально для того, чтобы обратить внимание на одно распространенное заблуждение и предостеречь.
Такая потребность возникла у меня в дни, когда я был еще очень, очень молод и у меня еще были силы с надеждой заглядывать в издательства. И вот в одном из них (сейчас его уже нет, а где оно было – вырыт огромный водоем) я услышал оказавший на меня решающее творческое влияние диалог.
– Да... – сказал один редактор одному автору. – Да, да, конечно. Но нельзя же все так мрачно. Конечно, были отдельные наслоения. Но ведь были не только одни наслоения.
– Да... – сказал один автор одному редактору. – Да, да, конечно. А вот в этом романе? Разве были только одни положительные явления?
Вскоре разговор перешел в плоскость таких высоких материй, связанных с тем, что полезно и что вредно целым народам и континентам, что это стало недоступно моему пониманию, и я пошел к Юрию Карловичу, чтобы он мне объяснил. Но по дороге на протяжении двадцати лет я думал, думал, мучительно думал, стараясь не отвлекаться, о том, что, когда писатель приносит в издательство роман, то от него никогда не требуют отдельных наслоений, а когда писатель приносит в издательство роман с отдельными наслоениями, то ему приводят в свидетели высокие материи, небо и землю, народы и континенты, в результате чего он сразу убеждается в том, что положительные явления гораздо лучше.
Случилось так, что уж если в книге (то есть в рукописи, которой не всегда удается стать книгой) и есть отдельные наслоения и частные отрицательные явления, то от нее требуют сразу такого количества невообразимых достоинств и такого широкого охвата окружающей действите-льности, которые по силам лишь целой национальной литературе. Преимущества книги с положительными явлениями совершенно очевидны: от нее требуют гораздо меньшего – только положительных явлений, которые прекрасно выражают всю окружающую действительность.
В конце 20-х годов эти прописи, над которыми мы сейчас уже не задумываемся, были еще не всем ясны, и поэтому на "Зависть", особенно за Бабичева, очень обиделись.
Выражая общее мнение, лучший знаток Юрия Олеши и его круга Виктор Шкловский писал:
"Вещь построена неправильно..."
Виктор Шкловский про Олешу всегда знал все. А в эти годы он даже мог доказать некоторые свои положения и доказывал: "...потому что метод видения, – утверждал он, – который проведен через весь роман, – это метод отрицательных героев – Кавалерова и Бабичева"1.
(Очевидно, Ивана Бабичева.)
Прошли годы и выяснилось, что вещь построена правильно. В связи с этим Андрей Петрович Бабичев претерпел в сознании критики радикальную эволюцию. Он был враждебно встречен критиками-современниками, и должны были произойти громадные исторические свершения, свержения и преображения, чтобы уже посмертно реабилитированный светлый облик этого простого, обаятельного и кипучего человека навсегда остался в наших сердцах. (В 1937 году тов. Бабичев А. П. был незаконно репрессирован.) В частности, именно такой облик остался (с 1956 года) в сердце критика Б. Галанова. Этот облик выглядит так: "Андрей Бабичев поэт добрых дел"2.
1 В. Шкловский. Мир без глубины. О Юрии Олеше. – "Литературный Ленинград", 1933, 20 ноября, № 15.
2 Читая эти замечательные слова, я расхохотался. Б. Галанов. Мир Юрия Олеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 9.
Однако это произошло не сразу.
Сначала критика, недовольно глядя на Бабичева, обиженно хныкала:
"Трудно подыскать фигуру более неподходящую для воплощения социалистического строительства, вдохновляющего любовь к людям, заботу о человеке, чем Андрей Бабичев"1.
Прошли годы.
И вот Бабичев раскрылся в неожиданном для критики конца 20-х годов обаянии, широте и заложенных в нем перспективах. Тогда критики, переглянувшись, перемигнувшись, сообразили, что именно такой образ и нужен. И один критик уверенно заявил:
"Да, Андрею Бабичеву, бесспорно, свойственны и доброта, и нежность, и деликатность, и даже своеобразная романтическая приподнятость..."2
Это очень, очень верно замечено: и нежностей деликатность, и романтическая приподнятость. А другой критик (после девятнадцати лет напряженных раздумий и поняв, наконец, что в нашем деле главное это единство противоречий) не менее уверенно заявил:
"...он хороший человек, а не только хороший организатор... Бабичев мечтает освободить женщину от кухонного рабства, создать "Четвертак" величайшую столовую, где здоровый, вкусный обед из двух блюд будет стоить четвертак"3.
1 В. Перцов. О книгах, вышедших десять лет тому назад. – "Литературная газета", 1937, 26 июня, № 34.
2 Б. Галанов. Мир Юрия Oлеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 10.
3 В. Перцов. Юрий Олеша. В кн.: Ю.Олеша. Избранные сочинения. М., 1956, с. 11.
Б. Галанов в роскошной статье, обставленной дорогими эпитетами "меткий", "зоркий", "оригинальный", "честный", как посольский особняк старинной мебелью, допускает отдельные методологические просчеты. Эти просчеты чрезвычайно отрицательно сказываются на всей системе. Б. Галанов (с ссылкой на чуткого критика и члена правительства Анатолия Васильевича Луначарского) защищает Олешу и Бабичева так:
"...от автора и нельзя требовать, чтобы его положительный герой знаменовал собой какой-то "синтетический коммунизм": "Нет и не может быть такого коммуниста, который знаменовал бы собою совокупность всех свойственных коммунизму черт "... Бабичев в своей деятельности отражал только одну, хотя очень важную, "линию коммунизма" – его практическое строительство".
То есть, если бы у Бабичева была еще линия искусства и линия истории древней литературы ("Иокаста"), а также линия культуры чувств (любовь), которые он мог бы в известной степени позаимствовать у Кавалерова, который отнюдь не дурен, хотя, конечно, худощав, или у своего брата Ивана, который, если сказать правду, тоже, хоть и толст, а ведь очень видный мужчина, то все было бы превосходно. И вообще если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича, я бы тогда тотчас же решилась...
Как, вне всякого сомнения, догадался читатель, последние строки предшествующего абзаца принадлежат не кандидату филологических наук Б. Е. Галанову, не члену правительства наркому Луначарскому и не мне, вовсе не имеющему ученой степени, а Н. В. Гоголю. Эти строки выража-ют эссенцию и субстанцию концепции Агафьи Тихоновны. Неутоленная последовательность критика привела нас к неумолимой логике Агафьи Тихоновны. Я не развиваю дальше эту мысль, потому что боюсь натяжек в сравнительной характеристике: Агафья Тихоновна, раздираемая кричащими противоречиями и моральным максимализмом, терзается вопросом, кого выбирать, критик уверенно пишет, не выбирая: "...правда не на его, Кавалерова, стороне. Андрей Бабичев поэт добрых дел"1.
1 Б. Галанов. Мир Юрия Олеши. В кн.: Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, с. 9.
Положение Олеши было весьма щекотливым: критики не могли закрывать глаза на то, что писатель с иронией и презрением относится к своему герою, пытаясь выдать его за образец не для себя, конечно, а для своих читателей. Все это было очень, очень сложно, потому что Бабичев, несомненно, обладал заслугами, шрамами и т.д., которые должны были импонировать. Читатели догадались, что Бабичев должен быть для них идеалом, но в то же время было совершенно очевидно, что этот идеал кажется автору ничтожеством. Это было оскорбительно.