Текст книги "Рассказы. Повести. Юморески. 1880—1882"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
Двадцать девятое июня
(Рассказ охотника, никогда в цель не попадающего)
Было четыре часа утра…
Степь обливалась золотом первых солнечных лучей и, покрытая росой, сверкала, точно усыпанная бриллиантовою пылью. Туман прогнало утренним ветром, и он остановился за рекой свинцовой стеной. Ржаные колосья, головки репейника и шиповника стояли тихо, смирно, только изредка покланиваясь друг другу и пошептывая. Над травой и над нашими головами, плавно помахивая крыльями, носились коршуны, кобчики и совы. Они охотились…
Аким Петрович Отлетаев, мировой судья, земский врач, я, зять Отлетаева Предположенский и волостной старшина Козоедов ехали все шестеро на отлетаевской коляске-розвальне на охоту. За коляской, вывалив языки, бежали четыре пса. Я и земский врач народ худенький, остальные же толсты, как стоведерные бочки, а потому, несмотря на то, что дедовская коляска была и широка и глубока, нам было до чёртиков тесно. Я то и дело толкал локтем и ружейным прикладом в живот Козоедова. Все мы толкались, пыхтели, морщились, всей душой ненавидели друг друга и с нетерпением ждали того времени, когда нам можно будет вылезть из коляски. Ехали мы подальше в степь пострелять куропаток, стрепетов, перепелов, болотной дичи и, если фортуна оглянется на нас, дрохв. Предводительствовал нами хозяин коляски и коней Отлетаев, по милости которого мы и ехали на охоту. Тела наши были сдавлены, но зато души были преисполнены радостями самого высшего качества!
Кто никогда не ездил и не шлялся на охоту, тому не понять этих радостей. Мы держали наши ружья и глядели на них так любовно, как маменьки глядят на своих сыночков, подающих большие надежды.
– А каков наш будет маршрут? – спросил я, когда мы отъехали от Отлетаевки верст на десять.
– Сейчас едем на Еланчик, – отвечал Отлетаев, – бекасов стрелять… Отсюда это верст восемь будет. Там же и перепелов на просе постреляем… Пострелявши перепелов, ночевать станем, а уж завтра чуть свет у нас самая-то настоящая стрельба начнется…
– А что, господа, как думаете, – спросил я, показывая пальцем на коршуна, который купался далеко в небесной синеве, – можно ли попасть отсюда? Попадете?
– Не попадешь! – сказал Отлетаев. – Далеко очень! Впрочем, из моего ружья попадешь…
– И из вашего ружья не попадешь, – заметил Предположенский.
– Попадешь. Дробью не попадешь, не достанет, а пулей наверно…
– И пулей не попадешь.
– Уж это позвольте мне знать, попаду я или не попаду! Вы ружья моего не знаете, а я знаю… Вы отродясь не видали хороших ружей, а потому это вам и кажется таким странным… Я и дальше попадал…
Предположенский откинул назад голову и засмеялся…
– Чего же смеешься? – продолжал Отлетаев. – Не веришь, небось?
– Разумеется, не верю.
– Гм… Ружья моего, значит, не знаешь… Ружье замечательное! Недаром шестьсот целковых стоит…
– Сколь…ко?? – спросил Предположенский и вытянул шею… – Сколько? Повторите, папаша!
– Шестьсот рублей… Чего же ты смеешься? Ты погляди на ружье, да потом и скаль зубы!
– Я вижу… Чьей фабрики?
– Марсельское… Фабрики Лепелье…
– Лепелье? Не слыхал что-то такой фабрики… Ружье, как ружье… Рублей сто стоит… Не люблю, тесть, когда вы врете! Зачем врать? Я не понимаю, зачем врать?
– Ружье хорошее, – заметил мировой, – но шестисот не стоит. Вы переплатили, Аким Петрович!
– Он вовсе не переплачивал! – горячился Предположенский, – он врет! Врет, как школяр!
Отлетаев завертелся и покраснел.
– Не таковский, чтоб врать, – сказал он. – Так-то-с! Ты вот… ты вот так врешь! Ну да! Ты вот так и норовишь уколоть! С тобой ездить не следует. Я не знаю, зачем я с тобой поехал!..
