Текст книги "Честь смолоду"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Пусть посидит пока в приемной, – сказал Шувалов. – Распорядись, Стронский… Отца-то близко нет… Приму еще несколько посетителей, а потом с ним договорим. Это же ему на всю жизнь. Может, из него настоящий человек выйдет.
В приемной я присел на мягкий диван. Михал Михалыч подвинулся, с любопытством посмотрел на меня.
– Э, брат, видно, сработался у этого моториста последний ресурс, – обратился он к приятелю. – Шел бы он ко мне в дивизион «тэ-ка», сразу бы на ветерочке окреп. Там, брат, на ножках не пошатаешься, начнешь шататься…
Адъютант громко вызвал Михал Михалыча.
А когда он вышел из кабинета генерала, вспотевший и сияющий, подхватил хмурого Павлушу и повлек за собой, меня вызвали снова.
Генерал и Стронский сидели на кожаном диване и, видимо, только что закончили оживленный разговор, доставивший им взаимное удовольствие.
– Садись, Лагунов, на стул и быстро отвечай мне на вопросы, – сказал генерал.
Я примостился на кончик обитого желтой кожей стула.
– Ты «Капитанскую дочку» читал?
– Читал, товарищ генерал.
– Сочинение на эту тему писали в школе? Да ты сиди, не вскакивай.
– Сочинение именно на эту тему не писали, товарищ генерал.
– Жаль. – Генерал приподнял брови. – Ты помнишь эпиграф к этой повести? «Был бы гвардии он завтра ж капитан. – Того не надобно: пусть в армии послужит. Изрядно сказано! Пускай его потужит…» Так вот, что написано перед этим посвящением в уголочке справа, а?
– «Береги честь смолоду», – жарко выдохнул я урезавшиеся мне в память слова.
Генерал встал, нажал, наклонившись полным корпусом, кнопку, находящуюся под крышкой стола. Вошел адъютант, весь какой-то прилизанный, будто только сейчас из-под утюга, остановился у двери, вонзив в генерала свои бархатные глаза.
– Нарзанчику, – приказал Шувалов.
Адъютант круто повернулся, щелкнул каблуками, вышел, и не успел латунный маятник старинных кабинетных часов сделать несколько взмахов, возвратился с двумя бутылками нарзана. Он ловкими жестами сорвал плоским ключиком штампованную пробку с одной из бутылок, зажал ключик в руке и, теми же бархатными глазами безмолвно спросив разрешения, удалился с таким суровым видом, будто шел в бой. Генерал проводил его пронзительным взглядом, выпил нарзану, промокнул губы платочком, кивнул на дверь:
– Вот выработалась же подобная адъютантская формация, Стронский. Ненавижу всей душой такие повадки. Чувствую себя иногда каким-нибудь там Май-Маевским от услуги вот такого хлыща. Чорт его знает, что за неистребимая подлость все же вварена в человеческую душу…
Стронский усмехнулся, похрустел пальцами. Генерал снова усадил меня, присел на диван.
– Итак, береги платье снову, а честь, честьсмолоду. – Генерал сложил руки на животе, впился в меня пытливым взглядом. – Видишь, Лагунов, нам пришлось вместе с давнишним другом твоего батьки представлять собой что-то вроде гусарского офицера Турина во второй его ипостаси.
Шувалов помолчал и строго сказал, обращаясь ко мне:
– Если уж во времена Пушкина важна была честь смолоду, то теперь, особенно в войну, охватившую мир, особенно. Теперь особенно важно хранить советскую честь нашей молодежи, сохранить честь нашего советского отечества, его независимость. Тебе представляется возможность закалить характер, стать человеком. Если будет так, к тебе потом не подступись, будешь откован, закален и отточен, как булатный кинжал. А ты что делаешь, Лагунов? Родина в опасности, а ты митингуешь. Много болтаешь…
– Товарищ генерал, разрешите?
