Текст книги "Воспоминания графини Антонины Дмитриевны Блудовой"
Автор книги: Антонина Блудова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Вот и недавно исчезнувший, благородный, честный, светлый, хочется сказать, благочестивый кружок Московский: Хомяков, с его многосторонним образованием, с истинным даром языков, с изумительным блеском и глубиной ума, с добродушною, почти датскою веселостью и светлою возвышенностью души; Константин Аксаков, с его цельною, непреклонною и вместе нежною натурой, честностью и чистотою христианина первых веков; Иван Васильевич Киреевский, с задумчивым и пытливым взглядом, с какою-то меланхолией человека, живущего в отвлеченном созерцании духовного мира. Как-то светла становится грусть воспоминания о них: так глубоко проникнуты были они христианскими чувствами, христианскою истиной, что и скорбь по них возвышается далеко выше житейской печали, и над этими могилами самые слезы без горечи. Останавливаешься над ними, как на месте покоя на пути в ту горнюю Галилею, где опередили они нас и «варяют ны» с самим Спасителем.
О, много, много их, этих прекрасных теней теснится тут перед мысленными очами моими, и всех не пересчитать!..
А над всею этою толпой отошедших высится величественное и трагическое лицо Императора, восшедшего на престол среди волнений бури, и среди ломки и потрясений бури сошедшего в могилу. Как ясно видится он мне! Вот он во всем блеске величия и красоты, во всей силе молодости, со всею бодростью духа для совершения великих начинаний, венчанный герой моего юного воображения, покоритель неверных, освободитель сербов, воссоздатель Греции! Потом… измученный, сокрушенный исполинскою войною со внешнею враждой и предательством, с внутреннею разоблаченною ложью, и наконец убитый горем, на смертном одре, во всей красе конечного покоя и отдыха от невыносимой, разбившей сердце, сломившей все силы душевные и телесные, неровной борьбы, непредвиденной тогда, не вполне понятой и ныне.
Зимний дворец, февраль 1867 года
II
О происхождении нашего рода выпишу то, что находится в 1-м томе биографии покойного отца моего[8]8
Т. е. в книге Е. П. Ковалевскаго: «Граф Блудов и его время». Спб. 1866. П. Б
[Закрыть]:
«По фамильным преданиям Блудовы ведут род свой от Ивещея (во св. крещении Ионы) Блудта, бывшего воеводою в Киеве, в 981 году и умертвившего великого князя Ярополка. Блудт, впоследствии, кровью своею омыл преступление: служа верно России и великому князю Ярославу, он сложил голову в битве с королем Польским, Болеславом Храбрым. О сыне его, Гордене Блудовиче, упоминается в древних наших песнях между богатырями великого князя Владимира. С тех пор до татарскаго разгрома потомки Блудта служили великим князьям Киевским. Когда же южная Россия присоединилась к Литве, род Блудтовых или Блудтичей разделился на несколько ветвей, из которых одна служила князьям Моравским, другая перешла в Польшу, а главная оставалась в Малороссии, сражалась под Гедемином против татар и под Владиславом ІІ-м Ягайловичем (королем Венгерским и Польским) против турок, в битве под Варною, где Блудовы стяжали и герб свой, известный под именем Топачь».
«Отсюда предания переходят в историческую генеалогию, основанную на документах. Вскоре по смерти Владислава, гонение на русские дворянские роды, оставшиеся верными православию, заставило Феодора Блудта (или уже Блудова), со многими другими, покинуть Киев; он перешел в подданство великих князей Московских, с согласия Казимира IV-го и Александра Литовского, как упоминается в трактатах великого князя Василия Васильевича III. Блудовы основались в своей Смоленской вотчине, около Вязьмы, где и до сих пор владеют небольшим имением. Внук Феодора, Борис, был послом Иоанна Васильевича при Крымском хане Сайдет-Гирее. Игнатий Блудов служил товарищем Андрея Курбского, ходил под Казань и в Ливонию, бился с крымскими татарами и с войском Стефана Батория под Смоленском. Назарий. Блудов, прозванный Беркутом, со своими Вязьмичами, из первых отвечал на призыв Троицкаго архимандрита Дионисия, выступив с ополчением к лавре».
«С тех пор история не упоминает о предках наших. Они сошли со сцены вместе с народными деятелями великой эпохи, и тихо жили в своих вотчинах, послужив по нескольку лет отечеству, как бы для успокоения совести. Но предания о борьбе, страданиях и подвигах предков, для охранения целости России и православной веры, хранились в роде Блудовых, переходя из поколения к поколение».
Матушка моя была урожд. княжна Щербатова, и ее происхождение от князей Черниговских с малолетства приучило нас к особенному почитанию святого князя Михаила, замученного в орде за Христову веру, которого мощи находятся в Архангельском соборе, в Кремле. Помню, с каким особенным чувством относилась я к истории первых князей русских, как родственно я сочувствовала прабабке своей св. Ольге, Владимиру Равноапостольному, и особенно Святославу Ольговичу и Игорю Всеволодовичу и полку его; с каким интересом я следила за путаницей происшествий в эпоху княжеских междоусобий, когда стала читать Русскую Историю. Конечно, этим семейным преданиям должно приписать то чутье, которое ребенку указывало на поэтическую сторону этой части истории Карамзина, столь мало ценимую вообще читателями. Сколько сладостных слез пролила я над прелестным эпизодом про подвиги и дружбу Святослава Ольговича и сына Юрия Долгорукого, и как напоминал он мне дружбу Давида и Ионафана в Ветхом Завете! От матушки тоже часто слышали мы о необыкновенном происшествии, случившемся с ее дедом, князем Николаем Петровичем Щербатовым и, как часто, стоя у кивота с образами в ее спальне, я молилась одна или рассказывала моему другу, Кате Воейковой, про явленный образ Казанской Божией Матери, перешедший к нам от этого прадеда.
В родословной своей дед мой написал, между прочим о своем деде так: «Князь Петр Григорьевич в 1671 году пожалован царем Алексеем Михаиловичем в стряпчие; в 1678 году апреля 3-го числа царем Федором Алексеевичем пожалован в стольники; в 1679 году был в Киевском походе, для обороны города Киева и других Малороссийских городов, в Севске и Путивле, в полку боярина и воеводы князя Михаила Алексеевича Черкасского с товарищами; в 1683, 1689 и 1690 годах был в Троицких походах с государями (царями Иоанном и Петр Алексеев.) ради бывших тогда беспокойств в Москве… Скончался в 1704 году». И так, князь Петр Григорьевич Щербатов, стольник царский, переживший смутное время правления царевны Софии, скончался с концом старых порядков России, и сын его, князь Николай Петрович, уже начинает новую службу, по новому порядку вещей, которому он был душевно предан, и значится в родословной: «По именному Его Величества царя Петра Алексеевича указу записан в Преображенский полк солдатом, и того же году (а число года пропущено), пожалован сержантом; того же году пожалован прапорщиком и неотлучно, в продолжение всей Шведской войны, находился при Его Царском Величестве, как на море на галерах, так и на сухом пути; а в 1711 году, за храбрые поступки, особенным Его Величества указом, в тот же Преображенский полк пожалован поручиком. По кончине же Петра Великого, не желая более служить в гвардии, выпущен в премьер-майоры в драгунский Ропов полк, и того же году взял свою отставку».
Всей душою преданный великому человеку, «кем наша двинулась земля», упоенный славою славного времени, ослепленный блеском этого нового мира, открывавшегося перед изумленным взором тогдашней молодежи, во всем обольстительном очаровании науки, силы и гордости человеческой, во всей распущенности нравов и во всем разгуле ума, прадед мой вполне увлекся духом времени или, лучше сказать, духом своего полувоенного, полупридворного кружка, и унесся, может быть, далее других в открытую пучину вольнодумства, почти до отрицания Всемогущего Бога. Его портрет остался у нас. Лицо смуглое и черные, умные глаза, стриженные по-европейски волосы, бритая борода, небольшие усы, костюм немецкий, – придают ему какое-то сходство с самим Петром І-м; но нет открытого и отважного взгляда Петра. Тонкое, слегка насмешливое выражение веселых, несколько прищуренных глаз, и улыбка (далеко неидеальная) довольно грубого рта, у человека, насладившегося своею молодостью без слишком большой разборчивости и сдержанности, носят отпечаток скептицизма и страстности. А все-таки есть что-то привлекательное в этом лице: – это человек недюжинный, этот человек участвовал в оргиях Петра и в пирушках Феофана Прокоповича; но этот человек находился тоже неотлучно при Петре во всю Шведскую войну, и на море на галерах, и на сухом пути, в битве под Полтавой; и по кончине Петра не пожелал более служить, оплакивая, в страстном порыве горести, полководца и царя, которому поклонялся и которого любил, как гения и героя. В какое время именно, не знаю, – в правление ли Меншикова, или Долгоруковых, князь Николай Петрович жил спокойно в отставке в своем семейном кругу (он был женат на Шереметевой), как вдруг, в один прекрасный день, его арестовали и посадили в Петропавловскую крепость. Он не имел ничего на совести и не мог понять, какую на него взвели клевету; ему, разумеется, ничего не объявляли. Это впрочем было обыкновение того времени; но обыкновенными тоже вещами считались тогда пытка и казнь смертная, во всей разнообразности жестокого воображения и жестоких нравов тогдашних. И вот, оторванный от жены и детей, от удобств своего барского дома, князь Николай Петрович, безвинно обвиненный, томился в безмолвном уединении каземата, в безвестности равно о близких своих и о недругах, погубивших его, и в тревожном ожидании мучений и казни, но не искал утешения в забытой им, утраченной вере, опираясь лишь на горделивое сознание своей юридической невинности. Долго, оставленный всеми, без занятия, без книг, без сношений с людьми, упорно крепился он, как философ и стоик, против случайностей жизни и против коварства человеческого, гордо вооружаясь бесплодным терпением, безнадежным презрением к ударам слепой Фортуны – классической богини, вычитанной им в виршах и прозе подражателей эллинских поэтов.
Время шло тяжело и медленно, и никакой перемены не приносило за собой в положении мнимого государственного преступника. Однажды, после длинного, бесконечного дня, проведенного в размышлениях и догадках о вероятно роковой развязке своей судьбы, князь заснул. Уже давно перестали являться ему, даже во сне, прежние светлые картины и лица; уже давно самые сновидения его заключались в тесной рамке каземата; даже спящего воображение уже не имело силы унести его из плена, возвести от тли. Так и на этот раз, во сне князь Николай Петрович увидел себя к своем тесном сыром, тюремном жилье; но мрак темницы редел, как редеет темь в ночи, перед рассветом, гораздо прежде тем займется заря, – и душная атмосфера, как будто легкая струя воздуха, тянула сверху, и ему стало свободнее дышать. Смутное, тревожное предчувствие охватило его, он ожидал чего-то или кого-то, и волнение давно забытой надежды овладело им. Дверь отворилась без обычного скрипа, без раздражающего звука ключа и замков, и вместо единственного посетителя его; очередного караульного, предстал пред ним «некий древний, благолепный муж». Лицо его сияло такой чистой, жалостливой любовью; такой тихий свет и такая атмосфера покоя окружали его, что спящий не мог себе дать отчета в подробностях явления, черты, одежда, все ускользало в неопределенности, перед светозарным выражением любви, кротости, жалости на этом лице. В радостном изумлении смотрел на него князь, и безмолвствовал; и вот послышался тихий, но сладко-внятный шепот: «Ты не спишь, князь Николай», сказал гармонический голос; «ты не спишь, но очи твои держатся, и ты не видишь ни своего положения, ни ожидающей тебя судьбы. Судьба твоя в твоих руках. Ты напрасно ищешь причины твоего заточения в злобе или происках врагов. Люди здесь слепое орудие; твоя печаль не к смерти, не к смерти; а к славе Божией. Князь Николай, забыл ты Бога! Обратись, прибегни к молитве! И Тот, Кто разрешал узы святых Апостолов и отверз темницу их, Тот выведет и тебя отсюда, и возвратит тебя твоей сетующей, молящейся семье». – Князь проснулся, вскочил с постели; все было темно, пусто и сыро в каземате по прежнему. Не было следов видения, но что-то необычное зашевелилось в его душе; смутные воспоминания детства и сладких минут доверчивого умиления, когда в первое число месяца служили дома всенощную, или когда освящали воду накануне Крещения Господня, или когда стоял он полусонный, но радостный подле матери в их приходе со свечою и вербою в руке… Прочь это ребячество подумал он. Неужели я так слаб и опустился в этой темноте и скорби, что стану верить снам и молиться на иконы святых? А порадовалась бы этому малодушию моя бедная княгиня Анна Васильевна: она так часто уговаривала меня хоть «Отче наш» прочесть с нею, когда она усердно клала земные поклоны перед кивотом своим, со всею набожностью своего Шереметевского рода.
Так отшучивался от впечатлений сна князь Николай Петрович; но эти впечатления его преследовали весь день и, вспоминая неземную красоту явившегося ему старца, он невольно искал сходства с знакомыми ликами, изображенными на иконах на стенах Московских церквей. Однако гордость и упрямство взяли верх, и не прочел он ни одной молитвы, даже не сказал про себя со вздохом «Господи помилуй!»
Опять потянулись долгие дни, и ничего не случилось, что бы могло прервать однообразное томление тюремной жизни. Уже впечатление необыкновенного сна сглаживалось из памяти князя, вполне возвратившегося к своему безутешному стоицизму, как вдруг опять повторился тот же сон, во всех своих подробностях; только сияющий лик старца как бы подернулся грустью, и он с тихим упреком выговорил князю за его неверие.
Князь Николай Петрович был потрясен. Так много времени прошло после первого сновидения; воспоминание и даже впечатление этого сна так изгладились из его памяти, что явление нельзя было приписать его собственному воображению. Неужели тут есть что-нибудь сверхъестественное? На этот раз он был вполне озабочен, и мысль его была беспрестанно занята видением; но покориться, смирить себя и свою гордость, заплакать и молиться он не хотел и упрямо крепился. Но он уже не знал душевного покоя, и через несколько ночей опять увидел чудный сон. Лучезарный старец предстал по-прежнему пред ним, но строгость лица его поразила князя. «Очи твои держатся и сердце окаменело, князь Николай», – сказал он, – «а время идет, срок близок: кайся и молись! Ты мне не веришь, ты не веришь в Пославшего меня; поверишь, может быть, вещественному доказательству истины моих слов. Когда поведут тебя на ежедневную прогулку в равелин, идучи по коридору, взгляни на третью дверь от твоего каземата; над нею повешена икона. Попроси офицера снять ее и дать тебе, это образ Казанской Божией Матери. Возьми его, молись, проси заступления Пречистой Девы Богоматери. И опять говорю: веруй, проси, и просящему дастся; будешь освобожден и возвращен семейству, которое молится за тебя. Это мое последнее посещение; меня ты не увидишь более. В твоих руках твоя судьба; выбирай: позорная смерть, или свобода и долгая, мирная жизнь»!
Сновидение исчезло, и с пробуждением закипели мысли и чувства у князя Николая Петровича. Невольно, неодолимо вливалась вера в душу его; и как не боролся с самим собою, надежда и молитва воскресали в его сердце, хотя гордость не допускала еще слов на его уста. День, другой, он шел по коридору, и только досчитывал до третьей двери, но крепился и не поднимал глаз вверх. Однако не утерпел, и один раз решился посмотреть. Какой-то маленький, темный четырехугольник точно чернел над дверью; но князь не погрешил против дисциплины: ничего не спросил у дежурного офицера; однако этот четырехугольник тянул и манил его к себе ежедневно, а по ночам, догадки о том, точно-ли это изображение святое, и именно Божией Матери, как было сказано ему во сне, мешали ему спать. Наконец он решился попросить снять этот образ и позволить ему взять его к себе. Дежурный офицер позволил; и когда, оставшись один в своем каземате, он стал разбирать и чистить образок, вышло, что это точно изображение, называемое Казанской Божией Матерью. И это вещественное доказательство истины слов, слышанных во сне, или, скажем лучше, святое действие благодати неистощимой любви Бога к грешному человечеству, согрело сердце князя Николая Петровича и открыло ему глаза. Уверовал он, как Фома, пал ниц, и со словами «Господь мой и Бог мой!», полилась, из глубины пробужденной души его, горячая мольба и благодарение; и мир, и покой, и свет разлились в упрямом, смущенном уме. Чрез несколько дней пришел приказ возвратить его на волю; так же без всяких объяснений последовало его освобождение, как прежде, последовал его арест.
Князь Николай Петрович взял с собою образ, сделал на него золотой оклад, и перед кивотом, куда поставил его, он читал с своею княгиней «Отче наш» с такою же верою и усердием как сама Анна Васильевна, дочь благочестивого Шереметевского дома. И конечно, отец мой и мать с не меньшей теплотою и чистотою веры молились перед этой фамильной святыней, которою дед мой благословил свою любимую дочь, Анну Андреевну, мою мать.
Эта княгиня Анна Васильевна была дочь Василия Петровича Шереметева, родного брата фельдмаршала, первого графа того имени. Князь Николай Петрович Щербатов не только был близок к Шереметевым по родству, но и по образу мыслей и политическому направлению. Ни тот, ни другой не были приневолены Петром принять новые порядки: они сами, по доброй воле, по убеждению и увлечению, совершенно принадлежали к сторонникам европейского просвещения и всей душей предались заветным мыслям Петра. Что они «смело сеяли просвещение» и между женскими лицами своего семейства, доказывают Записки дочери фельдмаршала, кн. Натальи Борисовны Долгоруковой, написанные так непринужденно, просто и хорошо, что дай Бог и в наши дни таким русским слогом писать. К этой привлекательной и достойной удивления героини супружеской верности и любви брат ее граф Петр Борисович относился нехорошо, можно сказать, жестоко. Когда Наталью Борисовну просватали, ему было только 17 лет; отказать всесильному временщику, который умел понравиться сестре, не было никакого повода, и даже было бы небезопасно. Но политические страсти были в полном разгаре, и члены Верховного Совета, равно как и сам блистательный, высокомерный князь Долгоруков, были вообще ненавистны. Долгоруковы и Голицыны уже замышляли олигархию, а Шереметеву не полагали дать в ней участия. Он следовательно не был связан ничем, а самый план их был в высшей степени противен всему дворянству в России, как батюшка очень часто слыхал от старожилов в детстве. Смерть Петра II и падение Долгоруковых еще умножило нерасположение Петра Борисовича против этого брака, и он употребил все усилия, чтобы удержать сестру и спасти ее от грозившего несчастья. Но она страстно любила жениха и не хотела изменить данному слову в минуту недоумения, колебания, когда не знали еще, как примется предполагаемый переворот. Это благородное упрямство, кажется, поссорило ее с братом; она сама жалуется на своих родственников в своих Записках, и я никогда о ней не слыхала в детстве, как о других членах этого близкого нам семейства, и только в последствии, когда уже выучилась читать, узнала трогательную повесть ее жизни и стала гордиться мыслью, что она была родственницей наших предков. Замечательно, до какой степени были ненавистны большинству дворянства всякие попытки к олигархии, всякие аристократические выходки в России; а между тем, они-то именно и повторялись у нас – боярами-перелётами, принявшими польские воззрения во время избрания Михаила Феодоровича, равно как и полуобразованными, гладко отшлифованными на европейский лад князьями верховными, мечтавшими о шведских порядках при восшествии Анны Иоанновны, и наконец не очень высоко образованными, но весьма благовоспитанными господами наших дней, мечтающими об английской Палате Перов. Даже наши малообразованные и совсем необтесанные приверженцы молодой России, поклонявшиеся Парижской коммуне (за две недели до ее падения), за ее требование, чтобы право голосования оставалось в руках городов и лишило бы голоса этих грубых, невежественных крестьян, даже часто великие реформаторы de l’Internationale метят в олигархию, в правление меньшинства, аристократии интеллигенции, разума. Как хороша интеллигенция, увидели мы в Париже; как основателен разум, свидетельствуют посмертные Записки Герцена, так забавно разоблачающие всю несостоятельность наших эмигрантов. И на все эти попытки большинство дворян отвечало противодействием; а народ – упрямством твердого бездействия или поучительной насмешкою, как случилось еще недавно, когда, обратясь к работникам у какого-то строющегося дома в Петербурге, один из шумевших на улицах студентов 1862 года сказал: – смотрите, нас ведут в крепость! – и получил в ответ: – Туда вам и дорога! – Порою, приходилось и похуже нашей аристократии, когда случится, народ опьянеет, так сказать, теряет свое отличительное Русское свойство – здравый рассудок. Так было при Стеньке Разине, при Пугачеве, при Железняке. Вообще, масса дворянства и весь простой народ понимали доселе, что все эти предполаемые нововведения не идут к нашему строю жизни, и что много государей (даже порядочных) хуже одного даже дурного. Как будто столетия междоусобий и беспорядков и близкая гибель земли в междуцарствие оставили такие глубокие следы в истории нашей, что бессознательно проникнут ими весь русский люд и ставит единство власти также высоко, как единство земли. Дай Бог, чтобы умели осмыслить в нас эти убеждения наши учители и правители, и дали России терпеливо дойти до того нового строя политической жизни, до которого не могут достигнуть чужие народы ни кровью своею, ни своею цивилизацией; и в его же основу ляжет та вера, коей главное учение состоит в божественных словах: «Любите друг друга!» Но для такого воспитания России нужно было-бы новое министерство, которое д’Ацелио так метко называет: Ministerio dell'esempio, «министерство хорошаго примера»; а возможно ли составить хоть департамент такой при министерстве просвещения или внутренних дел? Увы, тяжелый грех берем на себя мы, все и каждый, считающие себя честными людьми и подающие такой бедственный пример нашей распущенностью, ленью, непостоянством и легкомыслием!
Господи! На какие примеры успела наглядеться Россия и с нею прадед мой, доживший до времен Елисаветы. После величия, часто запятнанного кровью и развратом, но все-таки истинного величия Петра, – пустой разврат Екатерины I, грабеж Меншикова, однако хоть некоторые отблески прошлого царствования, хоть некоторая последовательность в политическом направлении, и исполнение хоть одного из планов Петра основанием Академии Наук. Потом, за кратковременным царствованием Петра II, придворные перевороты, убивающие все надежды благоразумных последователей Петра Великого, и наконец, сплошная грязь и кровь Биронщины! Уж это было самое тяжкое испытание для тех, которые предпочитали одного государя многочисленной олигархии. В это тяжелое время, князь Николай Петрович Щербатов, бывший вторично на службе комендантом Кронштадта и вышедший опять из службы, оставил навсегда Петербург. Жизнь в новом городе Петра, при основании которого он находился, на возрастании которого такие возлагал надежды и предавался таким золотым мечтам славы и добра, жизнь в этом расцветающем городе сделалась ему невыносимою. Он воротился на жительство в Москву. Фельдмаршала графа Шереметева уже давно не было в живых; сын его жил то в Москве, то в Петербурге, в доме на Дворцовой набережной (купленном потом в удел, теперь же перестроенном для дворца великого князя Михаила Николаевича). Нынешний дом Шереметева, со своим большим двором и садом, был тогда загородным домом. Фонтанка и находящиеся за нею кварталы тогда были вне черты города и считались дачами. В последствии, дед мой купил у Апраксина дом в Семеновском полку (ныне купца Масленикова), который также считался загородным; там жил Апраксин, когда был сослан, с запрещением въезда в столицу, и туда все его друзья и родственники съезжались, чтобы веселиться и пировать с ним. Ссылка не всегда бывала в Березов. Впрочем я не уверена, что он здесь именно жил и съезжались к нему, или в другом его доме за несколько верст у «Четырех Рук». Только знаю, что дед купил дом у Апраксина, а при императоре Павле дом этот уже вошел в черту города.
Но возвращаюсь к графу Петру Борисовичу Шереметеву. Граф Петр Борисович был вообще добрый человек, нежный и родственник, как он доказал моему деду. Князь Н. П. Щербатов переехал уже на жительство в Москву, когда ему пришло время отдать на службу сына своего, моего деда, князя Андрея, и отправить 16-ти летнего мальчика в Петербург. Это было в самом начале царствования Елисаветы. Его отправили прямо к двоюродному брату уже скончавшейся матери и, живя в его доме, он скоро привязался к нему и к его жене, графине Варваре Алексеевне, урожденной княжне Черкасской, самой нежной привязанностью. Они его полюбили, как своего сына, особенно Варвара Алексеевна. Она была очень хороша собой, если судить по ее портретам, была умна, распорядительна и принесла за собою огромную часть огромного ныне Шереметевского имения. Кажется, Останкино, с его старой красивой церковью, принесено ею же в приданое. Она тоже принадлежала к дому одного из приверженцев Петровских реформ и держалась нововведений; но в то время это направление не мешало сохранять благочестивые обычаи и православные верования и предания, и даже многие уродливые привычки старины, так напр.: когда она с мужем ездила в Москву, в одной карете с нею ехала дура, а с графом шут. Эти путешествия требовали больших приготовлений, и дед мой записывал для нее все распоряжения. Что-то среднее между маршрутом и церемониалом одного путешествия долго хранилось в бумагах у матушки, пока не украли у нас шкатулки с фамильными бумагами (воображая вероятно, что в ней были деньги или драгоценности). В то время, конечно, поездка в 700 верст по ухабам, пескам и бревенчатой мостовой выходила настоящим путешествием, и даже затруднительным и тяжелым. Зато люди богатые и знатные, как Шереметевы, ехали целым караваном. Вперед отправлялся повар с целой походной кухней и провизией; с ним отправлялся дворецкий с винами, столовым бельем и серебром. Еще раньше отправлялся обойщик с коврами, занавесками, постелями и бельем. В городах доставали квартиру для ночлега или у знакомых, или у зажиточных купцов, как и теперь люди с протекцией (дружеской или служебной) принуждены делать в глуби России. В деревнях выбирали почище избу и отделывали коврами и занавесами до приличного и опрятного вида. Потом уже отправлялись господа с шутами и карлицами, с детьми и няньками, гувернерами и гувернантками, и ехали так дней 7 или 8 до Москвы. Не знаю, часто ли повторялись у Шереметева эти путешествия; но дед мой, во всяком случае, не мог часто сопровождать своих родственников, потому что был на службе, а именно в Измайловском полку. У Шереметевых тогда еще не было сыновей, а через полтора года после его переселения к ним, родилась у них дочь Анна Петровна, которую князь Андрей полюбил с ее рождения, как дочь, как сестру, как друга, и которая была для него главным предметом заботы сердечной, радости и любви до самой ее смерти. Был ли он влюблен в нее? Такой ли любовью она ему отвечала? Если и было так, что они сами не подозревали этого. 18-тью годами старше ее, он вероятно все еще видел в ней ребенка, которого он лелеял и нянчил почти с ее рождения; она в нем видела и друга, и пестуна; да в то время их родство считалось слишком близким, чтобы помышлять о браке, и также мало приходило в голову влюбиться в двоюродную сестру или племянницу, как в сестру родную. Можно судить разно об этом предрассудке, но конечно им упрочивались и размерялись родственные связи семей, и так как мы еще далеко не дожили до христианской любви между всеми людьми, всех стран мира, о которой толкуют космополиты: то было не дурно поддержать этот обширный круг родства, равно как и более обширный круг единства народного, которое тоже презирают люди, находящие все это слишком узким для них, хотя большею частью они любят и поклоняются всему человечеству, представляемому в себе самих только, со всею гордостью своего колоссального и благовидного эгоизма. Но дедушка и Анна Петровна любили друг друга просто, крепко и неизменно, как брат и сестра, и ее портреты в разных возрастах и в разных нарядах остались у меня до сих пор свидетельством их дружбы. К сожалению, переписка их, очень большая, потеряна тоже в украденной шкатулке. Я в детстве слышала об Анне Петровне, как об очаровательной женщине; но по портретам нельзя судить об этом: на них у нее хорошие, хотя небольшие, черные глаза, смуглое, оживленное лице и маленькие, тонкие, красивые руки; но черты не хороши. На гробнице ее, в Лазаревской церкви Невской Лавры, надпись гласит: «была фрейлиной премудрой монархини, но была не долго». К ней сватался богатый и знатный, отчасти можно сказать и знаменитый, граф Никита Иванович Панин. Это была совершенно приличная партия для богатой и знатной невесты; родители ее благословили и помолвили. Дедушка, как старший брат, одобрил и поддержал выбор. Все были довольны, кроме одной женщины, и мне неизвестной, которую граф Панин покинул для Анны Петровны. Это было в то самое время, когда в Петербурге свирепствовала повальная болезнь – оспа и когда императрица выписывала из-за границы вновь открытое предупреждающее средство – вакцину. Болезнь эта поражала ужасом, многих уложила в гроб, но еще больше людей изуродовала, и, разумеется, молодые женщины особливо опасались ее. Граф Панин с нетерпением ожидал привоза вакцины, торопил, выписывал и уговорил невесту при первой возможности привить ее себе. Это составляло ежедневный разговор, толки, заботы; все это было известно и той несчастной, которая возненавидела невинную, не знавшую даже о ее существовании, Анну Петровну. Тогда была мода для молодых девушек и женщин высшего круга нюхать табак, будто потому, что было здорово для глаз, а в сущности вероятно ради прекрасных и миниатюрных табакерок (которых несколько осталось и у нас, после матушки). Графу Панину вздумалось подарить невесте такую драгоценную игрушку с каким-то особенно хорошим табаком. Не знаю, каким образом удалось ее сопернице исполнить злую мысль: она нашла средство достать оспенной материи самой злокачественной от одного больного, и впустила ее в табакерку. Может быть, в своей ревности, она думала только изуродовать соперницу, в надежде, что с потерей красоты она потеряет и любовь жениха; но бедная Анна Петровна, вдохнув этот яд, заразилась самой ужасной оспой и расплатилась жизнью. Для деда моего это был ужасный удар. С нею он лишился лучших радостей жизни и, кроме горести утраты, мучила его мысль, что эта чистая, высокая, благородная душа сделалась жертвою низкой зависти гнусного расчета продажной красавицы и недостойной темной соперницы. Бедная Анна Петровна и не думала ей вредить; она и не знала, что кому-нибудь помешала, приняв, по желанию родителей и по приличию светскому, предложение Панина. Так ли она должна была кончить на 24-м году свою мирную и вместе с тем блистательную жизнь? Есть утраты сердечные, тяжелые, есть утраты жгучие, жестокие, есть утраты незаменимые; но в жизни каждого человека, между многими и многими утратами, есть одна, которая переменяет всего человека, которая отрывает у него часть сердца; притупляет ум, отнимает всю упругость молодости, всю веру в счастие, от которой не справиться никогда: это есть утрата не самого близкого человека, не самого любимого, но человека самого нужнаго душе. И отчего он так нужен? От обстоятельств-ли? От влияния? От сходства-ли, от противоположности ль характеров? Трудно сказать, и себе самому не дашь ответа. Знаешь только, что будто что-то оборвалось в сердце, и на этом месте всегда останется пустота; оно и свято, и больно, и становится страшно туда заглянуть, и уже никогда не найти там душевного клада, которым так богата была жизнь! До тех пор часто расставался дедушка с Анною Петровной: он был несколько раз послан курьером в армию, и в Париже был при блистательном и распутном дворе Людовика XV, и любовался Марией Антуанетой, Madame Elisabeth и принцессой Ламбаль, во всей прелести их юной красоты, и увлекался с ними беспечною их веселостью, не предвидя ужасного исхода всего этого блеска и всех добрых намерений честного, добродетельного и великодушного Людовика XVI-го. Но среди грома войны и среди блистательных Версальских праздников, мысль его отрадно покоилась на воспоминании лучших радостей семейных, и тянуло его домой, к этой сочувственной душе, которая и вблизи и вдали делила радости его и горе, и боялась, и молилась, и торжествовала с ним и за него. Где бы он ни находился, переписка частая и откровенная, хоть немного, заменяла дорогую привычку искреннего обмена мыслей и чувств. А теперь – где найти эту ребяческую веселость и доверие, эту детскую и дружескую веру и любовь, с которыми она обращалась к нему за советом и участием, и в свою очередь поддерживала, и одобряла, и бессознательно наставляла его на жизненном пути, этим кротким, тайным, можно сказать, таинственным влиянием женского такта и любви? Алексей Петрович Ермолов, намекая на собственную жизнь, сказал мне однажды: «Если б женщины знали, какое влияние к добру или ко злу имеет непременно какая-нибудь женщина в жизни каждого мужчины, они бы не жаловались на ничтожность своего положения и были бы менее опрометчивы в своих действиях и словах».



![Книга Корабли [Вторая книга стихов] автора Анна Радлова](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-korabli-vtoraya-kniga-stihov-252009.jpg)


