Текст книги "Том 6. Флаги на башнях"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Раз в неделю в большом театральном зале колонии, в котором стояло четыреста дубовых кресел собственного завода, бывали киносеансы. На кино приходили служащие с семьями, девушки и парни с Гостиловки, знакомые из города. Киносеансы не требовали от колонистов добавочных хлопот. С утра отправлялся в город по линейке колонист из девятой бригады Петров 2-й, с младенческого возраста преданный киноидее, решивший и всю остальную жизнь посвятить этому чуду ХХ в. Петров 2-й прожил от рождения шестнадцать лет и был убежден, что за это время он постиг всю мудрость жизни. Она оказалась очень простой и приятной: человек должен быть киномехаником, даже если для этого нужно выдержать экзамен. Но Петрова 2-го бюрократы, конечно, не допускали к экзамену раньше восемнадцати лет, и поэтому Петров 2-й ненавидел бюрократов, к которым он ездил раз в неделю, чтобы выписать и получить очередную картину. Будучи вообще человеком добродушным, вежливым и даже вяловатым, Петров 2-й, выписывая комплект жестяных круглых коробок, ухитрялся наговорить столько неприятных вещей кинематографическим бюрократам, что они постепенно дошли до остервенения. В один прекрасный день они целой толпой в составе трех человек нагрянули в колонию и констатировали, что картину «пускает» не настоящий киномеханик, обладающий всеми правами, а тот самый шестнадцатилетний Петров 2-й, который раз в неделю приходил к ним с пустым мешком и обвинял их в бюрократизме. Петров 2-й и сейчас не полез в карман за словами, но дело кончилось грустно: колония была оштрафована на пятьдесят рублей, аппарат опечатан, написал очень длинный акт, содержащий множество бюрократических требований. Общественное мнение колонии стояло, разумеется, на стороне Петрова 2-го, так как для всех было ясно, что шестнадцатилетний возраст не мешает человеку быть гением в той или иной области.
Общественное мнение, однако, кое в чем обвиняло и самого Петрова 2-го. Зырянский Алеша в своей речи на общем собрании выразил это так:
– Петрова 2-го следует тоже взгреть. разве с бюрократами можно бороться в одиночку? Нужно было привезти их на общее собрание и тут поговорить.
Теперь, после поражения политики Петрова 2-го, главная беда состояла в том, что под выходной день нечего было показать публике, а публика уже привыкла приходить в колонию под выходной день. Выход из положения был найден, конечно, Петром Васильевичем Маленьким.
Петр Васильевич предложил поставить пьесу. Драмкружок в колонии и зимой работал плохо, а летом и совсем рассыпался: ни у кого не было охоты тратить летние вечера на репетиции. Да и зимой даже самые активные члены драмкружка в глубине души предпочитали кино. Но сейчас кино было исключено из жизни бюрократически актом и не могло возобновиться, пока вся кинобудка с ног до головы не оденется асбестом, пока не появится в будке совершеннолетний киномеханик.
Петр Васильевич кликнул клич. Охотников нашлось не так много, поэтому были привлечены к драматической затее и новички. Чернявин должен был играть третьего партизана, нашлась роль и для Вани Гальченко и Володи Бегунка. Репетиции прошли успешно и быстро, декорации леса и барской усадьбы сделаны были в естественном стиле: лес – из сосновых веток, а усадьба – из фанеры.
В день спектакля, когда уже костюмы были привезены и публика начала собираться, Игорь заглянул в парк и на первой же скамье увидел одинокую Оксану. Он очень ей обрадовался. Его настроение было повышенно в предчувствии сценического успеха. Оксана же сегодня была красивее всех девушек мира: на ней была замечательно отглаженная розовая кофточка, а в руках васильки.
– Оксана! Какая ты сегодня красивая!
Девушка испуганно отодвинулась от него, а когда Игорь сделал к ней движение, она вскочила и попятилась от него по дорожке.
– А еще колонист! Разве так можно?
– Оксана! У тебя такие глаза!
Оксана поднесла руку к глазам, в руке были васильки.
– Уходи! Я тебе говорю, уходи от меня!
Но Игорь не ушел. Он сделал к ней широкий шаг и одним движением обнял ее шею, руки и васильки. Он никогда потом не мог вспомнить, поцеловал он ее или не поцеловал: она пронзительно вскрикнула, отстраняя его, – цветы попали ему в глаз, и стало больно…
– Чернявин! – сказал кто-то гневно.
Он оглянулся: серые ясные глаза Клавы Кашириной смотрели на него, ее нежное лицо покраснело пятнами.
– Ты можешь так обижать девушку?
Больше от смущения, чем от наглости, Игорь прошептал:
– Наоборот…
Клава в крайнем и безудержном гневе притопнула ногой:
– Вон отсюда! Ступай, сейчас же найди дежурного бригадира Воленко и расскажи ему все. Понял?
Игорь ничего не понял и бросился по дорожке к зданиям. Но, как быстро он ни покинул место происшествия, он успел услышать глухие звуки рыданий. Оглянуться он побоялся.
11. Веселая собакаИгорь прибежал в театральную уборную не помня себя. Во-первых, стало совершенно очевидно, что он, Игорь Чернявин, влюблен в Оксану, просто втрескался, как идиот. Такого несчастья с ним еще не случалось, а сейчас оно наступило… Все признали налицо: только влюбленные могут так набрасываться с поцелуями. Во-вторых, он предвидел страшный вопрос на общем собрании.
– Чернявин, дай объяснение…
Он бежал через парк, страдал и краснел, и все вспоминались ему и брови, и глаза, и васильки, черт бы их побрал; рядом с ними вспоминался и Воленко. Ни за какие тысячи Игорь ничего ему не расскажет. Общее собрание, Игорь стоит посередине, все заливаются хохотом… пацаны, пацаны с голыми коленями!
Стремительно открыв дверь в театр, специальный вход для актеров, Игорь налетел на Воленко. Воленко глянул на него строго – впрочем, он всегда смотрел строго, – Игорь посторонился и вспотел.
– Где ты пропадаешь, Чернявин? Иди скорее.
В актерской уборной происходило столпотворение. Захаров, Маленький и Виктор Торский гримировали актеров. Некоторые занимались примериванием костюмов: партизаны, командиры, офицеры, женщины. Виктор Торский, в рясе и в поповском парике, сказал Игорю:
– Чернявин, скорее одевайся. Третий партизан?
– Третий. Черт его знает, понимаете, никогда партизаном не был…
– Чепуха! Чего там уметь! Будешь партизан, и все. А у тебя и морда подходящая, кто это тебя смазал?
Игорь давно уже чувствовал, что у него напухает правый глаз.
– Да… Зацепился…
– Бывает… за чужой кулак зацепишься. А выйдет, как будто в бою. Веревкой, веревкой подвяжись. онучи вот, а вот лапти.
Игорь уселся на скамью надевать лапти.
– Как их… никогда лаптей не носил…
Поручик – Зорин туго стягивает поверх старенькой хаковой гимнастерки, парадный офицерский пояс:
– А думаешь, я когда-нибудь погоны носил? А теперь приходится.
Игорь склонился над сложной обувью, задумался над двумя длинными веревками, привязанными к лаптю. Первый партизан – Яновский, невыносимо рыжебородый, но с бровями ярко-черными, задирает ногу:
– Видишь, как? Видишь?
Собственно говоря, Игорь не видит, потому что в дверях уборной стоит Клава Каширина и смотрит на Игоря. Игорь наморщил лоб и занялся веревкой. Клава посмотрела на него и ушла.
Петр Васильевич Маленький, в длинном генеральском сюртуке с красным воротником, показал на свободный стул:
– Садись, Чернявин. Кого играешь?
– Третий партизан.
– Третий? Угу. Мы тебя сделаем такого… вот эта бороденка. Совсем бедный мужик, даже борода не растет. Намазывайся.
Игорь начал намазываться желтоватой смесью. Петр Васильевич натянул на его стриженую голову взлохмаченный грязный парик, и на Игоря глянуло из зеркала смешное большеротое лицо.
По этому странному лицу Петр Васильевич заходил карандашом.
– Витька, а где мои ордена? – спросил он у Торского.
– Сейчас Рогов принесет. там еще звезды не высохли, а лента вон висит.
Он показал на голубую широкую ситцевую ленту, висящую на гвоздике.
Захаров тоже посмотрел на ленту:
– Лента лишняя. Это же гражданская война. И звезды… не нужно.
Виктор изумленно глянул на Захарова:
– Какой же генерал, если без звезды? И лента… насилу у девчат выпросил.
– Голубая лента, выходит, андреевская, такие ленты только важные сановники носили.
Маленький снял с гвоздика ленту, перекинул через собственное плечо:
– Ничего, Алексей Степанович, публике понравится. Только вы, ребята, когда хватать будете, полегче. А то с прошлой репетиции домой пришел… просто избитый.
Яновский улыбнулся:
– Ну а как же с генералом? Цацкаться?
Хлопнула дверь, в уборную вбежали Ваня и Бегунок. Бегунок закричал:
– Хорошо? Алексей Степанович, хорошо?
И на нем и на Ване надеты вывороченные полушубки. Володя опустился на четвереньки, натянул на голову собачью остромордую маску и залаял, прыгая к сапогам Захарова и захлебываясь от злости. Ваня проделал то же, уборная наполнилась собачьим лаем и хохотом зрителей. У Вани выходило лучше, он умел выделывать особенные нетерпеливо-обиженные взвизгивания, а потом снова заливался высоким испуганным тявканьем.
Виктор закричал:
– Да хватит! Вот эти пацаны! Когда еще спектакль, а они уже три дня бегают по колонии, на всех набрасываются.
Алексей Степанович улыбнулся:
– По шерсти если считать, больше похожи на медвежат. Но, я думаю, сойдет. Раз генерал в андреевской ленте, собаки должны быть страшные.
И Володя, и Ваня, довольные репетицией, на четырех ногах убежали на сцену.
Через полчаса начался спектакль. Виктор усадил «собак» за кулисами и сказал:
– Только вы так: полайте, а потом промежуток сделайте. Чтобы и другие могли слово сказать. Поняли?
– Есть! – ответили «собаки» и с угрожающим видом притаились в дебрях помещичьего сада.
На сцене все готово. Генералы и вообще буржуазия сходятся в дом. Окно открыто, дом освещен, за окном они усаживаются на совещание. Поп поместился прямо против окна, крикнул:
– Готово.
Занавес пошел вправо и влево. В зале кто-то не выдержал:
– Смотри: Витя Торский!
На него шикнули, стало тихо; против открытого окна, рядом с худющим генералом, сидит не Витя Торский, а отец Евтихий, что немедленно и выяснилось из разговоров буржуазии и генералитета.
На сцену из-за деревьев пробираются партизаны. Между ними и Игорь Чернявин. Партизаны крадутся к окну, а часть должна пробраться в дом. Двое располагаются у самого окна, поднимают винтовки, готовясь выстрелить. И вот они выстрелили: наступила самая увлекательная минута. За окном, в доме, выстрелы и свалка, крики, визг, женский плач. Из-за кулис выскочили две собаки, очень похожие на медвежат, с злобным лаем набросились на партизан. В зале все знали, что это Володя и Ванька, но борьба на сцене так захватывала, всем так хотелось, чтобы партизаны победили, что и собаки стали собаками и даже вызывали к себе враждебное чувство.
Игорь Чернявин, третий партизан, с головой всклокоченной и с жидкой кущеватой бородкой, возится с попом и кричит:
– Попался, пузатый черт!
Непривычная глубина зрительного зала, заполненная сотнями человеческих глаз, мелькание золотых эполет, орденских звезд и голубой ленты, огромный крест, сделанный из картона, захлебывающийся собачий лай под ногами, шипение Вити Торского: «Не хватай за крест» – все это так оглушило Игоря, что он вдруг забыл вторую свою реплику. Суфлер в будке разрывался на части и что-то подавал свистящим, злым шепотом, но Игорь так и не мог вспомнить эту фразу и кричал все одно и то же:
– Попался, пузатый черт!
Эта реплика вдруг перестала работать – попа повели в плен. Третий партизан должен падать раненым от выстрела худенького поручика. Самый выстрел давно прогремел за сценой, поручик давно тыкал пугачом в живот Игоря, а Игорь растерялся и снова начал:
– Попался, пу…
Он вдруг услышал из зала взрыв смеха и подумал, что это смех по поводу его возгласа. А может быть, имела значение и веревка на лапте. С самого начала боя она начала развязываться, потом Игорь почувствовал, что на нее наступают, наконец его нога выпрыгнула из лаптя. Игорь дрыгнул босой ногой и тут только вспомнил, что ему давно полагается падать, тем более что и Зорин зашипел на него:
– Да падай же, Чернявин!
Собаки продолжали бешено лаять, но с одной из собак тоже происходило что-то странное: она добросовестно выполняла свои обязанности, бросалась на упавшего третьего партизана и даже одной рукой дернула за его лапоть, но между собачьими звуками у нее стали проскакивать звуки настоящего мальчишеского смеха. Видно было, что собака старается прекратить это явление, но смех все более и более, все победоноснее вторгался в ее игру, и наконец собака расхохоталась самым неудержимым звонким способом, каким всегда смеются мальчики в веселые минуты. С таким хохотом собака и убежала за кулисы, но собачью честь сохранила – убежала все-таки на четырех ногах.
Игорь лежал раненый и никак не мог разобрать, что такое происходит. Он слышал высокий, звонкий смех рядом с собой, слышал смех в зале, ему казалось, что это смеются над ним, над его босой ногой и слишком поздним падением.
Когда закрылся занавес, Игорь вскочил и выбежал за кулисы. За первым же деревом он натолкнулся на Клаву и Захарова. Они стояли вдвоем и о чем-то серьезно беседовали. Игорь похолодел и кинулся в сторону. Мысль о том, что нужно бежать из колонии, молнией пронеслась у него, но в этот момент налетел Витя Торский.
– Что же ты бросил, – сказал он, протягивая лапоть, – надевай скорей!
Игорь вспомнил, что его актерский путь далеко не закончен, что предстоит еще три акта сложных партизанских действий. Он поспешил в уборную и там встретил общий радостный хохот. Ваня Гальченко, совершенно обескураженный, сидел в углу, может быть, он даже плакал перед этим, его щеки вымазаны были в саже. Рядом с ним Володя Бегунок катался по скамье и не мог остановить смеха:
– Ты пойми, ты пойми, Ванька! Собака смеется человеческим голосом. Вот это так собака!
Петр Васильевич Маленький сдирал с себя орденские знаки. Один он успокаивал Ваню:
– Ничего, Гальченко, ты не грусти. Хорошая собака всегда умеет смеяться, только, конечно, не так громко.
12. Таинственное происшествиеВолодя Бегунок хохотал до тех пор, пока в уборную не пришел Захаров. Он подошел к Ване, теплой, мягкой рукой поднял за подбородок его голову:
– Гальченко, ты плакал, что ли?
– Он смеялся, – сказал Володя, – это такая собака, она сначала смеется, потом плачет.
Ване было грустно. Он с таким счастливым азартом готовился к спектаклю, он так хорошо научился лаять – гораздо лучше Володьки, а теперь он опозорен на всю жизнь, он не представляет себе, с какими глазами он покажется в бригаде, в колонии. И все из-за этого Игоря, который выскочил из своего лаптя и который ни за что не хотел падать. Санчо Зорин только что ругал Игоря за это:
– Что это такое: я в тебя стреляю, а ты стоишь, как баран, и еще кричишь. Надо же иметь соображение.
Петр Васильевич на это добродушно отозвался:
– Ты, Санчо, не придирайся. Соображение иметь – это очень трудная штука.
– Ничего не трудная.
– Трудная. Ты сам сейчас не имеешь соображения: «стоишь, как баран»! Почему ты думаешь, что если в барана стрелять, так он не будет падать? Ты ошибаешься, баран у нас не считается самым упрямым животным. Ты, наверное, хотел сказать: осел.
Под добродушным взглядом голубых глаз Петра Васильевича Зорин смутился и машинально подтвердил:
– Ну да, как осел.
Все засмеялись тому, как остроумно Петр Васильевич «купил» Зорина. А Петр Васильевич так же добродушно положил руку на его плечо:
– Дорогой мой, осел тоже свалится.
Санчо рассердился:
– Да ну вас…
Все эти разговоры и шутки уменьшили было Ванино горе, но сейчас под ласковой рукой Алексея Степановича оно снова закипело, и снова Ванина черная рука потянулась к щеке. Алексей Степанович сказал строго:
– Гальченко, это мне не нравится. За то, что ты хохотал в собачьей должности, на тебя никто не обижается. Бывают такие положения, когда никакая собака не выдержит, даже самая злая. А вот за то, что ты слезы проливаешь, я, честное слово, дам тебе два наряда. Володька, сейчас же ступайте мыться. Молодец, Ваня! Ты замечательно играл собаку.
Сбросив с себя не только собачью одежду, но и человеческую, в одних трусиках они побежали через парк. Никакого горя не оставалось в Ваниной душе. Володя бежал рядом с ним, вглядывался в темную дорожку и успевал вспоминать:
– Ты не думай. Я в прошлом году наступил на свой аэроплан. Три недели делал, а потом наступил. И так было жалко, понимаешь. Я лег на подушку и давай реветь. А тут он в спальню. Ну, так что это с тобой! Это пустяк. А на меня он как закричит! Как закричит: «К черту с такими колонистами! Не колонист, а банка с водой! Два наряда!» Ой-ой-ой! И пошел, сердитый такой. Да еще и дежурный бригадир Зырянский попался: «Вымоешь вестибюль». Я мыл, мыл, а он пришел, Зырянский, и говорит: «Не помыл, а напачкал; сначала мой, не принимаю работы». Так я три часа мыл. Вот как было.
– А ты потом ревел? После этого хоть раз?
– После наряда?
– Ну да…
– Да что ты! А если он узнает, так что? Он тогда… ого… тогда со света прямо сживет и на общее собрание. Теперь рюмзить… если даже захотел, так как же ты будешь без слез? Я вон заиграл в прошлом лете сигнал «вставать» в четыре утра, так такое было… ой, ты себе представить не можешь. Разбудил всех, а дежурство еще раньше. Чего мне такое показалось на часах, я и сам не знаю. И все встали, и уборку сделали, а потом дежурный как посмотрел на часы… И то не плакал.
Володя вдруг остановился:
– Смотри!
Слева вспыхивал огонек, ярко освещал кирпичную стену, лица каких-то людей. Потом потухал и снова вспыхивал.
– Кладовка, – шепнул Володя.
– Какая кладовка?
– Кладовка. Производственная кладовка. Пойдем.
Мальчики пригнулись и, ступая на пальцы, побежали к кладовке. Здесь парк не был расчищен, было много кустов, их ноги тонули в мягкой, прохладной травке. У последних кустов они остановились: производственный двор Соломона Давидовича был освещен одним фонарем, кирпичный сарай-кладовка стоял в тени стадиона. Снова огонек. Было ясно видно – кто-то зажигал спички.
Ваня прошептал в испуге:
– Рыжиков!
– Верно, Рыжиков. А другой кто? Стой, стой! Руслан! Это Руслан! Это они добираются! Тише!
Слышно было, как Руслан сказал напряженным шепотом:
– Да брось свои спички! Увидят!
Голос Рыжикова ответил:
– Кто там увидит? Все в театре.
Они завозились возле замка, слабый металлический звук долетел оттуда.
Володя шепнул:
– Отмычка. Честное слово, они обкрадут и убегут.
С замком, видимо, что-то не ладилось. Рыжиков чертыхался и оглядывался. Володя сказал, наклонившись к самому уху Вани:
– Давай закричим.
– А как?
– Знаешь, как? Я буду кричать: держите Рыжикова. Потом ты… нет… Давай вместе, только басом…
– А потом бежать.
– А потом… потом они нас все равно не поймают.
Ваня хотел даже громко засмеяться, так ему понравилось это предложение:
– Ой, ой, Володя, Володя! Давай будем кричать, знаешь как? Только тихо, только тихо. Будем так говорить: Рыжиков, выходи на середину!
– Давай, давай, только разом.
Володя поднял палец. Они сказали басом, пугающим, игровым голосом:
– Рыжиков, выходи на середину.
Их слова замечательно явственно легли на всей площадке производственного двора, мягко, отчетливо ударились в стены и отскочили от них в разные стороны. Там, у кладовки, очевидно, даже не разобрали, откуда они идут, эти страшные слова, Рыжиков и Руслан бросились бежать как раз к тем кустам, за которыми стояли мальчики. Володя и Ваня еле-еле успели отскочить в сторону.
Руслан глухо прошептал:
– Стой!
Рыжиков остановился, в его руках еще звенели отмычки. Руслан сказал тем же дрожащим шепотом:
– Какая эта сволочь кричала?
– Идем в театр, а то узнают.
– Все твои спички. Говорил, не нужно…
Они быстро направились к главному зданию.
Володя запрыгал:
– Здорово! Вот потеха!
– Теперь нужно сказать Алеше, – сказал Ваня.
– Не надо. Алешка сейчас же хай поднимет и на общее собрание. Сейчас же скажет: выгнать.
– И пускай! И пускай!
– Да, чудак! Их все равно не выгонят. Они скажут, а какие доказательства? Мы гуляли. И все равно не выгонят. Давай лучше за ними смотреть. Интересно! Они про нас не знают, а мы про них знаем.
13. Вам письмоНа другой день утром Игорь Чернявин проснулся в плохом настроении. Лежал и думал о том, что из колонии необходимо бежать, что нельзя с таким делом стать на середине. Дежурила Клава Каширина. Одно ее появление на поверке заставило Игоря лишний раз вспомнить вчерашний ужасный вечер. Но Клава с веселой, девичьей строгостью сказала: «Здравствуйте, товарищи», снисходительно пожурила Гонтаря за плохо вычищенные ботинки, Гонтарь дружески-смущенно улыбнулся ей, улыбнулась и вся бригада, в том числе и Игорь Чернявин. Трудно было не улыбаться: на сверкающем полу горели солнечные квадраты, дежурство в парадных костюмах тоже сияло, голос у Клавы был, наверное, с серебром, как и корнеты оркестра. И Игорь снова поверил в жизнь – не может Клава ябедничать, должна она понимать, как человек может влюбиться. Игорь весело отправился завтракать. Многие колонисты, даже из чужих бригад, встретили его приветливо, вспоминали и неумирающего третьего партизана, и веселую собаку, Нестеренко за столом тоже сиял добродушно-медлительной радостью: собственно говоря, вчерашний спектакль, о котором сегодня так много говорят, был сделан силами восьмой бригады, даже новенький – Игорь Чернявин – и тот играл.
К столу быстро подошел Володя Бегунок, вытянулся, салютнул:
– Товарищ Чернявин!
Игорь оглянулся:
– А что?
– Вам письмо!
В руке Володиной у пояса вздрагивает аккуратный, основательный белый конверт.
– Откуда письмо? Это, может, не мне?
– Вот написано: «Товарищу Игорю Чернявину».
– Местное, что ли?
Володя сдержанно улыбнулся:
– Местное.
– От кого?
– Там, наверное, тоже написано.
– Что такое?
Игорь вскрыл конверт. И его стол и соседние столы были заинтересованы. Володя стоял по-прежнему в положении «смирно», но его глаза, щеки, губы, даже голые колени улыбались.
Игорь прочитал скупые, короткие строчки на большом белом листе:
«Товарищ Чернявин.
Прошу тебя сегодня вечером, после сигнала „спать“, прийти ко мне поговорить.
А. Захаров».
Игорь прочитал второй раз, третий, наконец покраснел, что-то холодное пробежало сквозь сердце.
Санчо Зорин привстал, заглянул в письмо, положил руку на плечо Игоря:
– Ну, Чернявин, я к тебе в долю не иду.
У Игоря еще больше похолодело в груди, Нестеренко, не выпуская стакана с чаем из одной руки, другую молча протянул к Игорю, взял письмо, прочитал:
– Д-да. А за что это, не знаешь?
Володя перестал улыбаться:
– Все понятно?
Нестеренко на него глянул свирепо:
– Володька! Убирайся!
– Есть, убираться!
Убираясь, Володька все-таки бросил на Игоря и на всю восьмую бригаду намекающе-кокетливый взгляд.
– За что, не знаешь? – повторил вопрос Нестеренко.
Игорь опустился на стул, с опаской глянул на Гонтаря:
– Да… наверное, девчонка эта…
– Ага! Девчонка? Послушаем!
Тихонько, чтобы не слышали другие столы, заикаясь, не находя слов, краснея и бледнея, Игорь рассказал о вчерашнем несчастном случае в парке. И закончил:
– И больше ничего не было.
Нестеренко недолго размышлял:
– Влетит. Алексей за такие дела… ой-ой-ой!
Гонтарь с самого начала рассказа смотрел на Игоря прищуренными, презрительными глазами, а сейчас наклонился ближе, чтобы не слышали другие столы, и сказал Игорю в лицо:
– Видишь, какой ты гад! А ты этой девчонки, понимаешь, и мизинчика не стоишь. Жалко, что тебя Алексей вызывает, а то я подержал бы тебя в руках…
Нестеренко и Зорин ничего на это не сказали, наверное, были согласны с тем, что Чернявин – гад. И с тем, что его стоит подержать в руках.
Игорь склонился к тарелке.
– Ну его к черту! Уйду.
Нестеренко откинулся на спинку стула, задумчиво закатал под пальцем крошку хлеба:
– Нет, не уйдешь. Алексей знает: если бы ты мог уйти, он бы тебе письма не писал, а затребовал бы с дежурным бригадиром.
Гонтарь сказал с прежним презрением:
– Да и кто тебе даст убежать? Думаешь, бригада? Ты об этом забудь.
После завтрака Игорь в тоске бродил по парку, по парку, по двору, наконец, по коридору. Он рассчитывал, что Захаров будет проходить мимо и с ним поговорит. Но Захаров не выходил из кабинета, а к нему все проходили и проходили люди: то Соломон Давидович, то бухгалтер, то Маленький, то какие-то из города, то Клава. Клава не замечала его.
По дорожкам цветника гуляет Ваня. Володя Бегунок сзади набежал на него, обхватил руками. Повозились немного, и Володя зашептал:
– А ты знаешь? Чернявина в кабинет… Алексей… вечером в кабинет. Ой, и попадет же. Он эту…Оксана там такая… поцеловал.
– Поцеловал?
– Три раза, в саду!
– Прямо так поцеловал? И все?
– А тебе мало? Это, знаешь, очень строго запрещается. Один раз поцеловать и то попадет. А по три раза!
– И что же ему будет?
– Я к нему в долю не иду!
В коридоре главного здания Игорь-таки дождался Захарова. Алексей Степанович проходил не спеша, очевидно отдыхал. Он приветливо ответил на салют Игоря:
– Здравствуй, Чернявин.
Но не остановился, ничем не показал, что он состоит некоторым образом в переписке с Игорем.
– Алексей Степанович, я получил записку. Нельзя ли сейчас.
– Нет, почему же… Я просил вечером…
– Для меня, видите ли… удобнее сейчас.
– А для меня удобнее вечером.
И снова Игорь бродит по парку, по двору, по «тихому» клубу. Бежать ему не хочется. Бежать будет неблагородно: получить такое вежливое письмо и бежать. Успокоительные мысли приходят в голову: что с ним сделает Захаров? Под арест посадить не посадит, под арестом сидят только колонисты. Наряды? Пожалуйста, хоть десять нарядов, чепуха! Успокоительные мысли приходили охотно и были убедительны, но почему-то не успокаивали. До сигнала «спать» оставался еще обед, потом работа в сборочном цехе, потом ужин, потом два часа свободных, потом рапорты бригадиров, потом уже сигнал «спать». Это сигнал, спокойный, умиротворенно-красивый, сейчас предчувствовался, как нечто ужасное. И слова сигнала, которые колонисты часто напевали, услышав трубу:
Спать пора, спать пора, ко-ло-нис-ты,
День закончен, день закончен трудовой… – эти слова не подходили к тому, что ожидало Игоря после сигнала.
За обедом колонисты не говорили с Игорем, и он был рад этому; яснее становилось положение, уже не было охоты оправдываться и защищаться. Хотелось только, чтобы скорее все окончилось.
Но после работы в обсуждении положения приняла участие вся бригада. Самое длинное слово сказал Рогов. Его слово в особенности звучало веско, потому что к своим словам он ничего не прибавил мимического, в нем не было ни злобы, ни презрения:
– Попадет тебе здорово. Это и правильно. Оксана – батрачка, надо это понимать, а ты сидишь здесь на всем готовом, да еще и целоваться лезешь… конечно, свинья!
Вечером, когда уже забылся ужин, когда возвратился Нестеренко с рапортов и Бегунок прогуливался во дворе со своей трубой, отношение к Игорю стало душевнее и мягче. Наконец пропел сигнал.
Зорин подошел к Игорю:
– Ну, Чернявин, собирайся.
Нестеренко сказал медленно, похлопывая по столу ладонью:
– Я так надеюсь, что ты все обдумал как следует.
Игорь грустно молчал. Зорин взял его за пояс:
– Ты, дружок, духом не падай. Алексей – он такой человек, после него, как после бани.
– Мы, Санчо, его проводим, ладно? – сказал Нестеренко.
Они спустились вниз. В вестибюле сидел Ваня Гальченко. Он улыбнулся. Посмотрел, как они направились по коридору в кабинет, и побежал за ними. В комнате совета бригадиров никого не было. Из кабинета открылась дверь, вышли Блюм и Володя Бегунок.
Володя сказал:
– Иди сейчас, Чернявин.
Игорь двинулся к дверям:
– Он злой?
– О! Такой, честное слово, из носа огонь, из ушей дым идет!
Володя сделал страшное лицо, топнул на Игоря ногой. И Блюм и Зорин рассмеялись, Ваня, напротив, готов был принять это сообщение с полной серьезностью. Нестеренко поднял руку:
– Иди, сын мой. Давай я тебя благословлю.
Игорь открыл дверь.
Захаров сидел за столом. Увидев Игоря, кивнул на стул:
– Садись.
Игорь сел и перестал дышать. Захаров оставил бумаги, потер одной рукой лоб:
– Я тебе должен что-нибудь говорить, или ты сам все понимаешь?
Игорь вскочил, положил руку на сердце, но ему стало стыдно этого движения, бросил руку вниз:
– Алексей Степанович, все понимаю… Простите!
Захаров посмотрел Игорю в глаза, посмотрел внимательно, спокойно. И сказал медленно, немного сурово:
– Все понимаешь? Это хорошо. Я так и думал, что ты человек с честью. Значит, завтра ты сделаешь все, что нужно?
Игорь ответил тихо:
– Сделаю.
– Как же ты сделаешь?
– Как. Я… не знаю. Я буду говорить, просить, чтобы простила… Оксана.
– Так… Ну, что же… правильно. До свидания. Можешь идти.
Игорь, легкий от радости, салютнул, пошел к дверям, но у дверей остановился:
– Вам потом… доложить, Алексей Степанович?
– Нет, зачем же… Я и так знаю, что ты это сделаешь. Зачем же докладывать.
Игорь забросил руку на затылок и скинул ее вниз уже тогда, когда очутился в комнате совета бригадиров. Все смотрели на него выжидательно, а он как будто никого и не видел.
Ваня крикнул:
– Ну что? Ну что?
Нестеренко присмотрелся к Игорю:
– Перевернул?
Игорь тряхнул головой:
– Ну и человек! Ну его к черту!
Он остановился, удивленный, посреди комнаты:
– Понимаете, он мне ничего не говорил!
– А ты сам все говорил?
– А я сам все говорил.
– Хорошо, если ты умное говорил.
– Представьте, я говорил довольно умное.
Зорин сверкнул глазами:
– Это он правильно! Почему это так, товарищи? Я и сам замечал: живешь так… обыкновенно, а попадаешь в кабинет, как будто сразу поумнеешь. Стены, что ли, такие?
– Наверное, стены – согласился Нестеренко добродушно-лукаво.