– Пока не разрешаю. – Генерал пожевал губами. – Армия должна исполнять приказы, как подобает, хорошо исполнять, драться, если прикажут, не на жизнь, а на смерть. Судя по некоторым данным, – Шувалов заглянул в мое дело, лежавшее у него на столе, – ты недоволен отступлением. Вас научили критиковать в мирной жизни. Отлично. А вот в армии не может быть подобной критики. Да. А что ты знаешь? Какая у тебя-то колокольня?
Стронский вытерся платочком, скосил глаза на генерала и мягко возразил:
– Мне думается, и сейчас наши рядовые должны, конечно, строго и неукоснительно выполнять военные приказы, но доводить их своими сердцами, даже, пожалуй, не сердцами, а точными знаниями, политическими знаниями…
Генерал остановился.
– То-есть ты думаешь, Стронский, что я против сознательности? За слепое выполнение приказов? Я против критики этих приказов, против митинговщины.
– Это вопрос не спорный, – сказал Стронский, – не в этом дело…
– И если говорить о ленинизме, могу утешить тебя, Стронский, – продолжал Шувалов, видимо, задетый замечанием Стронского, – скажу: многое непонятное в сегодняшней стратегии удается мне прояснить хотя бы для самого себя именно ленинизмом как наукой. К примеру, многих бередит наше хроническое отступление, особенно вот таких молодцов с желтыми ртами…
– Ну, генерал? – сказал Стронский, наклонив голову, и его глаза попали в тень от крутых надбровниц. – Слушаю…
– А что слушать? Перечитай внимательно Сталина. Все тебе ясно станет, как на высокой горе в светлый майский день. Что он говорил об основах политической стратегии? Хочешь, повторю своими словами. При неизбежности отступления, когда враг силен, надо отступать, маневрируя резервами. Надо отступать, если принять бой, навязываемый противником, заведомо невыгодно или когда отступление при соотношении сил становится единственным средством вывести авангард из-под удара и сохранить резервы. Цель такой стратегии, как говорил Сталин еще в двадцать четвертом году, – выигратьвремя, разложитьпротивника и, слушай-ка, Стронский, накопить силы для перехода в наступление. Разумнее, обстоятельнее ничего не придумаешь для объяснения нашего сегодняшнего стратегического положения. В каких бы военных учебниках, изысканиях генштабистов ни копался, ничего не подберешь, уверяю тебя, как никак, плохо или хорошо, успели-то академии кончить, перегрызли немало всяких Клаузевицев, Мольтке, Шлиффенов, да и некоторых наших военных теоретиков… Собственно, стратегический замысел остается незыблемым, а именно: выиграть войну. А тактика меняется в зависимости от обстановки. Можно разными путями выиграть то или иное сражение, ту или иную кампанию. Тактика только часть стратегии, ей подчиненная, ее обслуживающая.
Эта длинная речь, повидимому, утомила генерала: пожелтели стариковски опущенные щеки, резче выступили глубокие складки у рта и ушей. Шувалов, по-моему, чувствовал себя неловко оттого, что свои соображения высказывал в присутствии рядового.
Стронский глядел перед собой, сложив руки ладонь к ладони и зажав их между коленями. Это как-то сразу делало его очень гражданским человеком и одновременно милым, семейным. Он напомнил мне почему-то Устина Анисимовича, несмотря на разницу в летах и полное внешнее несходство.
– Стратегия революционной борьбы, – сказал Стронский вполголоса, не изменив позы, – сродни стратегии военной, тем более, что и война-то сейчас ведется тоже фактически за сохранение революции, война-то классовая ведется. Фашизм – противник не только военный, но и классовый…
– Тем он и опаснее, – сказал Шувалов. Повернувшись ко мне, строго добавил: – Делай выводы. Послушай, другим передай. Секретов здесь никаких не говорилось, и пойми: настоящий боец не тот, кто проявляет мужество при победных боях, но тот, кто находит в себе силу и в период временных неудач, отступления не ударяется в панику и не впадает в отчаяние. Это, брат, не мои слова. До меня они были сказаны… – Шувалов одернул китель, приблизился к столу. – Если перейти к твоему делу, ты много болтал, будоражил мозги.
– Я никому не болтал, товарищ генерал… Я…
– Не отказывайся, – Шувалов нагнулся к столу, перелистал дело в желтой обложке, остановил взгляд на какой-то бумажке, написанной каллиграфическим почерком. – Вот… нашел… На теплоходе «Абхазия», отвалившем от Севастополя двадцать первого ноября, ты собирал группами матросов и гражданских лиц и говорил им, что воюют не по-твоему… – Генерал сердито постучал по бумажке твердым ногтем.
Догадка, как молния, пронзила мой мозг.
– Это Фесенко, товарищ генерал. Фесенко!
– Как говорится, подпись неразборчива. – Генерал вчитался. – Так ловко выписано, а вот подпись завихляла. Да, кажется, Фесенко. А что? – Он строго взглянул на меня. – Значит, было дело, раз узнал автора.
– Я говорил ему только одному, как близкому другу. Я хотел отвести душу… – сбивчиво начал я и глухим голосом, с пересохшим ртом, пересказал смысл моего разговора с Пашкой.
Шувалов не перебивал меня. Горло мне сдавило от волнения и обиды, я замолчал.
– Следовательно, разговор происходил с глазу на глаз? – спросил Стронский.
– Да, – сказал я, – с подветренной стороны, в кормовой части, примерно в… тридцати милях от берега.
Стронский наклонился к генералу и тихо говорил с ним.
Квадратные световые клетки от оконного переплета, прошитого скупыми лучами зимнего солнца, лежали перед моими ногами. Казалось, очень далеко кричал пароходный гудок осипшим, простуженным баритоном. По улице протаскивали пушки. Тяжело тянули тракторы. Натужно били лепехи траков о булыжники, так что подрагивал фундамент. В открытую форточку потянуло знакомыми аэродромными запахами сожженного лигроина и автола.
Стронский отошел к окошку.
– Решение такое, Лагунов, – сказал Шувалов: – тебе надо учиться. А так как самоучкой в такое время до толку не дойдешь, определим тебя в военное училище. Выучишься, сделаешься командиром, грамотно повоюешь, разберешься, передашь другим свои знания, опыт… – Шувалов присел к столу, почистил перо о щетинку. – А все эти парашютисты, диверсанты, джиу-джитсу, кинжальчики – хорошо, конечно, не вредно, но все же для тебя, человека со средним образованием, это паллиатив. Да и политически тебя в училище подкуют. В военно-пехотных училищах комсомольские организации, как правило, – сильные организации, верные помощники партии. Там тебя обкатают. Нет, нет! Матросскую шапочку придется снять, – как бы угадывая мое желание остаться моряком, с усмешкой сказал генерал.
Кончив писать на своем именном блокноте, генерал с треском оторвал листок, перечитал, сунул в конверт.
– Хорошее имеется пехотное училище. Перевезено на Кубань с Украины. Отличный там начальник – Градов, вдумчивый полковник. Формальности с флотом я беру на себя, Стронский.
Стронский кивнул головой.
– А лжеца, – генерал постучал ладошкой по желтой папке, – послать ближе к настоящему делу. Что он – в тылу и в тылу. Всю жизнь не любил клеветников! В корпусе бывало мы их заворачивали в одеяло и били сапогами. Брали сапог за голенище и молотили. По-моему, Стронский, отправить этого Фесенко к майору Балабану, и пусть он научит его, как надо вести себя на войне. А ты, Лагунов, можешь итти. Нет, нет, меня не благодари, не надо… – Шувалов указал глазами на Стронского: – Его благодари… Ладно, что тебе такой вот Савельич попался…
Глава одиннадцатая
На перевале
После соблюдения необходимых формальностей мне разрешалось до двадцати четырех часов распоряжаться собой по своему усмотрению. Встретив в штабе Михал Михалыча, я сразу подумал, что Пашка Фесенко тоже в городе. Я надеялся разыскать пирс, у которого забазировались «тэ-ка» Михал Михалыча.
