Текст книги "Рассказы. Повести. Юморески. 1880—1882"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
В ту самую минуту, когда покажется конец аллеи, выходящей в степь, нужно начать считать на левой стороне буковые деревья. Между восьмым и девятым буком опытный глаз может заметить следы когда-то существовавшей, а теперь заброшенной тропинки. Эта тропинка вьется змейкой к часовне, около которой можно найти воду. Цвибуш знал о существовании этой тропинки. Он сосчитал восемь и повернул влево. Илька последовала за ним. Им пришлось продираться сквозь густую чащу репейника, дикой конопли, болиголова и крапивы. Крапива безжалостно кусала им руки, шеи и лица, а тяжелый запах конопли и болиголова не давал им дышать. Плечи Цвибуша и Ильки покрылись паутиной. В паутине карабкались и путались паучки, большие мухи и кузнечики. Большие пауки делали непривычные salto mortale с их плеч на траву. Нашим путникам пришлось нарушить покой тысячам жизней.
Часовня стояла на поляне, поросшей высокой травой, на четвертичасовом расстоянии от аллеи. Это была робко высившаяся над травой, облупившаяся, поросшая мохом, лебедой и плющом, церковочка. На порыжевшей от солнца, конусообразной гладкой крыше стоял высокий бронзовый крест. Этот крест и служил путеводной звездой для Цвибуша.
– Если ручей высох, – сказал Цвибуш, – то подарок судьбы будет много злее подарка, который поднесла нам ее сиятельство. Мои внутренности сухи, как пергамент.
Но ручей не высох. Когда Цвибуш и Илька подошли к часовне и сняли с своих плеч паутину, на них пахнуло свежестью и послышалось журчанье. Цвибуш широко улыбнулся, положил арфу и скрипку на ступени часовни и быстро зашагал вокруг часовни, описывая своими короткими ногами спираль.
– Журчит… но в какой стороне, чёрт возьми? – захохотал он. – Ручей, где ты? Куда идти к тебе? О, память дурацкая! Пил из тебя раза два, ручей, и, неблагодарный, забыл, где ты! Узнаю в себе человека! Мы не забываем ничего, кроме наших благодетелей! О, люди! Ха-ха…
Илька, обладавшая более тонким слухом, могла бы указать, в какой стороне шумит ручей, если бы не то страшное оскорбление, которое так недавно нанесли ее старому и, по ее мнению, больному отцу. Она машинально следовала за шагавшим отцом, ничего не видя, не слыша и не понимая. Ей было не до утомления и не до жажды. Всё уступало место сильному, молодому, справедливому гневу. Она шла, глядела в землю и кусала верхнюю губу.
Глухой на одно ухо, Цвибуш описывал спираль до тех пор, пока не набрел на такое место, где уже ясно слышалось сердитое ворчанье и где под ногами чувствовалась мягкая, влажная земля.
– Ручей должен быть под липами! – сказал Цвибуш. – Вот она, одна липа! А где же еще две? Их было ровно три, когда я, десять лет назад, пил здесь воду… Вырубили! Бедные липочки! И они понадобились кому-то. А вот оно и искомое… Мое почтение! Пьем, Илька, за твое здоровье!
Цвибуш опустился на колени, бросил в сторону шляпу и прильнул пылающим лицом к холодной сверкающей поверхности… Илька машинально опустилась на одно колено и последовала примеру отца. Цвибуш пил ртом и глазами. Он видел в воде свою, покрытую кровью, физиономию и, глядя на кровоподтеки и ссадины, готовил подходящую остроту. Но острота вылетела из головы, и вода полилась изо рта обратно, когда он на зеркальной поверхности, рядом с своим лицом, увидел лицо Ильки. Он перестал пить и поднял голову.
– Илька! – сказал он, хмурясь. – Слышишь, девочка? Перестань скалить зубы! Ты не собака! Я этого не люблю! Не будь дурой!
Илька подняла голову и влажной ладонью провела себе по лбу.
– Я не люблю этого! – продолжал Цвибуш. – Оставь свою глупую привычку скалить зубы от всякого пустяка! Будь умницей! Зачем сердиться? Ты бледна, как мертвец, и дрожишь! Смотри, глупая, как умрешь от злости, так будешь знать! Перестань! Ну!..
– Не могу… Никто не имеет права, папа Цвибуш, бить тебя по лицу. Никто!
– Неужели? А я этого не знал? И без тебя знаю! Ни по лицу, ни по спине, ни по животу… Но что же ты хочешь?
Илька провела еще раз ладонью по лбу и прошептала:
– Я хочу, чтобы никто не смел бить тебя. Я хочу… я хочу ей отомстить.
Цвибуш издал свистящий звук, нагнулся к воде и начал мыть свое лицо. Умывшись, он утерся рукавами и сказал:
– Нелепость, Илька! Пей, если еще не напилась, и пойдем к нашим инструментам. Довольно болтать глупости!
Цвибуш поднял за руку Ильку и, поглаживая живот, направился к часовне.
– Давай-ка лучше, чем сердиться, часовню посмотрим! – предложил Цвибуш.
Множество зеленых и серых ящериц бросилось к щелям и в траву, когда Цвибуш и Илька подошли к часовне. Дверь часовни с заржавленными крючьями была наглухо забита досками. Над дверью, на гладкой деревянной доске, были прибиты медные буквы. Буквы были, разумеется, латинские. Цвибуш прочел и перевел Ильке следующее: «Франциск Гольдауген – 1806. Прохожий, молись, чтобы святые ангелы сохранили его душу для рая!» Стекла в двух окнах были разбиты. Осколки их, торчавшие в полусгнивших рамах, отливали радужные цвета. Третье окно было заткнуто ячменным снопом. Окна были царством паутины и пыли.
– Франциск Гольдауген! – крикнул в окно Цвибуш.
– Гольдауген! – ответило эхо.
– Франциск Гольдауген – это брат дедушки нынешнего графа, – сказал Цвибуш, обращаясь к Ильке. – В 1806 году он, возвращаясь со свидания, на этом самом месте был убит своим старым камердинером, который мстил за свою дочь. Так говорят одни; а другие говорят, что он подрался с своим племянником из-за какой-то девчонки и был убит. Как бы там ни было, а камердинер был повешен на этом месте. «Не убивай», говорит заповедь господня, в домах же, лесах и садах Гольдаугенов не знали заповедей божиих. Погляди-ка, Илька, в окно… Видишь св. Франциска? Лицо желто-зеленое, страшное… Теперь это изображение погасло, во время же оно оно было отлично видно и на глупых людей и женщин наводило ужас. В особенности страшно было это лицо, когда перед ним горела, как теперь помню, синяя лампада… И меня мороз драл по спине, когда я смотрел на это лицо. Суть в том, моя девочка, что художник, писавший этот образ, бежал, не окончивши своей работы. Он не дописал левого глаза, а потому правый глаз и выделялся так сильно и резал наши суеверные глаза. Лицо было тоже не окончено. Была одна только подмалевка, как говорят художники. Художник бежал, потому что влюбился в графиню. Чудак видел в ней неприступную крепость. Болван! Стоило бы ему только дать ей понять, и она повисла бы на его шее. Женщины всегда были хрупки. Они не отступают от мужчин там, где дело касается того, чего тебе не следует знать, моя невинность.
Цвибуш умолк и посмотрел на Ильку. Илька его не слушала. Она глядела в землю, шептала что-то губами и шевелила пальцами, как бы рассуждая с собой. Цвибуш издал свистящий звук и задумался.
– Послушай, рыжая! – сказал он, нахмурив брови. – Не люблю я этого! Ты опять начинаешь скалить зубы! Пойдем, сядем!
Цвибуш и Илька сели на горячие ступени часовни.
– Где у тебя голова, девочка? – продолжал Цвибуш, глядя на бледное лицо дочери. – Отчего ты не рассуждаешь логично? Из дерева нельзя сделать стали, из тряпок не выльешь колокола. Крыса не может родить лебедя. От той женщины, родившейся от известного рода людей, нельзя ожидать ангельских поступков. Ее деды и отцы волки; может ли же она, вопреки законам природы, родиться ягненком? И она волк! Волк от головы до пяток! Будучи же волком, она не могла иначе поступить… Что же ты еще хочешь? А волков учить кушать сено – не наше дело… Рассуждай логично! Она урожденная баронесса Гейленштраль; а кто такие Гейленштрали? Это те же Гольдаугены. Первый Гейленштраль был побочным сыном Артура Гольдаугена. Баронство получил он во время Тридцатилетней войны, только благодаря своему родству с Гольдаугенами. Потом Гольдаугены женились на Гейленштралях, вторые выходили замуж за первых и т. д. В результате получились два рода, ничем не отличающиеся один от другого. Что же ты хочешь? Не хочешь ли ты, чтобы в то время, когда Гольдауген дерется, Гейленштраль полез к тебе целоваться? Гм… Нет, моя милая! Сердиться на волков за то, что им природа дала острые зубы, могут только такие малознайки, как ты.
Цвибуш помолчал и продолжал:
– А что здесь важную роль играет природа, прекрасно видно из истории Гольдаугенов. Первый Гольдауген появился в исходе крестовых походов. Звали его Золотоглазым вампиром. Волоса на его голове и бороде были черны, как уголь, а брови и ресницы были белокуры. Благодаря этой игре природы его и прозвали Гольдаугеном[185]185
Гольдауген в переводе на русский язык значит – «Золотые глаза».
[Закрыть]. В его золотых глазах, говорит история, рядом с замечательным умом светилась смесь лукавства и ловкости рыси с кровожадностью голодного барса. Это была бешеная собака в самом худшем смысле этого слова. Он жрал человеческую кровь так же легко, как мы воду, покупал и продавал людей с беззастенчивостью Иуды. Сжечь деревню для него было много легче, чем для нас выкурить сигару. Он жег и с восторгом глядел на пламя. Когда победители, с Готфридом Бульонским во главе[186]186
…с Готфридом Бульонским во главе… – Готфрид, герцог Бульонскнй (ок. 1060—1100), один из предводителей первого крестового похода. В 1099 г. его войска взяли Иерусалим.
[Закрыть], молились впервые у гроба господня, он рыскал по окрестностям Иерусалима и нанизывал на пики головы сарацин. И в эту великую минуту он не изменил себе! Ему, говорит архив, страстно хотелось помолиться, но инстинкт бешеной собаки потянул его в другую сторону, к разрушению, к крови. Это страшное уродство, моя милая! Нельзя думать, чтобы золотоокий человек был виноват в своем уродстве. Человеку не дойти самому до таких ужасающих мерзостей, как не додуматься ему до шестого пальца на руке. Природа виновата. Она дала ему волчий мозг. От золотоокого родился сын, отличавшийся от отца только тем, что не имел золотых глаз… уродство перешло и к нему; внук имел золотые глаза и то же уродство. И так далее. Нынешний граф не имеет золотых глаз. В прошлом году умер его сын, мальчишка, который имел золотые глаза. Итак, золотые глаза передаются через человека, а уродство стало уделом каждого. Гольдаугенам, как видишь, моя милая, так же трудно отделаться от волчьих мозгов, как и от золотых глаз. Ну, теперь и посуди, моя милая, в силах ли была та красавица не хлестануть меня по губам? Природа взяла верх над рассудком, и ей иначе поступить было нельзя!
– Всё это ты врешь, отец! – взвизгнула Илька, топнув ногой. – Ты врешь! Твоим губам нет дела до ее уродства, до ее природы! Нам нет дела! Ты всё это говоришь только потому, что мне вредно сердиться. Но я ей покажу! Я ей не… не прощу! Пусть меня бог накажет, если я прощу ей эту обиду!
– Кому бы другому, а не тебе, ягненок, так храбриться! Ягненку храбриться против волка значит только терять напрасно слова… Замолчим лучше!
Илька поднялась, накинула на плечо ремень арфы и подбородком указала на тропинку.
– Отдохнуть разве не хочешь? – спросил отец.
Илька промолчала. Цвибуш встал, взял под мышку скрипку, крякнул и зашагал к аллее. Он привык слушаться Ильку.
Час спустя они шли уже, едва волоча свои утомленные ноги, по пыльной, горячей дороге. Впереди их, за полосой синевших рощ и садов, белели колокольни и ратуша маленького венгерского городка. По левую руку пестрела красивая деревушка Гольдауген.
– Где есть суд? Здесь или там? – спросила Илька, указывая на город и деревню.
– Суд? Гм… Суд есть и в городе и в деревне. В городе судят, мое золото, городских, а в деревне гольдаугенских…
Илька остановилась и, после некоторого размышления, пошла по дороге, ведущей к деревне.
– Куда? Зачем ты? – спросил Цвибуш. – Что тебе там делать? Храни тебя бог ходить к этим мужикам!
– Я, папа Цвибуш, иду туда, где судят гольдаугенских.
– Для чего же? Ради бога! Ты сумасбродка, душа моя! В городе мы можем пообедать и выпить пива, а здесь же что мы будем делать?
– Что делать? Очень просто! Мы будем судиться с той бессовестной негодяйкой!
– Да ты дура, дочка! Ты с ума сошла! Ты потеряла всякое уменье соображать, голубушка! Или ты, может быть, шутишь?
– Не шучу я, отец! Я удивляюсь даже, как это ты, при всем своем самолюбии, можешь относиться так хладнокровно к этой обиде! Коли хочешь, ступай в город! Я сама пойду в суд и потребую, чтобы ее наказали!
Цвибуш взглянул на лицо Ильки, пожал плечами и пошел за непослушной дочкой, бормоча, жестикулируя руками и издавая свистящие звуки.
– Дура ты, Илька! – сказал он, вздыхая, когда они переходили мост, переброшенный через реку. – Дура! Назови меня лысым чёртом, если только ты не выйдешь из этой деревни с носом! Извини меня, дочка, но, честное слово, ты сегодня глупа, как пескарь!
Они прошли мост и вступили в деревню. На улицах не было ни души. Всё было занято полевыми и садовыми работами. Долго пришлось им колесить по деревне и водить вокруг глазами, пока им не попалась навстречу маленькая, сморщенная, как высохшая дынная корка, старуха.
– Позвольте спросить, – обратилась Илька к старухе, – где живет здесь судья?
– Судья? У нас, барышня, три судьи, – отвечала старуха. – Один из них давно уж никого не судит. Он лежит, разбитый параличом, десять лет. Другой не занимается теперь делом, а живет помещиком. Он женился на богатой, взял в приданое землю, – до суда ли ему теперь? Но и он уже старик… Женился лет пятнадцать тому назад, когда у меня помер мой старший сын, помяни, господи, его душу…
– А третий? Где живет третий?
– Третий? Третий еще судит… Но тоже уже никуда не годится… Старичок! Ему бы спать теперь в могиле, а не драки разбирать… Живет он… Видите зеленое крыльцо? Видите? Ну, там он и живет…
Цвибуш и Илька поблагодарили старуху и направились к зеленому крыльцу. Судью они застали дома. Он стоял у себя на дворе, под старой развесистой шелковицей и палкой сбивал черные, переспелые ягоды. Губы его и подбородок были выкрашены в лиловый, синий и бакановый цвета. Рот был полон. Судья жевал ленивее быков, которым надоело жевать свою жвачку.
Цвибуш снял шляпу и поклонился судье.
– Осмеливаюсь обеспокоить вашу честь одним единственным вопросом, – сказал он. – Вы изволите быть судьей?
Судья обвел глазами своих непрошенных гостей и, проглотив жвачку, сказал:
– Я судья, но только до обеда.
– А вы изволили уже покушать?
– Ну да… Я обедаю в половине третьего… Это вам должно быть известно. По праздникам я обедаю в половине второго.
– Plenus venter non studet libenter[187]187
Сытое брюхо к учению глухо (лат.)
[Закрыть], ваша честь! Xe-xe-xe… Вы изволите говорить истину. Но, ваша честь, нет правил без исключений!
– У меня есть… Я не признаю в данном случае исключений. Я сужу людей только натощак, старина, когда я менее всего расположен сентиментальничать. Десять лет тому назад я пробовал судить после обеда… Я что же выходило? Знаешь, что выходило, старина? Я приговаривал к наказанию одной степенью ниже… А это не всегда справедливо! Однако ты толст, как стоведерная бочка! Ты, вероятно, ешь много? И тебе не жарко носить на себе столько лишнего мяса? А это что за девочка?
– Это, ваша честь, моя дочь… Она-то и является к вам просительницей.
– Гм… Так… Подойди поближе, красавица! Что тебе нужно?
Илька подошла к судье и дрожащим голосом рассказала ему всё то, что произошло во дворе графов Гольдаугенов. Судья выслушал ее, посмотрел на губы Цвибуша, улыбнулся и спросил:
– Так что же тебе, красавица, нужно?
– Я хочу, чтобы вы наказали эту женщину!..
– Так… Хорошо… С большим удовольствием! Сейчас же мы засадим ее в тюрьму… Послушай, старина, – обратился судья к Цвибушу. – Ты где породил эту красотку, на луне или на земле?
– На земле, ваша честь! На луне нет женщин, ваша честь, а потому там едва ли возможно выпить стакан вина за здоровье роженицы!
– Если на земле, то почему же она не знает, что… Какие же вы дураки, господа! Ах, какие дураки! Вы и дураки и чудаки!
– Почему же? – спросила Илька.
– Вероятно, потому, что мозгов нет… Гольдаугены меня кормят и поят, а я их судить стану!? Ха-ха-ха! Гольдаугены графы, а она дочь цыгана, плохого скрипача, которого следует высечь за то, что он плохо играет на скрипке! Чудаки! Нет, не на земле вы родились! Да захочет ли она с тобой судиться? Она нарисует на повестке, которую я ей пошлю, рожу с большим носом и бросит ее под стол! А где твои свидетели? Рабочие? Держи карман! Они не такие миллионеры, чтобы отказываться от куска хлеба! Ха-ха-ха! Нашла с кем судиться! Чудачка! Нет, не ерунди, красавица! Обидно, это правда… но что же поделаешь? Света белого не переделаешь!
– Но что же мне делать?
– Дать тряпку своему отцу, чтобы он завязал себе губу. От мух ранка может прикинуться… Свинцовой примочки купи… Только это я и могу посоветовать… Дать тебе еще совет, красавица? Изволь! Возьми своего толстого папашу под ручку и уходи… Не могу видеть дураков! Избавьте себя от присутствия судьи неправедного, а мне дайте возможность не беседовать с вами.
– Но что же мне делать? – опять спросила Илька, ломая пальцы.
– Гм… Третьего совета хочешь? Изволь! Сделайся такой же графиней, как она. Тогда ты будешь иметь полное право судиться с ней! Полное право! Ха-ха-ха! Сделайся графиней! Честное слово! Ты тогда будешь судиться с ней сколько твоей душе угодно! Никто и ничто не помешает! Впрочем… прощайте! Мне некогда! Оставьте меня. Пока ты не графиня, я имею еще право гнать тебя так неделикатно подальше от моего полного желудка и ленивого языка! Марш, старина! Свинцовой примочки не забудь купить!
Судья отвернулся и принялся за ягоды. Цвибуш и Илька вышли со двора и пошли к мосту. Цвибушу хотелось остаться отдохнуть в деревне, но не хотелось действовать наперекор Ильке… Он поплелся за ней, проклиная голод, щемивший его желудок. Голод мешал ему соображать…
– Мы, дочка, в город? – спросил он.
Илька не отвечала. Когда они вошли в рощу, принадлежавшую гольдаугенским крестьянам, Цвибуш спросил:
– Ты, Илька, сердишься? Отчего ты не отвечаешь на мой вопрос?
Вместо ответа Илька зашаталась и схватила себя за голову.
– Что с тобой, дочка?
Дочка остановилась и повернула к отцу свое лицо. Лицо было искажено скверной, злой улыбкой. Зубы были оскалены по-собачьи…
– Ради бога, что с тобой?
Илька подняла вверх руки, откинула назад голову и широко раскрыла рот… Резкий грудной крик понесся по роще. Крупные слезы ручьем полились из голубых глаз дочери оскорбленного отца… Илька зарыдала и захохотала.
– Что с тобой? Можно ли так сердиться?
Цвибуш заплакал и принялся целовать свою дочь.
– Можно ли так? Сядь, Илька! Ради бога, сядь! Ну, да садись же!
Цвибуш положил свои большие потные руки на ее прыгающие плечи и подавил вниз.
– Сядь! Мы посидим в тени, и ты успокоишься! Идем под эту вербу! А вот и ручей! Хочешь водицы? Вербы всегда растут у воды. Где есть вербы, там следует искать воду! Сядем!
Цвибуш понес Ильку к вербе, согнул ее колена и посадил на траву. Рыдания становились всё сильней и сильней…
– Полно, дочь моя! Имеем ли мы право так оскорбляться? Разве мы никого не оскорбляем? Можешь ли ты поручиться, что твой отец никого никогда не оскорблял безнаказанно? Оскорблял я! Мне сегодня только заплатили.
Раздался выстрел. Цепляясь за ветви, шелестя и хлопая крыльями, слетела с вербы птица и упала на фартук Ильки. То была молодая орлица. Одна дробина попала ей в глаз, а другая раздробила клюв…
– Посмотри, моя милая! В лице этой птицы сильно оскорблена природа… Это оскорбление много выше нашего… Терпит природа… Не наказывает же, не мстит…
Затрещали кусты, и Цвибуш увидал перед собой высокого, статного, в высшей степени красивого человека, с большой окладистой бородой и смуглым лицом. Он держал в одной руке ружье, а в другой соломенную шляпу с широкими полями. Увидев свою дичь на коленях хорошенькой рыдающей девушки, он остановился как вкопанный.
– Впрочем, этот человек уже наказан! – сказал Цвибуш. – Сильно наказан! Его грехи бледнеют перед той карой, какую он несет! Рекомендую тебе, Илька, графа Вунича, барона Зайниц. Здравствуйте, граф и барон! Чего в вас больше, графства или баронства? В вашей чертовски красивой фигуре много того и другого… Вот она, ваша дичь! Моя дочь отпевает ее.
Барон Артур фон Зайниц мужчина лет двадцати восьми – не более, но на вид ему за тридцать. Лицо его еще красиво, свежо, но на этом лице, у глаз и в углах рта, вы найдете морщинки, которые встречаются у людей уже поживших и многое перенесших. По прекрасному смуглому лицу бороздой проехала молодость с ее неудачами, радостями, горем, попойками, развратом. В глазах сытость, скука… Губы сложены в покорную и в то же время насмешливую улыбку, которая сделалась привычной… Черные волосы барона фон Зайниц длинны и вьются кудрями. Они напоминают собой волосы молоденькой институтки, еще не завивавшей своих волос в косы. Артур редко купается, а поэтому и волосы его и шея грязны и лоснятся на солнце. Одет он небогато и просто… Костюм его незатейлив и крайне неопределенен… Воротнички грязной сорочки выдают, что барон не следует моде. Такие воротнички носили четыре года тому назад. Галстух черный, потертый и ленточкой; его узел, связанный некрасиво и наскоро, сполз на сторону и грозит развязаться… Куртка и жилет роскошны; они покрыты пятнами, но они новы. Сшиты они из дорогой серой материи, приготовленной из лучшего козьего пуха. Потертые, давно уже отживающие свой век, шёлковые панталоны плотно облекают его мускулистые бедра и очень красиво теряются выше колен в складках высоких блестящих голенищ. Каблуки на сапогах искривлены и наполовину стерты. На жилетке из козьего пуха покоится цепочка из нового металла. К цепочке прицеплено шесть золотых медальонов, золотой аист с брильянтовыми глазами и маленькое, очень искусно сделанное, ружье с золотым дулом и платиновым прикладом. На прикладе этого ружьеца можно прочесть следующее: «Барону Артуру фон Зайниц. Общество вайстафских и соленогорских охотников». Не спрашивайте у барона, который час: к карманному концу цепочки прицеплены не часы, а ключ и оловянный свисток.
Род баронов Зайниц не может похвалиться своею древностью. Он ведет свое начало с первого десятилетия настоящего столетия, только. У Артура хранится «История баронов фон Зайниц», маленькая брошюрка, заказанная во время оно отцом Артура, Карлом, одному заезжему ученому шведскому пастору. Услужливый пастор взял большие деньги и, сочиняя родословное дерево милостивых баронов, не щадил ни бумаги, ни правды. Родословную повел он с одиннадцатого столетия. Брошюрке этой, разумеется, многие поверили; поверили в особенности те, которым не было надобности контролировать пастора. Но Зайницам пришлось покраснеть за свою брошюру, когда одна очень услужливая иллюстрированная газета, желая прислужиться, напечатала их герб и родословную, более похожую на правду, чем та, за которую было заплочено пастору. Первый барон Зайниц был простой дворянин, женатый на дочери банкира, выкрестившегося еврея. Это была личность ничтожная во всех отношениях, пресмыкающаяся, вечно голодная и любящая деньги больше всего на свете. Она невидимо прожила бы свой век и навсегда стушевалась бы в памяти людской, если бы не фортуна, которая улыбалась ей и милостиво и постоянно… У первого Зайница было два брата. Один из них был иезуитом, читал в каком-то университете физику и собственными руками пробил себе путь к кардинальству. Другой брат был придворным поэтом и зятем лейб-медика. Благодаря сильной протекции этих двух братьев и деньгам тестя-банкира, имевшего крупные денежные связи, грамота на баронство фон Зайниц досталась не так трудно, как тому первому Зайницу, о котором врал шведский пастор. Второй Зайниц, дед Артура, дрался под Аустерлицем и умер профессором военной академии. Этот Зайниц был портретом своего дяди-кардинала и, подобно ему, был более кабинетным человеком, чем солдатом или помещиком. Отец Артура напоминал собой первого Зайница. Это тоже ничтожная, невзрачная, ничего не стоящая личность. Малообразованный, ограниченный, слабый физически и нравственно, он задался целью расточить в пух и прах всё то, что улыбающаяся фортуна дала его деду и отцу. Задача, однако, оказалась не легкой. Баронство Зайниц занимает не малое пространство. Железная дорога пересекает его в двух местах. Оно считается, благодаря своим садам, виноградникам и почве, одним из богатейших и роскошнейших поместий. Находящиеся на нем конский завод и суконная фабрика, вместе взятые, давали баронам две тысячи четыреста франков в день, а об остальном и говорить нечего. Расточить такое богатство – не легкая задача, но у Карла фон Зайниц были отличные помощники. Помогали ему его сластолюбие, неуменье рассуждать, доброта и его… сын. Он до конца дней своих не переставал любить женщин. Любил он отчаянно, бешено, не рассуждая и не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Женщины были его главной расходной статьей, без которой ему едва ли бы удалось расточить всё. В Вене у него была некоторое время любовница. К этой любовнице ездил он на экстренном поезде с многочисленной толпой сластолюбивых прихлебателей, пивших одно только шампанское. С каждым поездом любовнице привозились подарки, которые поражали своею роскошью и слишком красноречиво говорили о безумстве барона. Подарки состояли из фамильных драгоценностей, дорогих лошадей, векселей… Горничная его венской любви получала тысячу франков в месяц и имела на всякий случай своих лошадей. По приходе и пред уходом экстренных поездов давались лукулловские обеды. В Праге была другая любовница, в Будапеште третья и т. д. Женщины обожали его и, разумеется, за щедрость больше, чем за что-либо другое. Та масса анекдотов, которые рассказываются еще до сих пор о Карле фон Зайниц, как нельзя лучше характеризует это обожание. Из массы анекдотов приведем один.
В одном из лучших немецких театров дебютировала молоденькая, только что выпущенная из театрального училища, актриса. (Ныне она очень известная актриса на роли драматических и трагических матерей-старух.) Она была молода, хороша собой и играла великолепно. Театр дрожал от рукоплесканий. После первого же действия ей был поднесен букет, украшенный драгоценнейшим ожерельем покойной баронессы фон Зайниц, матери Карла. Барон отдал это ожерелье, потому что оно лежало в его боковом кармане и острым концом медальона кололо его в бок. После второго действия несколько высокопоставленных лиц, которые находились на этот раз в театре, отправились за кулисы выразить дебютантке свое удивление. Между высокопоставленными находился и фон Зайниц. За кулисами он чувствовал себя как дома. Выпив в уборной первого любовника стакан шампанского, он направился к уборной восходящего светила. Дверь уборной была заперта. Он постучал.
– Что вы делаете!? – изумились высокопоставленные… – Вы забываетесь! Вы забываете, что здесь не цирк, не оперетка… Не salon madame Deleaux! Вы чертовски дерзки, барон!
– Вы думаете? Я только нетерпелив… – отвечал барон.
– Но она сейчас выйдет! Неужели у вас не хватит терпения на две, на три минуты?
– Не хватит.
– Но ведь это неприлично! Она, может быть, теперь одевается!
– Может быть, – отвечал нетерпеливый барон и постучал в дверь еще раз.
– Кто там? – послышался из уборной молодой женский голос.
– Я! – отвечал барон.
– Кто вы?
– Один из почитателей вашего таланта. Я, собственно говоря, в вашем таланте ни бельмеса не смыслю, но мне говорят, что вы прекрасно играете, а я привык верить на слово. Отоприте!
– Странно… Я в уборной! В уборную нельзя входить. Да вы кто такой?
– Я барон фон Зайниц. Имею к вам дело.
Голос из уборной заговорил потише и не так смело:
– Очень приятно, барон… Но я не одета… Подождите пять минут.
– Мне ждать некогда. Через две минуты я уезжаю. Сейчас или никогда!
– Нельзя!
– Ваше дело… Прощайте! Кто это, чёрт возьми, меня за рукав дергает?
Возле барона собралась толпа почитателей дебютантки. Толпа была крайне возмущена дерзким поведением барона. Она потребовала от барона, чтобы он отошел от двери. Жених дебютантки, находившийся тут же в толпе, дернул его за рукав.
– Извольте отойти от двери! – крикнули почитатели.
– А если я не отойду, то что будет? – спросил барон и уже не пальцем, а кулаком постучал в дверь.
– Вы, mademoiselle, вероятно, хотите, чтобы эти господа сделали со мной скандал! – сказал он сквозь дверь дебютантке. – Отворите! Через полторы минуты я уезжаю… Сейчас или никогда! Я, барон фон Зайниц, люблю всё делать сейчас или никогда! Угодно вам поговорить с бароном Зайниц, который имеет к вам дело?
Дебютантка, видимо, колебалась.
– Что вам угодно? – спросила она.
– Ах, чёрт возьми! Что может быть мне угодно!? Некогда мне разговаривать! Ну, я буду считать до трех раз. Если вы не отопрете, когда я скажу «три», то я уйду, и вы меня никогда не увидите… Как много, однако, у вас поклонников! Это я замечаю по тем щипкам, которые они задают мне сзади и с боков… Ну, я начинаю… раз… два… Ну… ну…
В уборной около двери послышались легкие шаги.
– Три! – сказал барон.
Щелкнул замок. Дверь тихо отворилась. Перед носом барона прошмыгнула из уборной хорошенькая, улыбающаяся горничная. Барон сделал шаг вперед, и его обоняние утонуло в тонких запахах уборной. Она стояла у темного окна, закутавшись в шаль. Около нее лежало платье, которое ей предстояло надеть… Щеки ее были красны. Она сгорала со стыда…
«Боже мой, как она еще невинна!» – подумал барон и, поклонившись, сказал:
– Прошу прощения! Я через минуту уезжаю, а потому…
Дебютантка подняла глаза на барона. Глаза ее были полны любопытства. Она видела его в первый раз, но она так много слышала о нем, находясь еще в театральном училище! Она его давно уже обожала понаслышке.
– Что вам угодно, барон? – спросила она после тяжелого, минутного молчания.
– Вы извините, mademoiselle, что я так настойчив, но… честное слово, вы мне нравитесь!
Дебютантка потупилась. Щеки ее еще больше покраснели.
– Я не люблю комплиментов, – сказала она.
«Боже, как она невинна!» – подумал барон и сказал:
– Сколько жалованья назначило вам ваше начальство?
– Еще не назначало, а назначит… Сколько – не знаю… На первых порах, вероятно, не более двух тысяч талеров…
– Гм… Цена хорошая… На первых порах достаточно.
Барон умолк и впился глазами в дебютантку. Дебютантка готова была провалиться сквозь землю от стыда и ожидания.
– Если вы ко мне приедете, – сказал, помолчав, фон Зайниц, – то вы получите в сто пятьдесят раз больше.
Розовые щеки дебютантки стали белы, как полотно сорочки барона… Дебютантка вскрикнула, всплеснула руками и, как оглушенная выстрелом из сотни пушек, сразу упала на обитое бархатом кресло. С ней сделался истерический припадок. Фон Зайниц поклонился и вышел. Когда в уборную вошла горничная, дебютантка рыдала. Рыдания были отрывистые, смешанные со смехом… Горничная испугалась, выбежала из уборной, и чрез минуту вся сцена разделилась на кучки. Кучки шептались, искоса поглядывали на дверь уборной и не знали, что им делать: возмущаться дерзким поступком барона или же… завидовать счастью рыдающей дебютантки? Жених, как сумасшедший, вломился в уборную, пал к ее ногам и завопил: