Текст книги "XV легион"
Автор книги: Антонин Ладинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Антонин Петрович Ладинский
XV легион
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
Отечественному читателю, несомненно, известно имя писателя, автора исторических романов Антонина Петровича Ладинского(1896-1961).
Судьба А. Ладинского достаточно драматична. В 1921 году подпоручик Ладинский с отступавшими частями белой армии покинул родину и более тридцати лет – до 1955 года – жил на чужбине. Жил – и писал. Писал много: романы, рассказы, очерки, стихи... Стал одним из наиболее известных писателей русского зарубежья. И вот парадокс: обширное и многообразное наследие Ладинского-изгнанника доныне не собрано, не издано и, проще говоря, забыто...
В нашей стране широкое признание получили лишь те романы, которые были написаны и опубликованы уже после возвращения на родину: «Когда пал Херсонес», «Ярославна – королева Франции», «Последний путь Владимира Мономаха».
Книга, Которую издательство предлагает вниманию читателей, – первая в нашей стране попытка исправить эту несправедливость. Составители ее стремились представить эмигрантское творчество Ладинского как можно шире и многообразнее. Здесь роман «XV легион» (1937) об упадке Рима в III веке до нашей эры, второй роман, «Голубь над Понтом» (1938), о Византии и России в X веке. К романам органически примыкает цикл рассказов, которые удалось найти в труднодоступных, сохранившихся в небольшом количестве журналах: «Воля России» (Прага), «Иллюстрированная Россия» (Париж), «Новоселье» (Нью-Йорк), «Русские записки» (Париж), «Современные записки» (Париж), «Числа» (Париж), а также в парижской газете «Последние новости». С прозаическими произведениями перекликается и поэзия Ладинского, в частности, его главная книга – «Стихи о Европе», тоже включенная в настоящий сборник. Наконец, помещены в книге и два очень ценных отзыва о творениях Ладинского и его жизни в изгнании; их авторы – русский философ Георгий Федотов и поэт Юрий Терапиано, хорошо знавшие Ладинского и разделявшие с ним тяготы жизни в чужой стране.
Таким образом, творчество Ладинского в эмигрантский период жизни представлено в данной книге с полнотой, близкой к максимальной. Публикуя неизвестные на родине произведения А. Ладинского, издательство делает попытку ввести их в современный круг чтения. С такой надеждой трудились и составители, разыскивая в архивах и библиотеках преданные забвению сочинения соотечественника, сумевшего сделать столь многое вдали от России и по возвращении на родину.
О романах Ант. Ладинского «XV легион» и «Голубь над Понтом»
Вот книга, о которой, прежде всякой эстетической оценки, хотелось бы говорить как о культурном подвиге. Роман из истории Рима III века, написанный поэтом с неожиданной и необязательной для него эрудицией, которой могли бы позавидовать специалисты и, само собою разумеется, написанный в наших беженских условиях, урывками, между делом, между очередными фельетонами – есть, прежде всего, трудовой подвиг, заслуга перед Россией. Такая книга не удивила бы нас в предвоенные годы. Но, то были годы духовной и всяческой роскоши, объедения. Книга Ладинского зачата и выношена в бедности, в романтической мечте. «Каирский сапожник» – дорогой автору образ – вытачал изумительные туфельки для своей воображаемой красавицы.
Кто будет носить их? Нужны ли сейчас кому-нибудь такие роскошные вещи, когда «всякий раздет, разут»? Думаю, что нужны и долго будут нужны. Россия не провалилась в тартарары, и в ее огромном и сложном духовном хозяйстве будет надобность и в этом. Даже Сталин восстанавливает латынь. Пройдя через легкую экспургацию[1], ad usum delphini[2] – прошу прощения у автора, которого я обижаю такой перспективой, – книга Ладинского способна будет выдержать десятки педагогических изданий; на ней могут изучать римскую историю целые поколения русских школьников, как в давно прошедшие времена изучали ее по Беккеровскому Галлу. И с гораздо большим удовольствием, конечно.
Но, признавая всю культурную ценность «XV легиона», можно все же спросить себя: что нового дает книга Ладинского после стольких классических изображений Рима – от Пушкина до Брюсова? Новое в ней то, что от личного опыта, личной судьбы, и чего не заменит блестящая эрудиция. Читая сцены походной жизни римского легиона, мы чувствуем, что автор вносит в нее свой опыт войны, казармы, лагеря. Комната опустившегося римского поэта напоминает мансарду Парижа, а беседы христиан и платоников – религиозные диспуты наших дней. Даже наши экономические кризисы отразились, пожалуй, на несколько необычном (на мой взгляд, даже преувеличенном) внимании автора к торговым операциям. Все это не простая модернизация. Автор подошел к своему сюжету не только как археолог и не только как романтик, предпринявший экзотическое путешествие в глубь истории. Третий век Рима заворожил его своей – действительной или мнимой – близостью к нашей эпохе. Автора прельщает в нем хрупкость и обреченность, предчувствие близкого конца. Это ощущение – беззащитной и обреченной человечности – составляет душу книги, спасает ее от археологического омертвления и ставит ее в ряд – хотя, быть может, и не на одной высоте – с прекрасными стихами автора, посвященными гибели Европы.
Конечно, как и во всех исторических романах, в «XV легионе» порой не хватает воздуха. Слишком много вещей, занимательных, красивых или редкостных, которые заслоняют человеческую судьбу. Это закон жанра. Ноя сказал бы, что благодаря элементу личного опыта в книге Ладинского несравненно больше воздуха, чем, например, в «Алтаре Победы». Превосходны лагерные сцены. Подлинным зноем пустыни дышит Сирия. Нигде вообще читателя не покидает ощущение земли и неба («Черное и голубое»). Последние страницы, посвященные болезни и смерти Делии, вообще свободны от условностей исторического романа. Их полное дыхание, пронзительная грусть говорят о том, что в них мы имеем ключ к основной интуиции поэта: гибнущая красота – Делия – Европа – наш мир.
Невозможно изобразить крушение античного мира вне спора язычества и христианства. И невозможно изображать этот спор, не занимая позиции. Позицию Ладинского по отношению к христианству можно было бы назвать сочувственной и скептической одновременно. Он изображает христианство как явление внутри древней культуры, – в сущности, мало отличное от нее. Думаю, что для бытовой живописи, для массовых характеристик эта точка зрения имеет свои преимущества: она спасает от сусальностей «Quo vadis»[3]. Но она никак не может объяснить победу новой силы – всего великого будущего, которым она чревата. Христиане Ладинского не лучше и не хуже своих сограждан. Для изображения духовной силы выбран Тертуллиан-фанатик. Чрезвычайно трудно изобразить – и даже увидеть извне – духовную силу, которая была бы свободна от сентиментальности и фанатизма. Охотно признаем это. Но тогда всякое изображение этой силы и ее проявления в жизни осуждено на неудачу. Другими словами, Ладинский превосходно изобразил смерть старого мира, но оставляет нас в недоумении о природе того мира, который идет на смену...
Юбилейный, или полуюбилейный, год 950-летия со дня крещения Руси принес нам вместо исторических исследовании – исторический роман, в котором князю Владимиру уделено почетное место. Вероятно, это первый роман о кн. Владимире – во всяком случае, единственный, который останется. А он, несомненно, останется и войдет в русскую воспитательную национально-историческую библиотеку.
Роман о кн. Владимире – из эпохи, от которой нам ничего не осталось, кроме легенд, – кажется дерзким предприятием. Автор с большим тактом разрешил свою задачу. Он подошел к загадочной варяго-славянской Руси от Византии и описывает события в Херсонесе и на Днепре словами патриота-ромея, их очевидца и участника. Не Русь, а Византия заполняет главное поле романа, и о победах Владимира рассказывает нам его враг и соперник Ираклий Метафраст, влюбленный в царевну Анну. Этот прием дает автору право смело набросать портрет грубого варварского вождя, не смягчая жестоких красок, и в то же время дать почувствовать будущий образ если не святого, то светлого князя, сливающегося для нас с образом России. Византия дана с необычайным богатством археологических деталей. От императорского дворца до рынка и лупанара, с главным вниманием на военно-морском быте. Может быть, специалист найдет кое-какие неточности в обилии всех этих исторических деталей. Не будучи византинистом, я не могу их указать. Нельзя не удивляться лишь тому, что археологический груз не давит романа, почти лишенного фабулы в обычном смысле слова. Мы читаем его с глубоким вниманием, переживая в нем нашу собственную трагедию – трагедию культуры.
Ладинский подошел к Византии с тем же основным интересом, с каким он изучал Рим III века. Для него это исторические отражения нашего жестокого времени с основной темой: гибель Запада, или, точнее, мужественная борьба за последние дни жизни великой, но уже пережившей себя культуры. «Стихи о Европе» – вероятно, лучшее из всего, что написал Ладинский, – дают ключ к его историческим романам. Они пронизаны острым романтизмом умирающего Рима, неотразимым для людей довоенного поколения, но совершенно несозвучным нашему времени Созвучен ли он Византии X века? В этом главный вопрос историка поэту. Восстановить вполне убедительно лицо Византии за всей внешней оболочкой ее культуры – задача нелегкая, доселе никем не испробованная. Ладинский волен предложить свою интерпретацию: Византия – это Рим, запоздавший со своей смертью на тысячелетие. Но, признаюсь, мне плохо верится в такие длительные переживания. Византия представляется скорее типом окончательно нашедшей себя, в себе до конца уверенной, самодовлеющей культуры. В ее тяжелом великолепии, в абсолютной ортодоксальности как будто вовсе нет места романтизму. Не случайно она не оставила нам ни одного поэта. Даже ее литургическая поэзия закончилась к X веку – эпохе ее апогея. Ее искусство – особенно иконописное – непререкаемо. Но есть ли в нем хоть капля романтизма или душевности? Я сомневаюсь. Сравнение с утонченной культурой Китая напрашивается само собой.
Ираклий Метафраст – римлянин IV века, заблудившийся в Х-ом, – или, что одно и то же, поэт XX века, перенесший себя в век македонской династии. В конце концов, это право поэта. Но поэт чувствует себя воином. Для него нет образа более волнующего, чем вековые дубы в степях, – все равно Паннонии или Скифии. С гибелью Византии он примиряется, глядя на бревенчатые стены Киева. Торжествующее варварство несет для него не одну тоску, а образ встающей России. И мы чувствуем: в гибели нашей Европы для него не все потеряно. Образ грядущей России утешает его мужественную и нежную музу.
Георгий Федотов.
Париж, 1937-1939 гг.
В консульство Суллы Цереалия и во второе консульство Марка Меция Лэта[4] , в сентябрьские календы[5] .
Плеяды всходили над Римом, предвещая зимние бури, бедствия и гибель кораблей. Большой торговый корабль «Фортуна Кальпурния», принадлежавший сенатору Публию Кальпурнию Месале, шел в Италию. Опытный водитель корабля, по имени Наварх Трифон, спешил до закрытия навигации доставить в Рим драгоценный груз – благовония Счастливой Аравии, перец, папирус и верблюжью шерсть. На корабле возвращался к пенатам племянник сенатора, поэт Виргилиан. Ветер был благоприятен.
Император Антонин Каракалла был на Востоке. Его мать, Юлия Домна, жила в Антиохии. Юлия Меза воспитывала в Гелиополе внука Вассиана-Гелиогабала, наследственного жреца в храме бога Солнца. Евнух Мезы Ганнис мечтал о восстановлении царства диадохов[6]. По городишкам Сирии скиталась бродячая труппа комедиантов, в которой роль Елены Троянской исполняла танцовщица Делия. В городе Карнунте, на Дунае, жила пятнадцатилетняя Грациана Секунда, из фамилии Викториев. Пятнадцатый легион, стоянка которого была в Сатале, маленьком городке на границе Армении, недалеко от кавказского города Диоскурад, но который застрял в западных провинциях после сражения под Лугдунумом[7], по распоряжению Макретиана направлялся из Аквилеи на дунайскую границу.
С Дуная летели лебединые стаи. Предчувствуя приближение зимы, птицы с печальным курлыканьем летели за Геркулесовы Столпы, в жаркие пределы Африки. Осеннее солнце медленно склонялось к горизонту, к волнистым холмам, покрытым дубовыми рощами. В тех областях Паннонии[8], по которым двигался легион[9] Цессия Лонга, вдоль реки Раабы, не было ни дорог, ни кокетливых римских вилл. Провинция казалась дикой, как варварские страны. Редкие селения были оставлены колонами под угрозой нашествия варваров. Иногда из лесных чащ выбегал вепрь, озирался и снова скрывался под сенью отягощенных желудями дубов. Воздух был прозрачен как хрусталь. Но нигде не было видно ни дыма, ни пары волов на полях, ни колонн сельского храма, и в этом варварском пейзаже была какая-то трогательная и величавая красота. Голубая дымка далей, призрачные дубравы, курлыканье лебедей напоминали почему-то о подземном царстве Персефоны, где бродят души умерших.
Стал накрапывать мелкий косой дождь. Легион вытянулся по дороге, которая вела из Саварии в Аррабону. Дорога расползалась под колесами легионных повозок. На ней, вероятно, неплохо нажились подрядчики.
Центурии шли под охраной легионной конницы, с соблюдением всех мер предосторожности. Тяжелый обоз и вспомогательные части были оставлены в Аквилее.
Варварские орды переправились через Дунай где-то между Карнунтом и Бригецио, ворвались в Аррабону, перебили стоявшую там когорту XIV легиона и опустошили окрестности. Каковы были силы варваров и их дальнейшие намерения, никто не знал. XV легион, легатом которого был Цессий Лонг, спешил к месту событий. Солдаты шли днем и ночью.
Тревожные события развивались на дунайской границе, за Рейном, за крепостными валами Германии и Репин. Там, как таинственное море, волновался в германских лесах варварский мир. Сарматы, гепиды, карпы и многие другие племена, оглашая воздух скрипом повозок, конским ржаньем и ревом волов, снимались с насиженных мест и двигались на юг, стучась в ворота империи. За ними, далеко на севере, медлительно передвигались славяне. Было скучно и тесно жить в германских и сарматских лесах. Одна из этих орд переправилась через Дунай. Может быть, это была только разведка. Никто толком ничего не знал. Ничего не было известно о положении в Нижней Мезии[10], об участии дакийских легионов и городов. Опасались за римские поселения в Скифии. Мир вдруг стал казаться непрочным, потерял уверенность в своем бытии.
Перед закатом солнца легат Марк Цессий Лонг, старый сподвижник императора Септимия Севера в британской войне, получил какие-то сведения от германских лазутчиков и приказал орлоносцам остановиться. Солнце висело у самого горизонта, огромное и пурпурное. Протяжно и печально затрубили римские трубы. Получив приказание устраиваться на ночлег, копать ров, устроить лагерь, легион превратился в разворошенный муравейник. Цессий Лонг решил, что безрассудно двигаться дальше, имея в своем распоряжении смертельно уставших солдат, а также по причине наступавшей темноты.
Давно прошли времена, когда римский легион можно было сравнить с отчетливой геометрической фигурой. Пятнадцатый легион разномастным одеянием легионеров и косматой конницей напоминал варварскую орду. Да он и был на три четверти укомплектован варварами, которые едва понимали латинскую речь. Но по раз заведенному порядку солдаты сложили щиты и копья под значками своих центурий и, оставив при себе только мечи, взялись за кирки и лопаты. Пока в котлах варилось солдатское варево – бобы с бараниной, крепко заправленные чесноком, перцем и солью – надо было окопаться на ночь. Легионеры знали, что не получат похлебки, пока не будет устроен лагерь, с традиционными улицами и воротами и хотя бы некоторым подобием рвов и валов. Каждая центурия занимала в нем строго определенное место, и даже спросонья солдаты знали, куда им бежать в случае тревоги, и где строится их центурия. Когда все было готово, в палатку легата с положенной церемонией были внесены орлы.
Цессий Лонг лежал на медвежьей шкуре, заменяющей ему в походе ложе, и диктовал писцу экстренное донесение Клавдию Агриппе, пропретору Паннонии, который руководил военными операциями. Рядом на полу стоял светильник и бронзовая чернильница с изображением подвигов Геркулеса, любимая вещь легата, подарок Юлии Домны. На сквозняке пламя светильника чадило и билось, и в его трепетном сиянии поблескивали в углу шатра серебряные орлы и изображения императоров.
Цессий диктовал:
– По причине темноты, дурной погоды и усталости... Напиши – крайней усталости людей, я остановился на ночь с соблюдением всех предписанных правил. Настроение легиона превосходное. Легионеры жаждут сразиться с неприятелем и заслужить твою лестную похвалу...
Снаружи совсем стемнело. Из темноты доносились крики, ржанье взволнованной чем-то лошади, брань старательного центуриона.
«Это Альвуций, батав, из первой когорты...» – по голосу догадался легат.
Мимо прошла на рысях дозорная турма[11], и глухой топот копыт замер вдали. Цессий Лонг продолжал:
– Прошу тебя, если будешь писать благочестивому и великому августу, напиши о моих трудах и о желании...
Приподняв край палатки над своей курчавой головой, вошел легионный врач Александр, грек из Антиохии, с чашей лекарства в руке. У Цессия Лонга была застарелая болезнь печени.
– Будь здоров, – сказал врач с поклоном.
– А, это ты, – повернул к нему голову легат.
У обоих были пышные бороды – у врача черная, как смоль, у легата – с сединой. Оба походили некоторыми чертами лица на покойного императора Септимия Севера.
– Прими лекарство, – протянул чашу Александр.
– Припадок прошел. Может быть, не принимать? Как ты думаешь? – потянул легат носом надоевший запах питья из тертой редьки и оливкового масла.
– Нет, прими, – нахмурил брови Александр.
Вслед за врачом явился префект легионной конницы Аций, варвар, свев из Германии, не более проникнутый любовью к Риму и римской доблести, чем иной представитель патрицианской фамилии. Его очень любил и выделял Лонг, доверяя ему во всем.
Аций доложил, что трое из его людей исчезли, вероятно, перепились и отстали.
– По двадцать палок! Псы! – не выдержал Лонг.
– Будет исполнено, легат.
– Посыльный готов?
– Готов, легат.
Цессий Лонг запечатал восковой печатью трубочку донесения и отдал Ацию. Писец собрал письменные принадлежности и удалился.
– Отправь немедленно и пришли ко мне Корнелина!
Аций ушел исполнять приказание и спустя минуту вернулся с Корнелином. Корнелин, трибун первой когорты, молчаливый и мужественного вида человек, среднего роста, атлетического сложения, с коротко подстриженной бородкой и орлиным носом, вошел в походном, мокром от дождя плаще и доложил, что все в лагере обстоит благополучно. Явившийся вслед за ним трибун четвертой когорты Валерий заявил, что у него некоторые легионарии натерли в пути ноги. Когорта была завербована из новобранцев, и центурионы не доглядели.
– Кто старший центурион когорты? – спросил легат.
– Виктор Юст.
– Двадцать палок!
– Старшему центуриону? – осмелился спросить Валерий.
У легата начинался приступ. Сдержав себя, он сказал:
– Скажи старику, что ему стыдно допускать такие вещи. У него награда за каледонскую войну. Аций, вернулись лазутчики?
– Нет, легат.
– Будь бдителен, Аций! Сегодня возможно ночное нападение. Пусть люди спят с копьями в руках. Корнелин! Поднять людей с окончанием четвертой стражи! Мы выступаем на рассвете. Головной – третья когорта. Это все. Ступайте! Аций, разбуди меня, когда явятся лазутчики...
Оставшись один, легат прилег. Он жалел, что не мог двинуться на Аррабону немедленно. Его могли опередить части XIV легиона, которым командовал старая лиса Лициний Салерн. Взятие города в реляциях эффектнее выигранного сражения. А тут не являются лазутчики. Какие планы надо было предпринять?
Все труднее было держать в руках солдат. Каждый носит теперь золотой перстень и считает, что делает вам одолжение, служа под орлами. Но что скажет август, узнав, что Аррабону взял XIV легион? Броситься вперед с одной конницей? Нет, это было бы опрометчиво. И легат тяжело вздохнул.
Что замышляет на востоке август? Вечно у него грандиозные планы, которые он никогда не доводит до конца. Впрочем, что можно было ждать от жалкого беглеца во время войны с ценнами? Одно дело мечтать о далеких походах и подражать Александру, другое – организовать легионы для тяжелой борьбы с парфянами. На что способен кривляка, заставивший всю республику статуями Ганнибала? Человек, который не постеснялся убить брата на руках у матери.
Цессий вспомнил, как он видел Каракаллу в Британии, грузно сидевшего на коне и надзиравшего за переходом армии по гатям через каледонские болота. А потом в Риме, куда Антонин привез священную урну с прахом отца. Легат вспомнил лавры, крики толпы, фимиамы, тяжесть триумфальных арок. Это был единственный раз, когда он был в Риме, провинциал, уроженец Сирмиума, всю жизнь проведший в легионных лагерях, сначала на Востоке, а потом в Британии, в Лютеции, в Лавриаке.
Шел пятый год с того дня, как облачился в пурпур август Антонин Марк Аврелий, прозванный Каракаллой по названию тесной галльской одежды, которую иногда носил император, имевший пристрастие к иноземным одеяниям. Так на рейнской границе он носил германский плащ и делал прическу на варварский манер, чем приводил в восторг батавов и свевов, служивших в римской коннице.
По примеру отца, август всячески добивался любви легионов. На театре военных действий он ел и пил, как простой солдат, а при возведении лагерных укреплений первым брался за лопату и первым бросался в воду при переправе. Иногда, взвалив на плечо легионный орел, под тяжестью которого сгибались и привычные гиганты-орлоносцы, он нес его на протяжении многих миллий. Поистине была достойна удивления его выносливость, с которой он переносил тяготы военной жизни! Но он не имел счастья в воинских предприятиях. А между тем над Римом собирались черные тучи.
Над римским миром вставала страшная заря третьего века. Самый воздух был насыщен тревогой, сомненьями, смертельной усталостью. Уже смерть изображали не в виде Медузы, а прелестным гением, грациозно опустившим к земле потухающий факел жизни. Императорский пурпур был запятнан братоубийством, кровосмешением. Предупреждая о буре, шумели германские дубы. Пронзительные ветры летели с далеких скифских полей. Верблюды кричали в пределах Парфии[12].
Но империя еще была прекрасным зданием. Даже враги Рима, презиравшие его мораль и институции христиане, фанатичные иудеи, насмешливые александрийцы или подышавшие латинским воздухом варвары, отдавали должное римскому величию. Еще нечем было бы заменить божественную организацию, законы и дороги империи.
На тучных египетских полях колосилась пшеница. В Каппадокии[13] паслись табуны кобылиц. На блаженных холмах скудеющей Италии зеленели классические лозы. На сияющих морях покачивались корабли, нагруженные хлебом, папирусом, мрамором, амфорами с вином и оливковым маслом. Они ходили за Геркулесовы Столпы, в туманную Британию, на остров Тапробану, где зеленеют пальмовые рощи, даже в Индию, даже в далекую страну шелковичных червей, где текут в неведомые моря мутные реки, а храмы увешаны фарфоровыми колокольчиками. Караваны римских меркаторов доходили до пределов Эфиопии и до таинственных африканских озер. Там римляне впервые увидели носорогов.
По гигантским пролетам акведуков струилась вода, питая города, термы, фонтаны и нимфеи. Там, где некогда ревели дикие звери, теперь возвышались храмы, стояли хижины земледельцев, изгибались над реками циклопические дуги мостов. Купцы и путешественники, благочестивые паломники и странствующие риторы, тележки императорских почтарей, едущий подлечить подагру откупщик, составитель гороскопов, возвращающийся к пенатам центурион, двигались с одного конца империи в другой по образцовым дорогам. К услугам путешественников были всюду харчевни и постоялые дворы, а также путеводители, в которых были отмечены все достойные внимания достопримечательности, цены и расстояния.
Этот мир, безукоризненное состояние его дорог, порядок и безопасность охраняли на границах тридцать два легиона. Куда бы ни приходили легионы, всюду они несли с собой римский мир, секрет вечного цемента, рецепты сыроварения и виноградную лозу, и знак центуриона – сучковатая палка, которой наказывали нерадивых солдат, была символом тех виноградников, что расцветали в окрестностях римских колоний. Когда солдаты приходили в варварские страны, прежде всего они строили бани-термы, проводили воду и закладывали храмы Риму, императорам и мужественным солдатским богам. В этих святилищах хранились легионные орлы.
Хотя Цессий Лонг не изучал эллинской философии и не читал Квинтиллиана и Сенеки, но нюхом простого человека чувствовал, что вокруг него происходят какие-то странные перемены. Прислушиваясь к словам людей, которые говорили, красиво двигая руками, он стал понимать, что не так уж прочен этот мир, в котором он живет, что не все в нем благополучно. Но он отгонял грустные подозрения.
Потомок римских колонистов в Иллирии[14], Лонг в юности пас овец, ухаживал за отцовскими волами, сеял пшеницу. А когда за долги были проданы и волы, и овцы, и дом, и виноградник, он поступил на легионную службу. Вероятно, никогда бы он не поднялся по иерархической лестнице выше центуриона, но в битве при Лугдунуме, в критический момент сражения, когда сам император Септимий Север, спасая жизнь, уже срывал с себя пурпурный плащ, чтобы не быть узнанным врагами, Лонг решил дело со своей центурией. Легат Лэт тоже бросился на помощь к императору. Но разве потом не послали его на верную смерть? Хитрый Лонг, с малых лет привыкший обманывать покупщиков пшеницы и кадастровых переписчиков, сделал вид, что ничего не видел, ни искаженного от страха лица августа, ни сцены с полудаментом, мужественно сражался, был отличен, получил звание трибуна, а во время британской войны был возведен в высокое звание легата и надел латиклаву – сенаторский плащ, ни единого раза не заседая в сенате. Императоры предпочитали доверять легионы людям, поднявшимся из ничтожества. Лонг получил Пятнадцатый легион.
Еще раз поднялась пола палатки, и Корнелин ввел лазутчиков. Их было трое, рослые германцы. Они сказали, что Аррабона в руках варваров, что на городских улицах горят костры и стоят кони, что пока неприятель не предпринимает никаких действий. То же самое рассказывали Лонгу беглецы, которых он допрашивал на дороге. По-видимому, не было данных ожидать нападения. Отпустив Корнелина и лазутчиков, Лонг задремал. У претория, как торжественно называлась в лагере мокрая от дождя палатка легата, сменилась третья стража.
Каракалла совершал длительное путешествие по восточным провинциям, предавался излюбленным конским ристаниям, много труда потратил на восстановление древней македонской фаланги, одерживал иллюзорные победы над врагами. Сенат делал вид, что верит его победным реляциям, и подносил ему один за другим триумфальные титулы. Но насмешливые александрийцы не хотели принимать всерьез подвиги нового Александра и называли его «гетийским», намекая не столько на сомнительные победы над гетами, сколько на убийство Каракаллой родного брата Геты. Когда император за такие шуточки, эпиграммы и терракотовые статуэтки, изображавшие его продавцом яблок – намек на его далеких предков – разгромил при удобном случае Александрию, сопровождавший августа в походах сенат и по этому случаю постановил выбить особую медаль, на которой Каракалла попирал ногой крокодила, символ александрийской смуты, а египетская страна – прекрасная женщина в длинных льняных одеждах – подносила императору тучный колос.
Император посетил священные холмы Илиона. Перепуганные насмерть жители римской колонии, прозябавшей на пепелище Трои, поселяне из соседних деревушек и местные пастухи с изумлением смотрели на пышное зрелище. Ослепительные чешуйчатые панцири преторианцев, гребнистые шлемы, блистающее оружие и звуки труб напоминали о героических подвигах и днях Илиады. На одном из холмов, на котором, по преданию, покоились останки бревенчатого бессмертного города, был сооружен погребальный костер, как это делалось в дни Ахиллеса и Елены.
Окруженный блестящей толпой приближенных, закованный в драгоценные латы с изображением головы Медузы на груди, император стоял перед костром. На треножниках дымились курильницы. Под жгучим азийским солнцем увядали гирлянды роз. В этой нелепой театральной обстановке Каракалла бездарно играл роль Ахиллеса. Он ломал руки, плакал актерскими слезами и делал вид, что рвет на лысеющей голове золотые ахиллесовы локоны. На костре, изображая Патрокла, лежало тело императорского казначея Фаста.
Позади толпились приближенные – величественный Дион Кассий, тучный Максим Марий, седобородый Коклатин Адвент, с которым никогда не расставался август, в глубине души не очень надеявшийся на свои военные таланты. Гельвий Пертинакс – это он пустил шуточку о «гетийском» – шепнул начальнику императорских флотов Марцию Агриппе:
– Похоже на то, что несчастного нарочно отравили.
– Почему? – не понял Марций.
– Чтобы импозантнее получилась сцена. Чтобы с большим подъемом можно было сыграть роль Ахиллеса. Видишь, плачет. А ведь смерть Фаста для него, что смерть мухи.
– Пертинакс! – скорбным голосом позвал август.
– Я здесь, – подобострастно склонился Пертинакс.
– Какое горе посетило нас, мой мальчик! Какое несчастье послали нам боги!
Каракалла припал к Пертинаксу на грудь, пряча лицо в складках его тоги.
– Меня утешает, август, только мысль, что исполнилось пророчество поэта, – просиял Пертинакс.
– Какое пророчество? – встрепенулся Каракалла, который знал, что Пертинакс всегда скажет что-нибудь приятное.
– Пророчество четвертой эклоги. И вот мы видим своими глазами нового Ахилла на земле Трои...
– Ты великий льстец, Пертинакс...
– Согласись, август, что это странное совпадение...
Приближался торжественный момент – возжигание погребального костра. Август, отвернувшись и закрыв лик свой краем плаща, поднес к костру смоляной факел. Благовония, которыми были залиты тамарисковые дрова, вспыхнули и пахнули на присутствующих жаром. Дион Кассий тихо сказал Марию:
– И мы еще должны благодарить богов, что такое ничтожество управляет миром, в котором мы живем.
– Ты шутишь?
– О, нет! Уверяю тебя, Марий, что кто-нибудь должен носить пурпур, чтобы размеренно текла наша жизнь. Кто-то должен метаться из одного конца республики в другой, менять корабли и почтовые тележки, переносить невзгоды и тягости военной жизни. О, к пурпуру протягивают жадные руки честолюбивые люди и сребролюбцы, иногда мечтатели, иногда безумцы, но, в конце концов, они сами делаются такими же рабами республики, как и все мы, простые смертные. Эта огромная машина, которая называется республикой, ни для кого не знает пощады. Может быть, август хотел бы под сенью римских садов провести время в кругу семьи или посвятить вечер беседе с друзьями, но вот приходят тревожные вести с парфянской границы, и надо лететь сломя голову, не высыпаясь на остановках, страдая от тряски и дурной погоды... А потом смерть. На поле сражения. Ведь может же парфянская стрела поразить и августа? Или от руки взбунтовавшихся легионов... Уверяю тебя, Марий, это не сладкая участь. Если бы мне предложили пурпур, я бы отказался...