Текст книги "XV легион"
Автор книги: Антонин Ладинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Стараясь перекричать грохот сражения, клики и стоны, Корнелин кричал на ухо легату:
– Легат! Они обходят Ация...
Аций уже принял конный бой. Легат поскакал туда, и его шерстяной плащ развевался, как крылья огромной птицы. Фаланга стоически выдерживала удар. Но в одном месте конь варвара, пронзенный стрелой, уже мертвый, по инерции сделал несколько скачков и тяжело упал на легионариев. Фаланга была прорвана. В брешь ворвались варвары, но отборные ветераны, участвовавшие в сражении под Лугдунумом, были брошены в опасное место и восстановили положение.
– Римские мужи!.. – взывал к ним Корнелин.
У него пересохло в горле. Впереди уже мелькали искаженные боевым пылом звероподобные рожи ветеранов, оскаленные лошадиные морды, окованные железом дубины, странные клобуки сарматов, длинные мечи, весь тот хаос, который вдруг вырвался из страшной тьмы германских и сарматских лесов и обрушился на Рим. Когорты держались. Легион был укомплектован потомками римских колонистов в паннонских областях, дакийцами и гетами. Все это были мужественные люди – римские мужи.
Но варварам опять удалось прорвать фронт, и до пятидесяти разъяренных людей в овечьих шкурах кинулись к машинам. Около баллист завязалась горячая схватка. Сам Цессий Лонг принужден был обнажить меч. Варваров перебили, ряды вновь сомкнулись. По всему было видно, что дело приближалось к концу. Люди дышали, как выброшенные на песок рыбы. Раненых затаптывали в прах. В воздухе пахло кровью. Впервые закачался над строем орел, знаменосец которого упал, пораженный стрелой.
– Товарищи, издыхаю! – хрипел он и пытался вырвать из груди сломанную стрелу. – Будьте все прокляты! Издыхаю! Ааа...
– Орел! Орел! – взывали вокруг.
Орел был подхвачен соседом. Но шваркнуло копье, и легионарий упал на товарища. В его паху торчало вошедшее на две пяди копье. Старые солдаты знали, что от таких ран нет спасения. Но третий солдат бросился к знамени.
– Ооо... – выл солдат.
Над равниной стоял страшный гул сражения. Вовсю работали римские мечи. Плащ Цессия Лонга носился над строем как видение. Варвары наседали уже не с таким бешенством, как в первые моменты битвы. Многие из них лежали перед фалангой. Дикие кони, лишившись всадников, убегали из этого ада и носились далеко в поле с тревожным ржанием. Раненые выли под ногами, слали последние проклятия, хулили богов, но их безжалостно добивали, если они попадались под руку.
– Держитесь, товарищи, – кричал Корнелин, и голос его походил на рычание раненого зверя.
Цессий Лонг сказал:
– Теперь они выдохнутся...
– Не пустить ли в дело пять запасных центурий?
– Ну, что ж, – ответил легат.
Трибун подскакал к ветеранам, которые, опершись на копья, единственные не выпущенные копья в легионе, спокойно ждали, когда придет их очередь.
– Ветераны! Легат желает прибегнуть к вашей доблести!
Легионарии, почти все старики, с розовыми шрамами на лицах, с выбитыми в схватках зубами, знавшие, что такое хороший удар, поплевали на руки...
Утреннее море сияло. «Фортуна Кальпурния» приближалась к берегам Италии. Виргилиан, нагибаясь в низенькой дверце, вышел на палубу из каморы, и от беспредельности горизонта у него закружилась голова.
Ночью Виргилиану снились странные волнистые горы, похожие на те холмы в лозах, среди которых прошло невеселое виргилианское детство, в Кампании[18], в десяти миллиях от города Кум. Потом ему казалось во сне, что он идет по улицам незнакомого города, и, может быть, в Риме, и на ступеньках портика стоит сенатор Кассий Дион, внук Диона Хризостома. Сенатор развертывал длинный свиток, и ветер развевал его белую тогу. Затем появились легионарии, однообразно вооруженные, как на колонне Трояна, и блеснула река, и Грациана Секунда показалась под сенью туманных варварских дубов. А потом все исчезло...
Виргилиан проснулся, и на него пахнуло запахом моря, корабельной смолой. Корабль скрипел и разрезал море, как плуг землю. В снастях свистел ветер. Все было как вчера: овечья шкура, свиток «Тимея» Платона, который он перечитывал в десятый раз. На палубе раздавались голоса корабельщиков.
На огромном четырехугольном парусе «Фортуны» была изображена волчица, питающая сосцами близнецов – знак того, что корабль принадлежал римскому гражданину. На мачте сияла золоченая статуэтка богини. На корме кормчий, не отрывая глаз от прекрасной, но коварнейшей в мироздании стихии, держали в мозолистых руках кормовые весла. Море переливалось за бортом, и дельфин, напоминая о прелестной Киприде, описывал в воздухе грациозную кривую и плюхался в воду. Наварх, чернобородый Трифон, родом из Аквилеи, стоял на помосте.
– Радуйся, – сказал он Виргилиану, – боги послали нам благоприятный ветер. Смотри, вот Италия...
Виргилиан посмотрел в ту сторону, куда показывал загорелой рукой Трифон, но ничего не увидел. Надо было обладать божественным зрением морехода, чтобы различить впереди берега Италии.
Пять дней тому назад они покинули Лаодикию, Трифон доставил в антиохийские конторы Юлии Мезы груз кож, получил товары для Рима и поспешил отплыть, чтобы захватить хорошую погоду. Это был последний рейс «Фортуны» до закрытия навигации.
И вот в далекой дымке лежала страна пенатов[19]. Виргилиан волновался при одной мысли, что скоро будет ходить по улицам Рима, увидит друзей, любезного сердцу Скрибония Флорина, Минуция Феликса, Филострата. Вероятно, они по-прежнему собираются в книжной лавке Прокопия, у храма Мира, спорят о стихах, перебирают на прилавках новинки книжного рынка. Едва ли что изменилось в Риме за три года.
Ветер отогнал последние туманы Морфея[20]. Каждое утреннее пробуждение казалось Виргилиану началом новой жизни. Жизнь стала такой хрупкой. Одно неосторожное движение, глупая случайность, и ее можно было разбить, как вазу. «Как горшок», – мысленно поправился Виргилиан, который не позволял высоких сравнений по поводу собственной особы.
Все вокруг было радостно, как в дни «Одиссеи». Корабельщики стали укреплять парус. Трифон обругал неловкого «ослицей».
– Прекрасный корабль, – сказал Виргилиан.
Трифон окинул взором судно. Так с любовью озирают поселяне свое жилище или возделанные руками предков виноградники. На этом корабле он возил в Босфор Киммерийский железо, кожи в Азию, пряности в Рим, доставлял на римский эмпорий[21] из Африки оливковое масло из Массилии вино, из Иллирии шерсть и баранов, из Сицилии прекрасных, как боги, серых и белых быков. Сенатор П. Кальпурний Месала, дядя Виргилиана, умел соединять с государственными заботами свои торговые делишки, и «Фортуна» плавала шесть месяцев в году. Трифон служил в императорском мизенском флоте, плавал по Понту Эвксинскому[22], два раза ходил в океан, в Британию, один раз с машинами для британских легионов, в другой – за свинцом каледонских рудников. Выйдя в отставку, он приобрел в окрестностях Аквилеи кусок земли, думая заняться на старости лет земледелием, но не выдержал разлуки с морем и поступил на службу к сенатору. Иногда вместе с ним плавал племянник сенатора Виргилиан, исполнявший различные поручения своего дяди. Трифон слышал, что Виргилиан пишет стихи, но считал это занятие пустым и бесполезным. Впрочем, Виргилиан нравился ему своей простотой в обхождении и интересом к морскому делу.
Теофраст, раб Виргилиана, плут и воришка, но расторопный каппадокиец, зачерпнул сосудом на веревке воды, чтобы господин мог совершить утреннее омовение. Потом он принес еду: круглый черствый хлебец, оливки в деревянной чашке, гроздь винограда и немного воды, смешанной с вином. Трифон еще раз окинул взглядом корабль и сказал:
– Он построен, как должны строиться либурны: из отборных кипарисов и сосен, срубленных в осеннее равноденствие. Весь на медных гвоздях, которые лучше сопротивляются ржавчине. Снасти его сделаны из скифской конопли и выдержат любой ветер. Да хранят нас морские боги!
Виргилиан любил беседовать с простыми людьми, с корабельщиками, с уличными торговцами, с бродягами и посетителями придорожных кабачков. От них он узнавал любопытные вещи о ценах на хлеб, об игре в кости, о любовных приключениях с трактирной служанкой. Как все было просто у этих людей! Ни сомнений, ни разочарований! Родиться, есть, пить, любить и потом умереть. Но как бессмысленно, бесцельно.
Виргилиан ел хлеб и оливки и перечитывал на восковых табличках записи, которые он сделал вчера, пользуясь тихой погодой. Это были черновые наброски для будущей книги, посвященной императору Антонину. Виргилиану хотелось рассказать о своих путешествиях, о встречах с августом и многими примечательными людьми. Книга казалась ему лишней надеждой оставить после себя какой-то след, напомнить о своем существовании на земле друзьям, римскому народу.
Аврелий Кальпурний Виргилиан родился в сельском доме, в Оливиуме, небольшом поместье около Кум, вскоре после того, как умер от чумы в Виндобоне благочестивый император Марк Аврелий, в смутные дни маркоманской войны. Отец Виргилиана, отличавшийся слабым здоровьем и обладавший небольшими средствами, почти всю жизнь провел в этом спокойном и живописном уголке на самом берегу Тирренского моря, среди лоз и оливковых деревьев. Мать, Летиция Тацита, из рода Тацитов, умерла, когда Виргилиан был пятилетним ребенком. Он только смутно помнил склоненное над ним лицо матери, ласковые руки и тихий сладостный голос, певший ему песенку о воробье, подслушавшем разговор двух мальчишек о том, что на форуме торговцы рассыпали мешок с пшеницей. Но это было так смутно.
Имение не могло приносить больших доходов, хотя было приятным убежищем для такого спокойного человека, как отец Виргилиана; в двадцати стадиях[23] лежало море, на берегу которого трепетала в сетях у рыбаков свежепойманная рыба.
Виргилиан помнил эти солнечные италийские утра, когда они ходили с отцом покупать рыбу свежего улова по тропинке мимо посаженных в порядке лоз, через волнистые холмы, с которых открывался сладчайший вид на море, на плывущие из Сицилии торговые корабли.
– Отец, куда они плывут? – спрашивал Виргилиан.
Люций Кальпурний смотрел на сына и поглаживал бороду.
– Они плывут в Рим. Когда ты подрастешь, ты тоже поедешь в Рим. Нехорошо умереть, не увидев Рима.
На лозах поспевали черные гроздья, пахнувшие розой. Влажный соленый ветер прилетал с моря к самому дому. Дом стоял в тени олив и лавров, старый деревенский дом, в котором жила и умерла Летиция Тацита. Невдалеке находился сельский храм – четыре колонны под простым фронтоном, посвященный богине луны и охоты. Под балками храмовой крыши вечно шумел ветер. Голуби вили под крышей свои гнезда, ворковали и шумными стаями летали над лавровой рощей. Весь фронтон был в голубином помете.
Иногда отец приводил сюда маленького сына в сопровождении раба, который нес жаровню для воскурений и мешочек с благовониями. Посреди храма стояла богиня в коротком одеянии, легконогая, вынимающая стрелу из колчана за плечом. Рядом с ней бежала мраморная собака. Богиня улыбалась блаженно и смотрела пустыми глазами. Ее поднятый острый локоток запомнился на всю жизнь.
Отец бросал на алтарь горсть благовоний, и маленький храм застилался дымом.
– Отец, она правит миром? Поражает злых стрелами? – шепотом спрашивал мальчик.
И отец, старый атеист, говорил:
– Миром правят принципы вечные и неизменные. Людей поражают пороки. Миром правит гармония...
Виргилиан не понимал, о чем говорил отец, но смутно чувствовал, что на мгновение прикасался к какой-то тайне.
Когда отец умер, Виргилиана перевезли в Рим, в крытой повозке, запряженной парой старых мулов. Всю дорогу они хлопали ушами в такт шагу, а Виргилиан плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, не зная, что ожидает его в этом страшном Риме, где жил дядя, о котором рабы говорили, что он сенатор, богат, как Крез, и живет в мраморном доме. Когда показался наконец Рим, поразивший мальчика своей огромностью, множеством домов и портиков, он все еще плакал, вспоминая рощи и лозы Оливиума, прогулки с отцом на берег моря. Никогда, никогда не будет этих утренних прогулок и поездок в Кумы, где отец покупал ему на базаре медовые пряники и пирожки с сыром. Но дядя оказался любезным и не злым человеком, к тому же бездетным, и приласкал мальчика. Жена сенатора Проперция закормила его сластями, пирогами и вареньями. Мало-помалу Виргилиан привык к новой жизни, к шумному Риму, плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день был посвящен ученью. Грамматику он изучал у Герония, а риторику у знаменитого Порфириона, комментатора Горация.
За это время в империи случилось много всяких событий, умирали или погибали от рук солдат императоры, Септимий Север раздавил восточные легионы Песценния Нигера, осаждал Византию, разбил под Лугдунумом Альбина, британского узурпатора, дважды воевал с парфянами и сам, в конце концов, умер от яда в один туманный зимний день в далекой Британии, в разгаре приготовлений к новой войне с каледонцами. Но в те дни Виргилиан и его сверстники мало думали об императорах. Их больше интересовали пирушки, писание стишков и прелести какой-нибудь канатной плясуньи, за динарий продававшей свои молодые ласки. Дядя, человек расчетливый, но не скупой, не жалел денег на образование племянника, и уроки у Порфириона, стоившие не одну тысячу сестерциев, продолжались, хотя сам сенатор ценил больше хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную цитату или метафору, и утверждал, что люди говорят больше, чем надо. Но был он человек неглупый, гнушался отдавать деньги в рост молодым повесам, сохранил и в сенаторском звании, которое получил от Севера, пристрастие к торговле и вел через подставных лиц коммерческие операции с Востоком. Единственное, что его докучало, были налоги, постоянная возможность конфискации. Времена наступали тревожные, никто не мог поручиться за завтрашний день. Виргилиан мало интересовался его гвоздями и кожами, но честно исполнял дядюшкины поручения.
Однажды Виргилиан видел императора. В те дни еще царствовал Септимий Север. Дело происходило в загородном императорском дворце. Август медленно спускался по дворцовой лестнице, положив одну руку на плечо старшего сына Вассиана, названного Антонином, чтобы осенить его блеском и славой угасшей династии, а другой рукой лаская завитки своей пышной бороды. Он что-то говорил сыну. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади на почтительном расстоянии, как это требуется церемониалом, шли сенаторы, префекты, в торжественных претекстах или военных плащах. Они переговаривались шепотом, прикрывая рты руками, чтобы до августа не долетали их слова. Было что-то римское в этом медленном шествии, в монументальных складках тог, в фасциях ликторов, и в то же время что-то грустное, обреченное. И Виргилиану стало жаль этого пухлого юношу, на плечи которого должны были рано или поздно упасть все тяготы мира.
Виргилиан видел потом цезаря Антонина в цирке, в тот день, когда влюбленный в конские ристания сын августа и соправитель в делах империи как простой возница правил квадригой партии голубых. Соперником его на арене был брат Гета, и оба едва не погибли, когда их колесницы зацепились одна за другую на опасном повороте. Видел Виргилиан цезаря и тогда, когда Антонин отправлялся в Этрурию на охоту на лисиц, вредительниц сельских виноградников, а также в памятный день во дворце, на приеме у Юлии Домны.
На этот прием Виргилиан попал благодаря покровительству Диона Кассия. Медлительный сенатор замешкался, и они появились с опозданием, когда рукоплескания уже гремели в зале Минервы. Это только что кончил читать свою дидактическую поэму Оппиан, грек, родом из Аназарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний красавец.
Оппиан стоял посреди залы, чернокудрый, увенчанный лаврами, и смущенный, и взволнованный, а на возвышении, к которому вели ступеньки, на некотором подобии ложа, скрестив на шелковой подушке маленькие ножки в пурпуровых башмаках с жемчугом, лежала августа Юлия Домна. Подперев рукою гладко причесанную голову, она с улыбкой смотрела на поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи.
Виргилиан, с сердечным трепетом вступивший в прекрасное общество, немного успокоился и присмотрелся к тому, что происходило вокруг. Зала, освещенная многочисленными светильниками, имела круглую форму и была украшена потемневшей росписью на мифологические сюжеты. На потолке была изображена в высоком шлеме Минерва, про которую говорили, что она была списана художником с самой Юлии Домны. Около августы сидел цезарь Антонин и с особенным жаром хлопал поэту, потому что в поэме трактовался охотник и его подвиги. Рядом с ним сидела строгого вида женщина, Аррия, как узнал потом Виргилиан, посвятившая свою жизнь изучению Платона. По другую сторону Антонина стоял Антипатр из Гиераполя, софист, его учитель и начальник императорской канцелярии, знаменитый тем, что с необыкновенным искусством составлял письма августа, а позади Домны находились Кастор, кубикулярий императора, человек с доброй улыбкой, спрятанной в пушистой бороде, и софист Филиск. Остальные стояли ниже ступенек, все в белых тогах, многие со свитками в руках.
Рукоплескания наконец умолкли.
– Прекрасно, Оппиан, – крикнул Антонин, – поистине, в тебе таится целое море очарования!
Виргилиан слышал, как стоявший рядом человек в поношенной тоге, это был Скрибоний Флорин, с которым он тогда и познакомился, пробормотал:
– Но слишком цветисто. Сафо[24], по-моему, писала лучше...
Вообще, видно было, что поэма особенного восторга у слушателей не вызвала, может быть, из зависти, может быть, потому, что не все были в состоянии оценить прелести греческого стиха; хлопали же присутствующие из желания не отставать от цезаря, с таким жаром хвалившего поэму об охоте. Виргилиан услышал критикующих:
– Приятные стихи, но незначительные...
– Но битва быков во второй песне написана отлично...
– Во всяком случае, это не «Георгики» Вергилия...
– Слишком много цветов...
До поэта не долетали эти суждения. Он стоял перед Домной, которая расспрашивала его, как он чувствует себя в Риме, и что он намерен писать теперь, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан преклонил колено и поднес свиток поэмы Антонину, который обнял его и поцеловал. В толпе уже говорили на другие темы. Кто-то спрашивал у Филострата:
– Над чем ты теперь работаешь?
Филострат важно склонил голову.
– Пишу маленькую работу против Аспазия Равеннского.
– Это интересно. О чем?
– По вопросу о том, как надо писать письма. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность. Ставлю ему в пример Антипатра. Вот как надо писать письма! Какая ясность мысли, какой возвышенный стиль, меткость выражений, приятная краткость! Он входит как актер в роль императора, и потому-то его письма так естественны и благородны...
– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.
Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.
– Я здесь, домина.
Домна протянула ему какой-то свиток.
– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.
Филострат склонился над свитком.
– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем...
Стоявший рядом с Виргилианом председатель «священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса» объяснял Скрибонию, продолжая разговор:
– Когда он на репетиции произнес слова «великого Агамемнона», поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона...
Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто-то восторгался:
– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!
Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.
– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!
Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.
– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.
– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.
– А... – зевнул Антонин.
Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.
В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.
Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам[25]. Даже в поклоне его было что-то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.
– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.
Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой-нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.
– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, «антониновским», взглядом.
– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.
– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.
– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.
– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.
– Сжалься над несчастным поэтом!
Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой-то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.
– Разве я могу тебе в чем-нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.
– Антипатр, – обратился Север к префекту своей оффиции, – ты здесь? Запиши! И прикажи выдать Оппиану тысячу золотых.
Собрание ахнуло. Этот самый корыстолюбивый человек в Риме, не моргнув глазом, подарил тысячу золотых! Было чему удивляться. И тотчас же на Оппиана посыпались, как из рога изобилия, дружеские комплименты.
– Как тебе блестяще удалось описание слона! Как ты сказал? Облако, несущее в своем чреве страшную для смертных грозу? Замечательно!
– Восхитительно!
– Со времен самого Вергилия не было ничего подобного!
– Тем более на греческом языке!
– Какой талант!
Рабы в белых туниках, вышитых золотом (одежда, присвоенная императорским служителям), разносили на серебряных подносах сласти и орехи, печенье, плоды. Другие принесли в амфорах старое вино, вареное со специями. Император милостиво беседовал с Филостратом. Он сам был не чужд литературе и в свободное от государственных трудов время писал свое «Жизнеописание», в котором он подражал Плутарху. Теперь все в Риме кому-нибудь подражали, и он выбрал себе совсем неплохой образец. Все так же благостно улыбаясь, Север расспрашивал Филострата о том, что он думает сделать с записками Дамиса, о которых слышал от своей просвещенной супруги. Но было в его улыбке что-то обреченное, печальное. Казалось бы, все ему удалось в земном пути: какие победы, какие успехи, какие постройки! Родной Лентис превращался по мановению его руки в волшебный город, легионы обожали его, своего повелителя, и августу – «мать лагерей». Уже не пышная эпитафия на гробнице, предел желаний всякого честолюбивого человека, а апофеоз, обожествление, должно было закончить его земные дни. Но непреодолимая усталость сковывала его сердце. Сколько разочарований и бедствий! Сколько обманутых надежд! И что сделает с его наследием, прекрасным плодом таких трудов и злодеяний, сын, оба они, Антонин и Гета, впитавшие в себя все его недостатки?
А в Британии предстояла новая война, и Юлия мечтала об очередном любовнике...
Итак, после трехлетней разлуки Виргилиан возвращался к пенатам. Три года он провел в странствованиях и приключениях, изучал философию в Афинах, принял посвящение на Элевзинских таинствах, беседовал в Александрии с Аммонием Сакком о душе. Виргилиану казалось, что эти беседы были лучшим, что он испытал в своей жизни. В ночь последнего перехода Виргилиан не спал. Пользуясь благоприятным ветром, «Фортуна» шла вдоль италийского берега. Справа слышно было иногда в темноте, как лаяли собаки, мелькал огонек. Это, должно быть, пастухи разводили костры, потому что ночь была прохладна. Накинув на плечи овчину, Виргилиан стоял у борта и смотрел в ту сторону, где была земля Рима. Ему вспомнились трудные слова Аммония:
– Не душа в теле, как в некоем сосуде, а тело в границах души...
Когда Виргилиан познакомился с Аммонием, учитель уже оставил ремесло грузчика и посвятил себя изучению истины. Но его влекло по привычке в суету набережных, разгружающихся кораблей и вонючих таверн, в тот мир, в котором прошли счастливейшие дни его жизни, когда он таскал на спине мешки с ароматной пшеницей. Виргилиан частенько бродил с ним по набережным и беседовал о вечных вещах.
В день расставания они также очутились в порту. Круглая гавань отражала прибрежные дома, портики, корабли, гигантский мост гептастадиона, соединившего колоннами с городом остров, на котором стоял Фарос, седьмое чудо света. На рейде около Лохии стояла молчаливая флотилия боевых римских трирем. Слева видно было, как большой корабль с пурпурным парусом огибал мыс острова с храмом Посейдона, чтобы бросить якорь в Евностосе – гавани благополучного прибытия.
– Александрия! Звезда Эллады, взошедшая над морями!.. – сказал Виргилиан.
В грязной портовой таверне, куда они зашли, чужеземные корабельщики, может быть, из Понта Эвксинского, потому что в их разговоре часто упоминались имена Гераклеи Таврической и Гавани Символов, пили вино и говорили о ценах на пшеницу. Разговорами о пшенице, о фрахтах, о страховках, о благоприятных ветрах полон был весь город.
Когда служанка поставила перед ними миску с оливками, хлеб и вино, Аммоний сказал:
– Итак, ты покидаешь Александрию...
– Мне печально расставаться с тобой, учитель.
– Печаль неприлична для человека, который вкусил философии, – улыбнулся Аммоний. – Каждое мгновение мы расстаемся с чем-нибудь. Пора привыкнуть к утратам. Нельзя, чтобы телесные привязанности или обладание земными вещами затемняли стремление души.
Виргилиану было сладостно брать перстами оливки из одной чаши с великим философом. Масло стекало капельками на бороду Аммония, нечесанную, запущенную бороду мудреца. За едой они продолжали разговор о душе, разговор, который тянулся целыми днями, во время прогулок, за столом, в академии. Не поднимая глаз от стола, Аммоний говорил:
– Душа отлична от тела... Это может послужить для нас отправной точкой. Ибо во сне она покидает тело, оставляя ему только дыхание, чтобы оно не погибло совсем. Освободившись от бремени тела, душа действует, ищет, приближается к вещам несказуемым. Ибо она не знает преград. И как солнце изливает на вселенную свой свет, но не теряет своей сущности, так и она. Душа едина и неизменна. Но не душа в теле, как в сосуде, а скорее тело в душе...
– Как ты сказал? – не уловил Виргилиан его мысль.
– Не душа в теле, говорю я, как в некоем сосуде, а тело заполняет собою форму души. Продолжаем... Душа покидает тело, покоящееся во сне, и никто не знает, где она. Некто говорит: моя душа в Риме. А она, может быть, созерцает божественные сферы, в которых пребывает божество. В такие мгновения, трепеща от восторга, созерцая абсолютное, она забывает о земном пребывании...
Опять начиналось то, чего не мог постичь Виргилиан. Очевидно, мало было уметь читать эллинские книги. Надо было родиться эллином, чтобы подняться на эти недоступные для римлян высоты. Пронзительный ветер дул там, и дыхание захватывало от одной мысли о приближении к божеству. Или это только манера говорить, словоблудие? Нет, слишком ясны были глаза Аммония. Такие не словоблудствуют.
Становилось грустно при мысли, что надо покинуть Аммония и этот город, где все перемешалось, корабли и караваны верблюдов, Индия и Афины, христианские секты и философские сисситии.
– Позволь мне спросить тебя, – коснулся Виргилиан руки учителя, – вот ты говорил, что тело подлежит ежеминутному изменению, способно делиться на мельчайшие части, превращаться в прах, и что нужна какая-то идея, которая бы соединяла эти разрозненные части в одно целое. Допустим, что это душа соединяет жалкую храмину тела. Но для чего она возится с ним, тратит время, а не остается в музыке небесных сфер, в лоне божества? Зачем ей скучная и бедная земля?