355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арбитр Петроний » Сатирикон » Текст книги (страница 5)
Сатирикон
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:48

Текст книги "Сатирикон"


Автор книги: Арбитр Петроний


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

– О, Венера-владычица! – сказал я, – если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок.

Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив таким образом свой обет.

LХХХVI.

На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву:

– Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, – сказал я, – я дам ему двух лучших боевых петухов.

При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, думаю, чтобы я сам не заснул. Успокаивая его нетерпение, я с наслаждением гладил все его тело, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.

– О, боги бессмертные! – шептал я. – Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучие я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что он ничего не заметит.

Никогда еще мальчишка не спал так крепко. Я сначала наполнил руки его белоснежной грудью, затем прильнул к нему поцелуем и, наконец, слил все желания в одно. С раннего утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и взамен подарка поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:

– Учитель, а где же скакун?

LХХХVII.

Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: "Спи, или я скажу отцу".

Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: "Разбужу отца", – я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.

– Но ты увидишь, – заключил он, – я совсем на тебя не похож. Если ты чего-нибудь хочешь, то можешь повторить.

Итак, я, забыв все обиды, помирился с мальчиком и, воспользовавшись его благосклонностью, погрузился в сон. Но отрок, бывший как раз в страдательном возрасте, не удовлетворился простым повторением. Потому он разбудил меня вопросом: "Хочешь еще?" Этот труд еще не был мне в тягость. Когда же он, при сильном с моей стороны охании и великом потении, получил желаемое, я, изнемогши от наслаждения, снова заснул. Менее чем через час он принялся меня тормошить, спрашивая:

– Почему мы больше ничего не делаем?

Тут я, в самом деле обозлившись на то, что он все меня будит, ответил ему его же словами:

– Спи, или я скажу отцу!

LХХХVIII.

Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, – особенно живопись, исчезнувшую бесследно.

– Алчность к деньгам все изменила, – сказал он. – В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, и люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений. Демокрит, этот второй Геркулес, выжимал соки разных трав и всю жизнь свою провозился с камнями да растениями, силясь открыть их живительную силу. Эвдокс состарился на горной вершине, следя за движением светил; Хрисипп трижды очищал чемерицей душу, дабы подвигнуть ее к новым исканиям. Лисипп умер от голода, не будучи в состоянии оторваться от работы над отделкой одной статуи. А Мирон, скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм и молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой – если выкопает клад, третий – если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов. Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека – Апеллеса или Фидия.

LXXXIX.

Но я вижу, ты уставился на картину, где изображено падение Трои поэтому попробую стихами рассказать тебе, в чем дело.

(ВЗЯТИЕ ТРОИ)

Уже фригийцы жатву видят десятую

В осаде, в жутком страхе; и колеблется

Доверье эллинов к Калханту вещему.

Но вот влекут по слову бога Делийского

Деревья с Иды. Вот под секирой падают

Стволы, из коих строят коня зловещего.

Разверзлись недра, вскрыт потайной ковчег коня,

Чтоб в нем укрыть отряд мужей, разгневанных

Десятилетней бойней. Скрылись мрачные

В свой дар данайцы и затаили месть.

О родина! мнилось, прогнан тысячный флот врагов,

Земля от войн свободна. Все нам твердит о том:

И надпись на коне, и лукавый лжец Синон,

И собственный наш разум мчит нас к гибели.

Уже бежит из ворот толпа свободная,

Спешит к молитве; слезы по щекам текут.

Да, слезы рождают радость пугливых душ.

Их прежде страх выжимал... Но вот, растрепав власы,

Нептуна жрец, Лаокоон, возвысил глас,

Крича над всей толпой, и быстро взметнул копье.

Он метит в чрево, но ослабил руку рок,

И дрот отпрянул... Так оправдан был обман.

Вотще вторично он поднимает бессильно длань

И в бок разит секирой двухконечною.