Мне хотелось разыскать Фесенко, прямо посмотреть ему в глаза и выяснить: что же произошло? Зачем он оклеветал меня, сообщил о моих необдуманных словах, пусть неверных? Почему он тогда, на корабле, не объяснил мне, что я не прав, а пожал руку и заставил меня снова считать его своим другом?
Возле штаба ходил часовой – моряк с пухлыми щеками, в широком клеше, хлопающем, как парус, в такт шагам. Часовой старался отогнать стаю мальчишек, целившихся разрисовать угольными звездами ярко выбеленные камни фундамента штаба.
На противоположной стороне, у жестяного знака – места стоянки автотранспорта, я увидел наш потрепанный «ЗИС-5», увешанный немецкими баками для бензина, лопатами и веревками, скрученными у бортов.
– Мне подписана увольнительная до двадцати четырех часов, – дружелюбно сказал я конвоиру. – Передай дежурному.
Солдат моргнул желтыми ресницами, позвал шофеpa, пившего ситро у окошка «американки».
– А как доберешься? – спросил меня бывший конвоир.
– Не ваша забота.
– Попутные идут к югу, – сказал он.
Я пошел по тротуару. За моей спиной заохал разъезженный мотор грузовика.
По поперечной улочке, уходящей к подошве горы, пронесся сырой ветер, принеся с собой запах плесени. С моей головы сдуло бескозырку. Я водрузил ее обратно ударом ладони.
Я шел к порту. По пути попадались обгорелые стены недавно разрушенных бомбежкой домов, воронки, повсюду кирпичная пыль, рваные бумажки. Мне встречались по пути плохо одетые люди, нагруженные домашним скарбом. На развалинах густым клейстером были прикреплены плакаты, призывающие к борьбе с врагом.
Море шевелилось, словно кто-то ритмично поднимал его снизу могучими ладонями. Через протараненный авиабомбами мол заходили волны и быстра рассасывались в бухте. Близ берега догорала широкая ржавая баржа, набитая пшеницей. На барже копошились вымазанные сажей люди. Запах пригоревшего зерна устойчиво держался вместе с запахами преющего дерева, веревок и ацетоновой вонью кипящего вара.
У деревянных пирсов стояли пароходы, посапывающие незагашенными машинами. Возле пароходов струился поток людей. Кто-то сказал, что караван снова идет на Севастополь и сейчас принимает закавказскую пехоту.
– Ты что же, тикаешь от нас? – налетая на меня, закричал возбужденно Дульник. – Еле врезались на твой курс.
Мой друг тормошил меня своими хваткими руками и глядел такими радостными глазами, что хотелось здесь же расцеловать его.
Я сейчас обрадую тебя. Здесь Камелия.
– Камелия? – Я поправил бескозырку, откинул за спину упавшие на грудь ленточки.
– Я действительно здесь!
Передо мной стояла девушка. Я с трудом узнал Камелию – она очень похорошела. Почти ничего не осталось от того бледного, болезненного существа, которое мы выручили на борту теплохода «Абхазия». Очень смущенный, я неловко прикоснулся к ее узкой руке.
– Я хочу вас поблагодарить, Камелия, – начал было я, – за то…
– Довольно, довольно, – перебила она меня. – Просто-напросто я немного, на полмизинчика, отблагодарила вас… А потом, мне это ничего не стоило. Прибежал ваш друг, разговорились, составили план действий…
Приморский ветерок откидывал от ушей ее мягкие длинные волосы, на аленьких мочках сидели зеленые камни, как козявки с длинными золотыми усиками. Дульник не сводил взгляда с этих сережек, и я увидел: в его глазах сквозило безмолвное обожание.
– Все же ваш «полмизинчик» пришелся так кстати, Камелия.
– А может быть, мой гребешок, – лукаво сказала Камелия, откинув назад головку. Ветер снова подхватил ее волосы, и зеленые камешки засверкали на солнце, на миг появившемся из-за сизой осенней тучи.
– Мы предполагали вместе провести остаток дня, – шепнул мне Дульник. – Если ты хочешь предложить что-либо пооригинальнее, выкладывай.
– Мы разыщем Пашку Фесенко, а потом…
– Зачем тебе Пашка Фесенко?
– Пашка меня оклеветал.
Дульник подпрыгнул на месте.
– Ага, что я тебе говорил? – торжествующе крикнул он.
Дульник принялся развивать теорию о пагубности обрастания большим количеством друзей, ибо настоящие чувства в человеке, которые он может отдать другим, не так уж обильны, чтобы распылять их по крошкам. Дульник был сторонником ограниченного круга близких друзей, но за них готов был, если нужно, на куски разорвать свое сердце.
– Неужели ты решил устроить с ним расправу? – спросил Дульник. – Не советую, Сергей. Подобное представление днем, на свежем воздухе грозит повторением кирпичного амбара.
– Я хочу одного – глянуть ему в глаза и определить: что же в них? Зачем он решил оклеветать меня? Что побудило его поступить так?
Часовой не пропустил нас в расположение дивизиона, хотя мы козыряли своим знакомством с командиром. Нам был виден недавно сколоченный пирс, дощатая постройка на нем, откуда доносились звуки патефона и запахи кухни. Там, видно, расположилась столовая военфлотторга.
Над пирсом возвышались поставленные на сторожевых катерах пулеметы и мелкие пушки. На пристани готовились к погрузке дымовые корабельные шашки и известные мне плоские ящики с трассирующими снарядами для эрликонов.
Из столовой выходили люди. Палуба дощатого пирса скрипела под их грубыми сапогами. Я проглядел глаза, чтобы не пропустить Пашку. И вот, наконец, он вышел из столовой с кульком подмышкой, держа об руку толстенького моряка в командирской фуражке и реглане. Я подбежал к будке часового у калитки, позвал Фесенко.
Пашка остановился, пригляделся, что-то покричал мне и юркнул за кухню.
– Видишь, – сказал Дульник, – догадливый человек, весьма продуманно, разумно избежал неприятности.
Наш путь пролегал вдоль вытащенных на берег баркасов, фелюг, моторных лодок. Клепалось, заваривалось, ремонтировалось пловучее хозяйство, может быть, подготовляемое к десанту. Быть может, среди этих рыбачьих суденышек находились памятные мне баркасы отцовской ватаги.
Дульник сказал:
– Если у тебя есть деньги, надо бы по пути купить чего-нибудь.
– Нет, Дульник милый, мне, да и тебе надо спешить в полк.
– Успеем.
– Мне не очень-то хочется попасть в руки патруля.
– Что же будем делать?
– Простимся с Камелией, посемафорим у шоссе и с попутным грузовичком доберемся в полк.
– Нет, нет. Мы должны весело провести вечер. Может быть, на радостях разопьем бутылку вина.
Громоздкие облака прижимались к горам. Над морем, как в вагранке, горело предзакатное пламя. Черными птицами прошли патрульные истребители. Где-то резко пробили склянки.
– На радостях? – переспросил я. – Ты знаешь, нам придется расстаться.
– Нам? Расстаться? – Дульник сдвинул на затылок бескозырку.
– Да.
– По каким же причинам?
Я взял его под руку и пересказал разговор с генералом.
– Так… – протянул Дульник. – Теперь я понимаю пошлое выражение: «Кошки заскребли на сердце». Ты не сумел замолвить за меня словечко. Есть на свете, мол, такой маленький, преданный, неказистый дружок, некто Дульник… Он, мол, готов расшибиться в доску за приятеля и только с принципиальных позиций… Он никогда не совершит подлого поступка вразрез со своей комсомольской совестью… Он тоже должен учиться этому проклятому военному ремеслу… Он очень неграмотный и неразумный, он только восприимчив сердцем, а сердца у него хватит. на… Ты не мог, конечно, этого сказать им, Сергей. Тебя так окрутили, где было вспоминать о маленьком чорти-ке… Что же, я не оставлю тебя, не променяю даже на девушку, которая вонзилась в мое сердце навеки. Пойдем, Сергей, и весело проведем последние часы, отпущенные нам. Не будем изменять дружбе.
…Двухмоторный бомбардировщик «Ил-4» нес меня через горы, охваченные снежными метелями. Мы поднялись с аэродрома на границе Абхазии.
В штурманской кабине сквозь покрытый инеем плексиглас я пытался рассмотреть извилистые очертания горной дороги, по которой когда-то переваливал через хребет наш семейный фургон. Передо мной на полу полулежал в шлемофоне, меховой куртке и унтах из меха кавказской овчарки прославленный штурман, воевавший над Пиренеями, Желтой рекой, Халхин-Голом, Финляндией и теперь продолжавший сражаться там, куда посылал его приказ командования.
Пулемет также покрылся инеем. Самолет задрожал. Продувая окошко в стекле кабинки, я видел белые, мохнатые от инея машины, набиравшие высоту вслед за флагманом, почти не отрывая крыло от крыла своих соседей по строю.
Где-то там, далеко за нами, на поле аэродрома, у зеленых банановых листьев остался мой верный друг Дульник. Встречусь ли я с ним еще когда-нибудь или нет?
Непривычная армейская форма колом сидела на мне. Все топорщилось. Я остановился перед зеркалом, в которое смотрелись когда-то девицы Мариинского института, – и по тем же полам, где носились их легкие девичьи ноги, я простучал сапогами к кабинету начальника училища полковника Градова.
Малоразговорчивый, внешне суховатый, с ломким, отрывистым голосом, привыкшим к пехотным командам, Градов не вызывал к себе расположения. Я стоял перед ним навытяжку, у меня перехватывало дыхание от неприязни к этому человеку, с немигающими, необыкновенно светлыми глазами. Брови и губы его при разговоре двигались одновременно.
– Генерал-майор Шувалов просил обратить на вас особое внимание, – закончил Градов разговор со мной. – Ну что же, постараюсь сделать из вас хорошего командира. Все, курсант Лагунов!
В казарме меня поджидал Виктор Нехода, попавший в это училище на две недели раньше меня.
– Ну, как? – испытующе спросил меня Виктор, попрежнему относясь ко мне покровительственно.
Я молча отмахнулся.
– За полковника Градова любой курсант, если только он, конечно, не олух, готов броситься с седьмого этажа на булыжную мостовую. Понял?
– Нет, не понял, – ответил я. – Чем же он может обворожить?
– Абсолютной порядочностью, партийностью, отсутствием любимчиков, фанатическим презрением к подхалимам всех тонов и оттенков. Мало тебе? Градов – грамотный в военном деле человек, любит инициативу. Мало? Скажу еще, что его видели в бою при отходе школы. Полное презрение к смерти. Его обожают курсанты…
– Чорт знает что, – не сдавался я. – Почему же он сразу не открывается?
– Заметь, Сергей, люди, которые сразу кажутся идеальными, редко остаются потом такими. Сколько еще людей мягко стелют, а жестко спать!..
– Попадались такие, попадались, – согласился я.
Виктор криво улыбнулся, подтянул голенища сапог. Я видел его стриженный «под бокс» белесый затылок, загорелую шею, плотно охваченную воротом отлично сшитой гимнастерки. Тоненький кантик подворотника пришит Виктором с аккуратностью, воспитанной у него с детства матерью.
– И еще будут попадаться, – сказал он.
Виктор вытащил из кармана пачку с папиросами.
– Ты стал много курить, Виктор.
– Да… Как видишь.
– Мы, помнишь, давали зарок не курить. Слабая улыбка тронула губы Виктора.
– Мало чего. Детство, особенно наше, – это сплошная фантастика. Расскажи лучше о себе, все, без утайки, по порядку. У нас есть сегодня время. Тебя сегодня трогать не будут, а я дневальный.
Я рассказал Виктору все, что произошло со мной за эти годы.
– Сколько пришлось пережить, Виктор! – закончил я.
Он окинул меня серьезным взглядом и после продолжительной паузы сказал:
– А я видел, как горела Полтава…
– Ну?
– Делай сам вывод…