– И не ездил бы… Зачем врать, не понимаю! Врет, как свинья!
– Сам свинья! Свинья и дурак вместе с тем…
Мы начали усовещевать Предположенского.
– Пусть он не врет! – оправдывался непокорный зять. – Моя душа возмущается, ежели кто врет… И свиньей пусть не бранится. Сам он свинья, вот что! А если ему неприятно, что я еду, так… шут с ним! Я могу и не ехать!
– Ну, полноте! Аким Петрович и не думал вас оскорблять! Стоит ли поднимать бурю из-за пустяков?
Предположенский надулся, как объевшийся индюк, и умолк.
– Нельзя-с! – обратился, немного погодя, к Предположенскому Козоедов. – Нельзя-с! Он вам теперь, можно сказать, заместо родителев, тесть он вам, а вы грубости наносите… А грешно!
Зять взглянул презрительно на старшину и сардонически усмехнулся…
– Тебя спрашивают нешто? – спросил он. – Спрашивают? Молчи, коли… Сиди, ежели сидишь!.. Заместо родителев… Говорить еще не умеешь, а тоже лезешь… Гм… Суконное ры… Мужлан!
– Вот видите-с, какие вы! Не любите, коли люди покойно сидят. Я хотя и из простого звания произошел, хотя, могу сказать, и никакого образования не проходил, но могу сказать, что имею в груди, и в сердце, и в душе всякие чувства, а вы вот так нет, хоть вы и науки проходили по всем степеням… Так-то-с!
– Перестаньте, господа! – вмешался я. – Полно вам друг другу мораль читать! Давайте молчать…
Отлетаев с сопеньем вытащил из бокового кармана объемистый, сильно потертый портсигар и запустил в него свои толстые пальцы. Доктор и мировой протянули руки к его портсигару.
– Нет-с, извините-с! – сказал внушительно Отлетаев. – Дружба дружбой, а табачок врозь. Мне самому не хватит… Дорога велика, а у меня папирос-то с собой только четыре десятка…
Доктор и мировой сильно сконфузились и, чтобы скрыть подальше от света белого свой конфуз, засвистали из «Мадам Анго»[173]173
…из «Мадам Анго». – Оперетта Шарля Лекока (1832—1918) «Дочь мадам Анго».
[Закрыть].
Отлетаев был глуп, как сорок тысяч братьев[174]174
…глуп, как сорок тысяч братьев… – Юмористическая перефразировка слов Гамлета: «Я любил Офелию, как сорок тысяч братьев любить не могут», часто встречающаяся в рассказах молодого Чехова. «…Пьян, как сорок тысяч братьев…» («Ненужная победа», стр. 275 этого тома); «…обрадовался сорока тысячам, как сорок тысяч братьев, взятых вместе» («Осколки московской жизни», 1883 – т. XVI); «Груб, неотесан и нелеп, как сорок тысяч нелепых братьев» («Дачница», 1884 – т. III); «Нализался, как сорок тысяч братьев» («Ночь на кладбище), 1886 – т. IV), а также: „… эффектен, как сорок тысяч шаферов, взятых вместе“ („Драма на охоте“, 1884—1885 – т. III); „…пьян, как сорок тысяч сапожников“ („То была она“, 1886 – т. V).
[Закрыть], и невежа страшная…
Мы его терпеть не могли. Сконфуженный доктор закурил собственную папироску и начал рассказывать анекдоты. Рассказал он их штук двадцать; из них только один не был сальным, остальные же так и таяли в наших ушах.
– А вы, батенька, мастер! – похвалил я доктора. – Не знал я, что вы такой юморист!
– Да-с… Кое-что знаем, – сказал доктор. – Ежели б я захотел в журналах сотрудничать, то миллионы бы имел. Больше вашего зарабатывал бы.
– Не сомневаюсь… Чего же не сотрудничаете?
– Не хочу!
– Почему же?
– Не хочу, вот и всё! Совесть есть! Нешто человек с совестью может в ваших журналах писать? Никогда! Я даже не читаю никогда газет! Считаю болванами тех, кто выписывает их, тратит деньги…
– А я наоборот, – заметил мировой, – считаю тех болванами, кто не тратит деньги на газеты…
– Доктор не в духе сегодня, – сказал я. – Не будем его трогать…
– Кто вам сказал, что я не в духе? Я в духе… Вы потому так заступаетесь за газеты, что в них пишете, а по-моему, они… тьфу! Яйца выеденного не стоят. Врут, врут и врут. Первые вруны и сплетники! Газетчики – те же адвокаты… Врут и не имеют совести!
– Я был адвокатом, – сказал мировой, – а совесть имел.
Предположенский и Козоедов переглянулись и ехидно улыбнулись.
– Я не про вас говорю… Я вообще… Вообще все мошенники… И газетчики, и адвокаты, и все…
Я, вместо того чтобы молчать, продолжал заступаться за газетчиков. Мировой продолжал заступаться за адвокатов… В коляске поднялся спор.
– А медицина-то ваша? – ухватился я. – Медицина? Что она стоит? Небось не врете? Только денежки берете! Что такое доктор? Доктор есть предисловие гробокопателя… вот что-с! Впрочем, я не знаю, для чего я с вами спорю? Разве у вас есть логика? Вы кончили университет, но рассуждаете, как банщик…
– Говорите хладнокровно! Можно, полагаю, и без оскорблений!
– Газетчиков и адвокатов ругаем, – забасил Предположенский, – а самой настоящей-то врали и не видим… Потолкуйте-ка с тестюшкой, он любого адвоката по брехательной части за пояс заткнет…
И так далее… Слово за слово, гримаса за гримасой, сплетня за сплетней, и дело зашло чёрт знает куда…
Мы начали рассказывать всё, что за зиму накопилось в наших душах друг против друга. Мы перещеголяли старых девок.
Между тем пока мы, не выспавшиеся, полупьяные, каверзили друг против друга, солнце поднималось всё выше и выше… Туман исчез окончательно, и начался летний день… Было кругом тихо, славно…
Только мы одни нарушали тишину…
Подъехав к первому попавшемуся болотцу, мы вылезли из коляски и, сердитые, надутые, побрели в разные стороны. Водворять среди нас согласие взялся Козоедов. Он подбросил высоко вверх трехкопеечную монету, выстрелил в нее и попал. Мы все вместе подняли монету, сосчитали на ней число следов от дроби и кое-как разговорились.
Предположенский согнал коростеля и убил. Мы его поздравили и крикнули «ура». Согласие было бы окончательно водворено, если бы не доктор. Доктор, пока мы поздравляли Предположенского с первым успехом, подошел к коляске, развязал кулек и принялся ублажать себя водочкой и закуской.
– Доктор! Что это вы там делаете? – крикнул Отлетаев.
– Ем и пью.
– Какое же вы имеете право распоряжаться?
– А что?
– Это для вас положено? Не понимаю этого, извините, свинства! Не мог подождать! Что это вы раскупорили? Батюшки! Это моя настойка! Какое вы имеете право, милостивый государь?
– Не кричите, пожалуйста! Потише!
– Ведь эту настойку я для себя взял! Слаб здоровьем, взял настойки, и… на поди! Раскупорили! Просили его! Заверните балык!
– Не заверну! Вам, неприличный и неделикатный человек, должно быть известно, что на охоте всё общее… Какой вы, извините, невежа!
Доктор выпил рюмку настойки и назло Отлетаеву отрезал себе огромнейший кусок балыка. Предположенский подскочил к коляске и, чтобы насолить тестю, выпил из горлышка половину настойки… У Отлетаева навернулись слезы.
– Это вы назло? – зашептал он, – хорошо же! Хорошо! Вот вы как… Мерси боку…[175]175
Очень благодарен (франц. merci beaucoup).
[Закрыть]
Мировой, не знавший, в чем дело, подошел к коляске.
– А-а-а?.. Закусываете? – спросил он. – А не рано ли? Впрочем, одну пропустить не мешает… За ваше здоровье!
Мировой налил себе рюмку настойки и выпил.
– Очень хорошо-с! Прекрасно-с! – крикнул уже Отлетаев.
– Что прекрасно? – спросил мировой.
– Ничего…
Отлетаев сел в коляску, бросил на траву кулек, иронически нам поклонился и ударил кучера Петра по спине.
– Поезжай! – крикнул он.
– Куда это вы? – удивились мы…
– Ежели я вам противен… необразован… Козоедов! Иди садись, голубчик! Где нам, мужикам, с господами учеными охотиться? Освободим их от своего присутствия! Иди, милый!
– Куда же вы? Что вы дурака корчите?
– Ежели я дурак, то зачем вам беспокоиться?.. Пущай! Я и есть дурак… Прощайте-с… я домой…
– А мы же на чем поедем?
– На чем знаете… Коляска моя.
– Да ты, тестюшка, белены, что ли, объелся? – крикнул Предположенский.
Козоедов сел рядом с Отлетаевым и смиренно снял шляпу.
– Ты с ума сошел? – продолжал Предположенский. – Вылезай из коляски!
– Не вылезу. Прощай, зять! Ты человек образованный, гуманный, цивилизованный… А я… Что я?
– А ты – дурак! Господа, что же это такое? Кто его раздразнил? Вы, доктор? Вы, чёрт вас возьми, вечно лезете со своим ученым носом не в свое дело!
– Я для вас не тесть… Прошу не орать, – обиделся доктор. – Коли будете орать, так и я уеду…
– И уезжайте! Велика потеря! Скажите пожалуйста!
Доктор пожал плечами, вздохнул и полез в коляску. Мировой махнул рукой и тоже полез в коляску.
– Мы вечно так, – вздохнул он. – Никогда у нас ничего не выходит…
– Погоняй! – крикнул Отлетаев.
Петр чмокнул губами, дернул вожжи, и коляска тронулась с места.
Я и Предположенский переглянулись.
– Стой! – крикнул я и побежал за коляской. – Стой!
– Стой! – заорал Предположенский. – Стой, скоты!
Коляска остановилась, и мы уселись.
– Я тебе всё это припомню! – сказал, сверкая глазами, Предположенский и погрозил тестю кулаком. – Всё! До смерти будешь помнить этот день!
До самого дома мы ехали молча. В душах наших радости высшего качества сменились самыми скверными чувствами. Мы готовы были слопать друг друга и не слопали только потому, что не знали, с какого конца начать лопать… Когда мы подъехали к отлетаевскому дому, на террасе сидела мадам Отлетаева и пила кофе…
– Вы приехали? – удивилась она. – Что так рано?
Мы вылезли из коляски и молча направились к воротам.
– Куда же вы, господа? – закричала мадам Отлетаева. – А кофе пить? А обедать? Куда вы?
Мы повернулись к крыльцу и молча, внушительно погрозили нашими огромными кулаками. Предположенский плюнул по направлению к крыльцу, выругался и отправился спать в конюшню.
Дня через два Отлетаев, Предположенский, Козоедов, мировой, земский врач и я сидели в доме Отлетаева и играли в стуколку. Мы играли в стуколку и по обыкновению грызли друг друга…
Дня через три мы поругались насмерть, а через пять пускали вместе фейерверк…
Мы ссоримся, сплетничаем, ненавидим, презираем друг друга, но разойтись мы не можем. Не удивляйтесь и не смейтесь, читатель! Поезжайте в Отлетаевку, поживите в ней зиму и лето, и вы узнаете, в чем дело…
Глушь – не столица… В Отлетаевке рак – рыба, Фома – человек и ссора – живое слово…
Который из трех?
(Старая, но вечно новая история)
На террасе роскошной старинной дачи статской советницы Марьи Ивановны Лангер стояли дочь Марьи Ивановны – Надя и сынок известного московского коммерсанта Иван Гаврилович.
Вечер был великолепный. Будь я мастер описывать природу, я описал бы и луну, которая ласково глядела из-за тучек и обливала своим хорошим светом лес, дачу, Надино личико… Описал бы и тихий шёпот деревьев, и песни соловья, и чуть слышный плеск фонтанчика… Надя стояла, опершись коленом о край кресла и держась рукой за перила. Глаза ее, томные, бархатные, глубокие, глядели неподвижно в темную зеленую чащу… На бледном, освещенном луной личике играли темные тени – пятнышки: это румянец… Иван Гаврилович стоял позади нее и нервно, дрожащей рукой пощипывал свою жидкую бородку. Когда ему надоедало щипать бородку, он начинал поглаживать и трепать другой рукой свое высокое, некрасивое жабо. Иван Гаврилович некрасив. Он похож на свою маменьку, напоминающую собой деревенскую кухарку. Лоб у него маленький, узенький, точно приплюснутый; нос вздернутый, тупой, с заметной выемкой вместо горбины, волос щетиной. Глаза его, маленькие, узкие, точно у молодого котенка, вопросительно глядели на Надю.
– Вы извините меня, – говорил он, заикаясь, судорожно вздыхая и повторяясь, – извините меня, что я рассказываю вам… про свои чувства… Но я вас так полюбил, что даже не знаю, в своем ли я уме нахожусь, или нет… В груди моей такие чувства к вам, что и выразить этого невозможно! Я, Надежда Петровна, как только вас увидал, так сразу и втюрился, полюбил то есть. Вы извините меня, конечно, но… ведь… (Пауза.) Приятная нонче природа!
– Да… Погода великолепная…
– И при такой самой природе как приятно, знаете ли-с, любить такую приятную особу, как вы… Но я несчастлив!
Иван Гаврилович вздохнул и дернул себя за бородку.
– Очень несчастлив-с! Я вас люблю, страдаю, а… вы? Нешто вы можете чувствовать ко мне чувства? Вы образованная, ученая… всё по-благородному… А я? Я купеческого звания и… больше ничего! Как есть ничего! Денег-то много, но что толку с тех денег, если нет настоящего счастья? Без счастья с этими самыми деньгами одно только окаянство да… пустоцвет. Ешь хорошо, ну… пешком не ходишь… пустая жизнь… Надежда Петровна!
– Ну?
– Ни… ничего-с! Я хотел, собственно говоря, вас побеспокоить…
– Что вам?
– Можете ли вы меня любить? (Пауза.) Я предлагал вашей маменьке… мамаше то есть, свое сердце и руку относительно вас, и оне сказали, что всё от вас зависит… Вы можете, говорит, и без родительской воли… Как вы мне ответите?
Надя молчала. Она взглянула в темную зеленую чащу, где еле-еле обрисовывались стволы и узорчатая листва… Ее занимали движущиеся черные тени от деревьев, которые слегка покачивались от ветерка своими верхушками. Молчание ее душило Ивана Гавриловича. На глазах его выступили слезы. Он страдал. «Ну что – ежели она откажет?» – думалось ему, и эта невеселая дума морозом резала по его широкой спине…
– Сделайте милость, Надежда Петровна, – проговорил он, – не терзайте мою душу… Ведь я, ежели лезу к вам, то от любви… Потому… (Пауза.) Ежели… (Пауза.) Ежели вы не ответите мне, то хоть умирай.
Надя повернула свое лицо к Ивану Гавриловичу и улыбнулась… Она протянула ему свою руку и заговорила голосом, который прозвучал в ушах московского коммерсанта песнью сирены:
– Очень вам благодарна, Иван Гаврилович… Я уже давно знаю, что вы меня любите, и знаю, как вы любите… Но я… я… Я вас тоже люблю, Жан… Вас нельзя не полюбить за ваше доброе сердце, за вашу преданность…
Иван Гаврилович раскрыл широко рот, засмеялся и, счастливый, провел себя ладонью по лицу: не сон ли, мол?
– Я знаю, что если я выйду за вас замуж, – продолжала Надя, – то я буду самая счастливая… Но знаете что, Иван Гаврилович? Подождите немножко ответа… Ответить положительно сейчас я не могу… Я должна этот шаг обдумать хорошенько… Подумать надо… Потерпите немного.
– А долго ждать?
– Нет, немного… День, много два…
– Это можно-с…
– Вы сейчас уедете, а ответ я дам письмом… Уезжайте сейчас домой, а я пойду думать… Прощайте… Через день…
Надя протянула руку. Иван Гаврилович схватил ее и поцеловал. Надя кивнула головой, поцеловала воздух, спорхнула с крыльца и исчезла… Иван Гаврилович постоял минуты две-три, подумал и отправился через маленький цветник и рощу к своим лошадям, которые стояли на просеке. Он раскис и ослабел от счастья, точно его целый день продержали в горячей ванне… Он шел и смеялся от счастья.
– Трофим! – разбудил он спавшего кучера. – Вставай! Едем! На чай пять желтеньких! Понял? Ха-ха!
Между тем Надя прошмыгнула сквозь все комнаты на другую террасу, спустилась с этой террасы и, пробираясь сквозь деревья, кусты и кустики, побежала на другую просеку. На этой просеке ожидал ее друг ее детства, молодой человек лет двадцати шести, барон Владимир Штраль. Штраль – миленький толстенький немец-карапузик, с уже заметной плешью на голове. Он в этом году кончил курс в университете, едет в свое харьковское именье и пришел в последний раз, проститься… Он был слегка пьян и, полулежа на скамье, насвистывал «Стрелочка»[176]176
…насвистывал «Стрелочка». – Песенка А. Франца «Стрелок» («Я хочу вам рассказать, рассказать, рассказать…»), пользовавшаяся большой популярностью в Москве в конце 1870-х – начале 1880-х годов. Упомянута у Чехова в рассказе «Брожение умов» (1884, т. III).
[Закрыть].
Надя подбежала к нему и, тяжело дышащая, утомленная бегом, повисла на его шее. Звонко хохоча и теребя его за шею, за волосы и воротник, она осыпала его жирное, потное лицо поцелуями…
– Я тебя уже целый час жду, – сказал барон, обнимая ее за талию…
– Ну что – здоров?
– Здоров…
– Едешь завтра?
– Еду…
– Противный… Возвратишься скоро?
– Не знаю…
Барон поцеловал Надю в щеку и ссадил ее с колен на скамью.
– Ну, будет целоваться, – сказала Надя. – После… Впереди еще много времени. Теперь потолкуем о деле. (Пауза.) Ты, Воля, подумал?
– Подумал…
– Ну что ж, как? Когда… свадьба?
Барон поморщился.
– Ты опять о том же! – сказал он. – Ведь я тебе еще вчера дал… положительный ответ… Ни о какой свадьбе не может быть и речи! Я тебе еще вчера сказал… Зачем заводить разговор о том, что уже тысячу раз было пересказано?..
– Но, Воля, должны наши отношения чем-нибудь кончиться! Как ты это не поймешь? Ведь должны?
– Должны, но не свадьбой… Ты, Nadine, повторяю я в сотый раз, наивна, как трехлетнее дитя… Наивность к лицу хорошеньким женщинам, но не в данном случае, душа моя…
– Не хочешь жениться, значит! Не хочешь? Ты говори прямо, бессовестная твоя душа, говори прямо: не хочешь?
– Не хочу… С какой стати я буду себе портить карьеру? Я люблю тебя, но ведь ты сгубишь меня, если я на тебе женюсь… Ты мне не дашь ни состояния, ни имени… Женитьба должна, мой друг, быть половиной карьеры, а ты… Плакать нечего… Надо рассуждать здраво… Браки по любви никогда не бывают счастливы и оканчиваются обыкновенно пуфом…
– Лжешь… Ты лжешь! Вот что!
– Женись, а потом с голоду умирай… Нищих плоди… Рассуждать нужно…
– А отчего ты тогда не рассуждал… помнишь? Ты тогда дал мне честное слово, что ты на мне женишься… Ведь дал?
– Дал… Но теперь изменились мои планы… Ведь ты не выйдешь за бедного человека? Зачем же ты заставляешь меня жениться на бедной? Я не имею желания поступить с собой по-свински. У меня есть будущее, за которое я должен ответить пред своею совестью.
Надя утерла платком глаза и вдруг неожиданно, нечаянно бросилась опять на шею к православному немцу. Она припала к нему и принялась осыпать его лицо поцелуями.
– Женись! – залепетала она. – Женись, голубчик! Ведь я люблю тебя! Ведь я жить без тебя не могу, моя прелесть! Ты меня убьешь, если расстанешься со мной! Женишься? Да?
Немец подумал и решительным тоном сказал:
– Не могу! Любовь хорошая вещь, но на этом свете она не прежде всего…
– Так не хочешь?
– Нет… Не могу…
– Не хочешь? Верно, что не хочешь?
– Не могу, Nadine!
– Подлец, негодяй… вот что! Мошенник! Немчура! Я тебя терпеть не могу, ненавижу, презираю! Ты гадок! Я тебя и не любила никогда! Если я в тот вечер и поддалась тебе, то только потому, что считала тебя честным человеком, думала, что ты женишься на мне… Я тебя и тогда терпеть не могла! Хотела выйти за тебя, потому что ты барон и богач!
Надя замахала руками и, отступив на несколько шагов от Штраля, пустила в него еще несколько колкостей и отправилась домой… «Напрасно я ходила сейчас к нему, – думала она, идя домой. – Ведь знала же я, что он не захочет жениться? Вот негодяй! Дура была я в тот вечер! Не поддайся я ему тогда, теперь бы не было надобности унижаться перед этой… немчурой».
Придя во двор дачи, Надя не пошла в комнаты. Она походила по двору и остановилась у одного слабо освещенного окна. Окно это выходило из комнаты, в которой обитала на летнем положении молодая, только что выпущенная из консерватории, первая скрипка, Митя Гусев. Надя начала глядеть в окно. Митя, плечистый, курчавый блондин, недурной собой, был дома. Он без сюртука и жилетки лежал на кровати и читал роман. Надя постояла, подумала и постучала в окно. Первая скрипка подняла голову.
– Кто там?
– Это я, Дмитрий Иваныч… Отворите-ка окно на минутку!..
Митя быстро надел сюртук и отворил окно.
– Идите сюда… Лезьте ко мне… – сказала Надя. Митя показался на окне и через секунду был уже возле Нади.
– Что вам угодно?
– Пойдемте! – сказала Надя и взяла Митю под руку.
– Вот что, Дмитрий Иваныч, – сказала она. – Не пишите мне, голубчик, любовных писем! Пожалуйста, не пишите! Не любите меня и не говорите мне, что вы меня любите!
Слезы сверкнули на глазах Нади и полились струей по щекам, по рукам…
Слезы были самые настоящие, горючие, крупные…
– Не любите меня, Дмитрий! Не играйте для меня на скрипке! Я гадкая, противная, нехорошая… Я такая, которую нужно презирать, ненавидеть, бить…
Надя зарыдала и положила свою головку на грудь Мити.
– И я самая гадкая, и мысли мои гадкие, и сердце…
Митя растерялся, забормотал какую-то ерунду и поцеловал Надю в голову…
– Вы добрый, хороший… Я, честное слово, люблю вас… Ну, а вы не любите меня! Я люблю больше всего на свете деньги, наряды, коляски… Я умираю, когда думаю, что у меня нет денег… Я мерзкая, эгоистка… Не любите, душечка, Дмитрий Иваныч! Не пишите мне писем! Я выхожу замуж… за Гаврилыча.. Видите – какая я! А вы еще… любите меня! Прощайте! Я вас буду любить и замужем… Прощай, Митя!
Надя быстро обняла Гусева, быстро поцеловала его в шею и побежала к воротам.
Придя к себе в комнату, Надя села за стол и, горько плача, написала следующее письмо: «Дорогой Иван Гаврилыч! Я ваша. Я вас люблю и хочу быть вашей женою… Ваша Н.»
Письмо было запечатано и сдано горничной для отправки по адресу.
«Завтра… что-нибудь привезет…» – подумала Надя и глубоко вздохнула.
Этот вздох был финалом ее плача. Посидев немного у окна и успокоившись, Надя быстро разделась, и ровно в полночь дорогое пуховое одеяло, с вышивками и вензелями, уже грело спящее, изредка вздрагивающее тело молодой, хорошенькой, развратной гадины.
В полночь Иван Гаврилович шагал у себя по кабинету и мечтал вслух.
В кабинете сидели его родители и слушали его мечтания… Они радовались и были счастливы за счастливого сына…
– Девица-то она хорошая, благородная, – говорил отец. – Советника дочь, да и красавица. Одна только беда: фамилия у нее немецкая! Подумают люди, что ты на немке женился…