Загудели в чреве юноши сокрытые,

Колосс деревянный дышит страхом недругов...

Везут в коне плененных, что пленят Пергам

И бой закончат новым хитроумием.

Вот снова чудо! Где Тенедос из волн морских

Хребет подъемлет, там, кичась, кипят валы

И, раздробившись, вновь назад бросаются,

Так часто плеск гребцов далеко разносится,

Когда в тиши ночной в волнах корабли плывут

И громко стонет гладь под ударами дерева.

Оглянулись мы: и вот два змея кольчатых

Плывут к скалам, раздувши груди грозные,

Как два струга, боками роют пену волн

И бьют хвостами. В море гривы косматые

Огнем, как жар, горят, и молниеносный свет

Зажег валы, от шипа змей дрожащие...

Онемели все... Но вот в священных инфулах,

В фригийском платье оба близнеца стоят,

Лаокоона дети. Змеи блестящие

Обвили их тела, и каждый ручками

Уперся в пасть змеи, не за себя борясь,

А в помощь брату. Во взаимной жалости

И в страхе друг за друга смерть застала их.

Спешит скорей отец спасать сыновей своих.

Спаситель слабый! Ринулись чудовища

И, сытые смертью, старца наземь бросили.

И вот меж алтарей, как жертва, жрец лежит,

Жалея Трою. Так, осквернив алтарь святой,

Обреченный град навек отвратил лицо богов.

Едва Фебея светлый свой явила луч,

Ведя за собою звезды ярким факелом,

Как средь троянских войск, оглушенных вином и сном,

Данайцы вскрыли дверь, и вышли вон бойцы.

Осмотрев оружье, вожди расправляют грудь.

Так часто, разлучась с Фессалийским ярмом, скакун,

Пускаясь в бой, прядет могучей гривою.

Обнажив мечи, трясут щитами круглыми

И в бой бегут. Один опьяненных бьет

И превращает в смерть их безмятежный сон,

Другой, зажегши факел о святой алтарь,

Огнем святынь троянских с Троей борется.

ХС. Но тут люди, гуляющие под портиками, принялись швырять камнями в декламирующего Эвмолпа. Он же, привыкший к такого рода поощрению своих талантов, закрыл голову и опрометью бросился из храма. Я испугался, как бы и меня за поэта не приняли, и побежал за ним до самого побережья; как только мы вышли из полосы обстрела, я сказал Эвмолпу:

– Скажи, пожалуйста, что это за болезнь у тебя? Неполных два часа говорил я с тобою, и за это время ты произнес больше поэтических слов, чем человеческих. Неудивительно, что народ преследует тебя камнями. Я, в конце концов, тоже наложу за пазуху булыжников и, если ты опять начнешь неистовствовать, буду пускать тебе кровь из головы.

– Эх, юноша, юноша, – ответил Эвмолп,– точно мне в диковинку подобное обращение: как только я войду в театр для декламации – всегда толпа устраивает мне такую же встречу. Но чтобы не поссориться и с тобою, я на весь сегодняшний день воздержусь от этой пищи.

– Хорошо, если ты клянешься на сегодня удержаться от словоизвержения, то отобедаем вместе...

Я поручаю сторожу моего жилища приготовить скромный обед...

ХС1. ... вижу: прислонившись к стенке, с утиральниками и скребницами в руках, стоит Гитон печальный, смущенный. Видно было, что на новой службе удовольствия немного. Стал я к нему присматриваться, а он обернулся и с повеселевшим лицом воскликнул:

– Сжалься, братец. Когда поблизости нет оружия, я говорю от души: отними меня у этого кровожадного разбойника, а за проступок, в котором я искренно каюсь, накажи своего судью, как хочешь. Для меня, несчастного, будет утешением и погибнуть по твоей воле.

Опасаясь, как бы нас не подслушали, я прервал его жалобы. Оставив Эвмолпа – он и в бане не унялся и снова задекламировал,– темным, грязным коридором я вывел Гитона на улицу и поспешил в свою гостиницу. Заперев двери, я крепко обнял его и поцелуями вытер слезы на его лице. Долго ни один из нас не находил слов: все еще трепетала от рыданий грудь милого мальчика.

– О, преступная слабость! -воскликнул я наконец. Ты меня бросил, а я тебя люблю; в этой груди, где зияла огромная рана, не осталось даже рубца. Что скажешь, потворщик чужой любви? Заслужил ли я такую обиду?

Лицо Гитана, когда он услыхал, что старая любовь жива во мне, прояснилось...

– Никого, кроме тебя, не назначил я судьей нашей любви! Но я все забуду, перестану жаловаться, если ты действительно, по чистой совести, хочешь загладить свой проступок.

Так, со слезами и стонами, изливал я перед Гитоном свою душу. Он же говорил, вытирая плащом слезы:

– Энколпий, я взываю к твоей памяти: я ли тебя покинул, или ты меня предал? Не отрицаю и признаю, что, видя двух вооруженных, я пошел за сильнейшим.

Тут я, обняв руками его шею, осыпал поцелуями грудь, полную мудрости, и, чтобы он не сомневался в прощении и в искренней дружбе, вспыхнувшей в моем сердце, прильнул к нему всем телом.

ХСII. Уже совсем стемнело, и хозяйка хлопотала, приготовляя заказанный обед, когда Эвмолп постучался в дверь.

– Сколько вас? – спрашиваю я, а сам внимательно разглядываю в дверную щелку, нет ли с ним Аскилта. Убедившись, что он один, я тотчас же впустил гостя. Он первым долгом разлегся на койке и, осмотрев накрывавшего на стол Гитона, кивнул мне головой и сказал:

– А Ганимед твой недурен. Мы нынче прекрасно устроимся.

Это начало мне не слишком понравилось, и я испугался, не принял ли я в дом второго Аскилта. Когда же Гитон поднес ему выпить, он привстал со словами:

– Во всей бане нет никого, кто был бы мне больше по душе, чем ты.

С жадностью осушив кубок, он начал уверять, что никогда еще не пересыхало у него горло так, как сегодня.

– Ведь меня, – жаловался он,– пока я мылся, чуть не избили только за то, что я вздумал прочесть сидевшим на закраине бассейна одно стихотворение; когда же меня из бани вышибли– совсем как, бывало, из театра,– я принялся рыскать по всем углам, во все горло призывая Энколпия. С другой стороны, какой-то молодой человек, совершенно голый – он, оказывается, потерял платье, – громко и ничуть не менее сердито звал Гитона. Надо мною даже мальчишки издевались, как над помешанным, нахально меня передразнивая; к нему же, наоборот, окружившая его огромная толпа относилась одобрительно и с почтительным изумлением. Ибо он обладал оружием такой величины, что сам человек казался привешенным к этому амулету. О, юноша работоспособный! Думаю, сегодня начнет, послезавтра кончит. А посему и за помощью дело не стало: живо отыскался какой-то римский всадник, как говорили, лишенный чести; завернув юношу в свой плащ, он повел его домой, видно, чтобы одному воспользоваться такой находкой. А я и своей бы одежи не получил от гардеробщика, не приведи я свидетеля. Настолько выгоднее упражнять уд, чем ум.

Во время рассказа Эвмолпа я поминутно менялся в лице: при злоключениях нашего врага я смеялся, при удачах печалился. Тем не менее я молчал, как будто вся эта история меня не касалась, и стал перечислять кушанья нашего обеда. ...

ХСIII. Все позволенное – противно, и вялые, заблудшие души стремятся к необычному.

Не люблю доходить до цели сразу,

Не мила мне победа без препятствий

Африканская дичь мне нежит небо,

Птиц люблю я из стран фасийских колхов,

Ибо редки они. А гусь наш белый

Или улитка с крылами расписными

Пахнут чернью. Клювыш за то нам дорог,

Что, пока привезут его с чужбины,

Возле Сиртов немало судов потонет.

А барвена претит. Милей подружка

Нам жены. Киннамон ценнее розы.

То, что стоит трудов,– всего прекрасней.

– Так вот как, – говорю, – ты обещал сегодня не стихоплетствовать? Сжалься, пощади нас, – мы никогда не побивали тебя камнями. Ведь если кто-нибудь из тех, что пьют тут же в гостинице, пронюхает, что тут поэт, он всех соседей взбудоражит, и всех нас заодно вздуют. Сжалься! Вспомни о пинакотеке или о банях.

Но Гитон, нежнейший из отроков, стал порицать мою речь, говоря, что я дурно поступаю, обижая старшего, и, забыв долг хозяина, бранью как бы уничтожаю любезно предложенное угощение. Он прибавил еще много учтивых и благовоспитанных слов, которые весьма шли к его прекрасной наружности.

ХС1V.– О, – воскликнул Эвмолп, – о, как счастлива мать, родившая тебя таким! Молодец! Редко сочетается мудрость с красотою. Не думай, что ты даром тратил слова: поклонника горячего обрел ты. Я возглашу хвалу тебе в песнях. Как учитель и хранитель, пойду я за тобою всюду, даже туда, куда ты не велишь ходить: этим я не обижу Энколпия: он любит другого.

Хорошо послужил и Эвмолпу тот солдат, что отнял у меня меч, а то бы я его кровью залил кипевший в душе моей гнев против Аскилта. Гитон это заметил. Под предлогом, что идет за водой, он покинул комнату и своевременным уходом смягчил мой гнев.

– Эвмолп,– сказал я, поутихнув немного, – лучше уж ты стихами говори, чем выражать такие желания. Я вспыльчив, а ты похотлив. Ты видишь, что мы не сходимся характерами. Ты меня за сумасшедшего принимаешь? Так уступи безумию, иными словами, проваливай немедленно.

Пораженный этим заявлением, Эвмолп даже не спросил о причинах моего гнева, но поспешно выбежал из комнаты, запер меня, ничего подобного не ожидавшего, в моей комнате и, забрав с собой ключ, ринулся на поиски Гитона. Сидя взаперти, я решил повеситься; и уже поставил кровать стоймя около стены, уже всунул голову в петлю, как вдруг двери распахнулись, и в комнату вошли Гитон с Эвмолпом. Они вернули меня к жизни, не допустив до рокового шага. Гитон, немедленно перейдя от огорчения к гневу, поднял крик и, толкнув меня обеими руками, повалил на кровать.

– Ты ошибся, Энколпий, – вопил он, – полагая, что раньше меня можешь умереть. Я первый, еще в доме Аскилта, искал меча. Не найди я тебя, давно бы был я на дне пропасти: сам знаешь, недалека смерть от ищущих ее. Гляди же на то, чем хотел заставить меня любоваться.

С этими словами он выхватил из чехла у Эвмолпова слуги бритву и, дважды полоснув себя по шее, пал к нашим ногам. Я взвизгнул и, грохнувшись вслед за ним, тем же орудием пытался кончить жизнь. Но ни я боли не ощутил, ни у Гитона никакой раны не оказалось. Бритва была не выправлена и нарочно притуплена, чтобы приучать к смелости подмастерий цирюльника и набить им руку. Поэтому и слуга не испугался, когда у него выхватили бритву, и Эвмолп не остановил театрального самоубийства.

ХСV. Пока между влюбленными разыгрывалась эта комедия, в комнату вошел хозяин с предложением обеда и, увидев все это безобразие и людей, катающихся по полу, вскричал:

– Что вы – пьяны? Или беглые рабы? Или и то и другое? Кто кровать столбом поставил? И зачем эти тайные приготовления? Ей-богу, вы за комнату платить не хотите и ночью удрать собираетесь! Но это вам даром не пройдет. Узнаете вы, что этот дом не сирой вдовице принадлежит, а Марку Маницию.

– Ты – угрожать?! – гаркнул на него Эвмолп и закатил ему основательную оплеуху. Хозяин, изрядно насосавшийся со своими гостями, запустил в голову Эвмолпа глиняным горшком, раскроил ему лоб и стремглав пустился наутек. Эвмолп, не снеся оскорбления, схватил деревянный подсвечник и помчался вслед за ним, частыми ударами мстя за поруганную честь. Рабы и множество пьяных гостей выбежали на шум.

Я же, воспользовавшись случаем отомстить Эвмолпу, обратно его не пустил и, расплатившись с буяном тою же монетой, без всякой помехи собрался воспользоваться комнатой и ночью. Между тем поварята и всякая челядь наседают на поэта: один норовит ткнуть ему в глаза вертелом с горячими потрохами; другой, схватив кухонную рогатку, стал в боевую готовность; в особенности какая-то старуха, с гноящимися глазами, в непарных деревянных сандалиях, подпоясанная грязнейшим холстяным платком, притащив огромную цепную собаку, науськивала ее на Эвмолпа. Но тот своим подсвечником отражал все опасности.

ХСVI. Мы видели всю эту суматоху сквозь дырку в двери, только что пробитую самим Эвмолпом: убегая из комнаты, он выломал ручку. Мне было приятно смотреть, как его бьют, Гитон же, по обычной своей доброте, все порывался распахнуть двери и броситься на помощь гибнувшему. Гнев мой еще не утих, я не мог сдержать руки и дал сострадательному мальчику крепкого щелчка в голову. Он заплакал от боли и присел на постель. Я же то одним, то другим глазом подглядывал в дырочку и от души наслаждался бедствиями Эвмолпа, словно самым вкусным лакомством. Но тут в самую свалку врезались носилки, несомые двумя рабами; в них возлежал домоправитель Баргат, которого шум потасовки поднял из-за стола. Ходить он не мог, ибо болел ногами. Долго и сердито ругал он бродяг и пьяниц, как вдруг, заметив Эвмолпа, вскричал:

– Ты ли это, превосходнейший поэт? И не рассеялись в мгновение ока пред тобою эти скверные рабы? И они посмели поднять на тебя руки?..

– Сожительница моя что-то нос задирать стала. Поэтому, если любишь меня, отделай ее в стихах, чтоб она устыдилась...

ХСVII. Пока Эвмолп перешептывался с Баргатом, в трактир вошел глашатай в сопровождении общественного служителя и изрядной толпы любопытных. Размахивая более дымящим, чем светящим факелом, он возгласил:

– Недавно сбежал из бань мальчик, 16 лет, кудрявый, нежный, красивый, по имени Гитон. Тысяча нуммов тому, кто вернет его или укажет его местопребывание.

Тут же, рядом с глашатаем, стоял Аскилт в пестрой одежде, держа в руках серебряное блюдо с обещанной наградой и правительственным актом. Я приказал Гитону живо залезть под кровать и уцепиться руками и ногами за ременную сетку кровати, на которой держался тюфяк, и так, вытянувшись под тюфяком, спасаться от рук сыщиков, как некогда спасался Улисс, вися под брюхом барана. Не медля, Гитон повиновался и так умело повис на матрасе, что и Улисса за пояс заткнул. Я же, чтоб устранить всякое подозрение, набросал на кровать одежду, придав ей такой вид, будто на ней сейчас валялся человек моего роста. Между тем Аскилт, осмотрев вместе с общественным служителем все комнаты, подошел и к моей и тут преисполнился надеждами, тем более что нашел дверь тщательно запертой. Общественный служитель, всунув в щелку топор, живо сломал замок. Я упал к ногам Аскилта, заклиная его старой дружбой, памятью былых, вместе пережитых страданий, еще хоть раз показать мне братца.

– Я знаю, Аскилт,– восклицал я, желая сделать более правдивыми мои притворные мольбы, – я знаю, ты убить меня пришел: иначе зачем тебе топоры? Насыть же гнев свой; на, руби мою шею, пролей кровь, за которой ты явился под предлогом иска.

Аскилт смягчился. Он сказал, что ищет лишь беглеца; он не хочет смерти молящего, тем более, что человек этот ему, несмотря на размолвку, все-таки дорог.

ХСVIII. Общественный же служитель тем временем не дремал, но, вырвав из рук трактирщика длинную трость, сунул ее под кровать и стал обыскивать каждую дырочку в стене. Затаив дыхание, Гитон, чтобы спастись от ударов, так крепко прижался к тюфяку, что лицом касался постельных клопов...

В комнату ворвался Эвмолп, которого теперь не удерживали сломанные двери.

– Мои! – завопил он в сильном возбуждении. – Моя тысяча нуммов: догоню сейчас глашатая, заявлю, что Гитон у тебя и предам тебя, как ты того заслуживаешь.

Я упал на колени перед непреклонным, умоляя не добивать умирающего.

– У тебя были бы основания так горячиться, – говорил я, – если бы ты мог указать выданного тобою. В суматохе мальчик сбежал, не могу даже представить куда. Умоляю, Эвмолп, найди мальчика и возврати хотя бы Аскилту.

Пока я убеждал уже начинавшего верить Эвмолпа, Гитон, не будучи в состоянии дольше сдерживаться, трижды подряд, чихнул так, что кровать затряслась. Эвмолп, оглянувшись на шум, пожелал Гитону долго здравствовать. Подняв матрас, он увидел нашего Улисса, которого и голодный Циклоп пощадил бы.

– Это что такое, разбойник? – спросил он. – Пойманный с поличным, ты еще смеешь врать? Ведь если бы некий бог, указующий пути человеческие, не заставил висящего мальчика подать мне знак, я бы сейчас метался по всем трактирам, ища его...

Гитон, куда более ласковый, чем я, первым делом приложил к его рассеченному лбу намасленной паутины; затем, взяв себе его изодранное платье, одел Эвмолпf своим плащом, обнял его и, когда тот размяк, стал ублажать его поцелуями.

– Под твое, дорогой отец,– говорил он,– под твое покровительство мы отдаем себя. Если ты любишь твоего Гитона, спаси его. Меня пусть сожжет злой огонь! Меня пусть поглотит бурное море! Я причина, я источник всех злодеяний! Погибну я, и враги помирятся...

ХСIX. – Я-то всегда и везде так живу, что стараюсь использовать всякий день, точно это последний день моей жизни...– сказал Эвмолп...

Со слезами просил и умолял я его вернуть мне свое расположение: любящие не властны в ужасном чувстве ревности, но впредь ни словом, ни делом я его не оскорблю. Пусть он, как подобает наставнику в искусстве прекрасного, излечит свою душу от этой язвы так, чтобы и рубца не осталось. Долго лежит снег на необработанных диких местах; но где земля блестит от плуга, он тает скорее инея. Так же и гнев в сердце человеческом: он долго владеет умами дикими, скользит мимо утонченных.

– Знаешь, – сказал Эвмолп,– ты прав. Этим поцелуем я кончаю все ссоры. Вот! Итак, чтобы все пошло гладко, собирайте вещи и идите за мной, или, если угодно, я пойду за вами.

Он еще не кончил, как кто-то громко постучался, и на пороге появился матрос со всклокоченной бородой.

– Чего ты копаешься, Эвмолп,– сказал он, – словно не знаешь, что надо поторапливаться?

Немедля мы встали, и Эвмолп, разбудив своего слугу, приказал ему нести поклажу. Я же, с помощью Гитона, свернул все, что нужно на дорогу, и, помолившись звездам, взошел на корабль...

С. "Неприятно, что мальчик приглянулся гостю? Но что же из того? Разве лучшее в природе не есть общее достояние? Солнце всем светит. Луна с бесчисленным сонмом звезд даже зверей выводит на добычу. Что красивее воды? Однако для всех она течет. Почему же только любовь должна быть предметом кражи, а не наградой? Не желаю я благ таких, каким никто завидовать не будет. Притом – один, да еще старый, – совсем не опасен: если он и позволит себе что-нибудь, так из-за одной одышки у него ничего не получится."

Успокоив ревнивую душу такими уверениями и обернув туникой голову, я вздремнул. Вдруг, словно судьба нарочно решила сломить мою стойкость, над навесом кормы чей-то голос проныл:

– Значит, он надо мной насмеялся?

Этот знакомый ушам моим мужской голос заставил меня вздрогнуть. Вслед за тем какая-то не менее возмущенная женщина сказала, кипя негодованием:

– Если какой-нибудь бог предаст Гитова в мои руки, устрою же я прием этому беглецу.

У нас обоих кровь в жилах застыла от этой неожиданности. Я, словно терзаемый страшным сновидением, долго не мог овладеть голосом. Пересилив себя, дрожащими руками я принялся дергать за полу спящего Эвмолпа.

– Заклинаю тебя честью, отец, можешь ли ты сказать мне, чей это корабль и кто на нем едет?

Недовольный беспокойством, Эвмолп проворчал:

– Затем ли ты заставил нас выбрать самое укромное место на палубе, чтобы не давать нам покоя? Прибавится тебя, что ли, если я скажу, что хозяин корабля – тарентинец Лих, и везет он в Тарент изгнанницу Трифену?

СI. Я затрепетал, как громом пораженный, и, обнажив себе шею, воскликнул:

– Ну, теперь, судьба, ты окончательно добила меня.

А Гитон, лежавший у меня на груди, даже потерял сознание. Но лишь только, сильно пропотев, мы пришли в себя, я обнял колени Эвмoлпа и сказал:

– Сжалься над погибающими. Протяни нам руку помощи ради общности твоих и моих желаний. Смерть уже около нас и, если ты не спасешь нас, она будет для нас благодеянием.

Огорошенный тем, что сы боимся чьей-то ненависти, Эвмолп стал клясться богами и богинями, что не имел ни малейшего понятия о случившемся, что не было у него на уме никакого коварного обмана, что без всякой задней мысли и, напротив, с самой чистой совестью взял он нас с собою на это судно, на котором он заранее обеспечил себе место.

– Где же, – говорит, – тут опасность? И что это за Ганнибал такой едет с нами? Уж не скромнейший ли это из людей, Лих-тарентинец, что является хозяином не только этого судна, которым он сейчас правит, но сверх того, еще и нескольких поместий, и торгового дома, и везет он теперь на корабле своем груз, который должен доставить на рынок? Так вот он каков, этот Киклоп и архипират, который нас везет. Кроме него, на корабле находится еще прекраснейшая из женщин, Трифена, она ради своего удовольствия ездит по свету.

– Но это как раз те, от кого мы бежим,– возразил Гитон и тут же изложил оторопелому Эвмолпу причину их ненависти и угрожающей нам опасности.

Поэт смутился и, не зная, что бы такое посоветовать, велел каждому изложить свое мнение.

– Представим себе,– добавил он, – что мы попали в пещеру к Киклопу и нам необходимо отыскать какой-нибудь способ из нее выбраться, если только, конечно, мы не предпочтем броситься в море и тем избавиться от всякой опасности.

– Нет, – возразил ему на это Гитон,– ты лучше постарайся убедить кормчего зайти в какой-нибудь порт, за что, разумеется, ему будет заплачено. Скажи ему, что твой брат совсем помирает от морской болезни. А чтобы кормчий из сострадания уступил твоей просьбе, эту выдумку можешь приправить слезами и растерянным выражением лица.

– Это невозможно, – возразил Эвмолп, – большому судну нелегко зайти в порт, да и неправдоподобным может показаться, что брат ослабел так скоро. К тому же возможно, что Лих сочтет своей обязанностью взглянуть на больного. А ты сам знаешь, кстати ли нам будет звать хозяина к беглецам. Но допустим даже, что корабль может свернуть с пути к далекой цели, а Лих не станет обходить койки с больными; каким же образом сойдем мы на берег так, чтобы никто не обратил на нас внимания? С покрытыми головами или с непокрытыми? Если с покрытыми, то кто же не захочет протянуть больному руку? Если с непокрытыми, то не значит ли это – выдать себя с головой?

СII.– А не лучше ли было бы,– воскликнул я,– пойти прямо напролом: спуститься по веревке в шлюпку и, обрезав канат, остальное предоставить судьбе? Тебя, Эвмолп, на этот рискованный шаг я, конечно, не приглашаю. Что за необходимость невинному человеку подвергаться опасности из-за других? Я вполне удовольствуюсь надеждой на какой-нибудь случай, который может нам помочь во время спуска.

– Совет неглупый, – сказал Эвмолп,– если бы только была возможность им воспользоваться. Что же, по-твоему, так никто и не увидит, когда вы будете уходить? Особенно, как ускользнете вы от глаз неусыпного кормчего, который всю ночь напролет наблюдает за движением созвездий? Если бы он даже и заснул, вы не могли бы надуть его иначе, как устроив побег с другой стороны судна. А спускаться вам придется как раз через корму, около самого руля, потому что именно там привязан канат, держащий лодку. Кроме того, я удивляюсь, Энколпий, как тебе не пришло в голову, что в лодке постоянно находится матрос, который днем и ночью стережет ее, и что этого караульного удалить оттуда никоим образом невозможно? Его, конечно, можно убить или силою выбросить за борт, – но в состоянии ли вы это сделать, – о том справьтесь у собственной смелости. А что касается до того, буду ли я сопровождать вас или не буду, то нет опасности, которую я отказался бы разделить с вами, если только она дает какую-нибудь надежду на спасение. Я думаю, что и вы не захотите ни с того ни с сего рисковать своей жизнью, словно она ничего не стоит. А вот что вы думаете на этот счет? Я положу вас между всяким платьем в кожаные мешки, свяжу их ремнями, и они будут находиться при мне, как моя поклажа. А чтобы вам можно было свободно дышать и принимать пищу, горловины у мешков придется, конечно, завязать неплотно. Потом я заявлю во всеуслышание, что, испугавшись сурового наказания, рабы мои ночью бросились в море. Когда же мы приедем наконец в гавань, я преспокойно вынесу вас на берег, как кладь, не навлекая на себя никаких подозрений.

– Великолепно! -говорю я. – Ты собираешься запаковать нас, точно мы со всех сторон закупорены, и нам не приходится считаться с желудком, и точно мы не храпим и не чихаем. Разве я только что не провалился с подобной же хитростью? Но допустим, что мы даже сможем провести один день, увязанные таким образом. Что же дальше? Вдруг нас дольше чем следует задержит на море штиль или сильная непогода? Что тогда делать? Ведь даже на одежде, которая долго оставалась запакованной, появляются складки; даже листы пергамента, если их связать вместе, в конце концов покоробятся. Так возможно ли, чтобы мы, юные и совершенно еще непривычные к таким тяготам, могли долго пролежать как истуканы в этой куче разного тряпья, увязанные ремнями? Нет, нужно постараться найти какой-нибудь другой путь к спасению. Вот лучше рассмотрите-ка то, что я придумал. У Эвмолпа, как у человека, занимающегося литературной деятельностью, непременно должны быть при себе чернила. Этим-то средством мы и воспользуемся: перекрасимся с головы до ног и так, превратившись в эфиопских рабов, будем служить тебе, радуясь, что и пыток несправедливых мы избежали, и фальшивой окраской врагов надули.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю