355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Воспоминания современников об А. П. Чехове » Текст книги (страница 4)
Воспоминания современников об А. П. Чехове
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:07

Текст книги "Воспоминания современников об А. П. Чехове"


Автор книги: Антон Чехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)

В. А. СИМОВ – ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЧЕХОВЕ

Сорок пять лет тому назад. По многочисленным материалам мы легко себе представляем Антона Павловича в семейном кругу, в домашней обстановке московской, мелиховской или ялтинской, наконец хорошо знаем его литературное окружение. Но есть еще маленький, дружный коллектив, где Чехов часто и охотно бывал. И эта черточка из его биографии сравнительно слабо освещена.

Чтобы полнее воспринять изображаемый здесь эпизод, нужно перенестись в Москву восьмидесятых годов. Постановка оперного дела тогда была довольно печальна.

За кулисами Большого театра царил бюрократизм, на сцене господствовала рутина, оперы ставились без всякого разбора, небрежно и спешно.

Оживление в этой области искусства началось только после организации «Частной русской оперы».

Раньше центр тяжести лежал исключительно на инструментально-вокальных силах – слушатели обращали внимание только на голос и оркестр. Самая же постановка, так сказать, оформление спектакля стояли на втором плане.

И вот в «Частной опере» впервые в России были привлечены к участию в сценической постановке художники. Вместо шаблонных, грубо намалеванных, пышных, но безвкусных декораций перед глазами изумленных и очарованных зрителей засверкали чудесные полотна по изумительно интересным эскизам В. М. Васнецова, Поленова, Врубеля, Коровина, Серова…

Здесь осуществилось гармоническое сочетание трех родов искусства – музыки, драмы (то есть вдумчивой игры) и живописи.

Открытие спектаклей «Частной оперы» состоялось 9 января 1885 года. Поставлена была «Русалка» (эскизы В. Васнецова), но к подготовке этого спектакля было приступлено значительно раньше. Еще с осени 1884 года шли усиленные репетиции этой оперы, потом «Фауста» и «Виндзорских кумушек» (эскизы В. Д. Поленова).

Вместо банальных «оперных» костюмов (над чем так добродушно подсмеивался Станиславский, имевший к ним некоторое тяготение), мишурно красивых, театрально маскарадных, но безлично условных, появились стильные, выдержанные в духе времени одеяния; вместо хористов, специально наряженных для оперы, на подмостках задвигалась и зашумела подлинная толпа.

Словом, все было сделано, чтобы воскресить старину с ее своеобразием, чтобы со сцены веяло ароматом эпохи, чтобы глядел подлинный облик древней Руси или западноевропейского средневековья.

Подготовка велась с огромным увлечением и глубокой любовью к делу. Одним из таких уголков художественной работы являлась декорационная мастерская на 1-й Мещанской.

Во дворе довольно грязного дома какая-то мастерская была приспособлена для писания декораций. Мрачные, когда-то беленые стены теперь разрисованы, как водится, усердием маляра или умелой рукой талантливого декоратора, не пожалевших ярких красок – ультрамарина, а то и бакана. Издали стены напоминали распущенный павлиний хвост, местами ощипанный, или кусок затейливой восточной ткани. (Сравни карикатуры в пушкинских черновых тетрадях.) Средняя стена обращена в арку, разделяющую помещение на две больших половины. Громадная русская печь в средине. Смеркается. Зажжены лампы с конусообразными абажурами; свет широкими пучками падает вниз, делая черным и без того закопченный потолок. Воздух спертый: пахнет клеем, льняными новыми холстами. Весь пол устлан только что сшитыми и загрунтованными занавесями декораций, написанных днем. Играют свежие краски причудливыми заливами, вышедшими из-под кисти в процессе непосредственного творчества, которое еще не предстало перед глазами присяжного знатока – критика или рядового зрителя. Еще нет ни охлаждающих порицаний, ни увлекающих восторгов. Это один из лучших моментов жизни художника-декоратора – момент самовлюбленности, сменяющийся подчас неудовлетворением, исканием чего-то ярко наметившегося, но еще не достигнутого. Радость и страдание рядом…

Единственный пункт наблюдения над результатом работы – самая высокая точка в мастерской – это печка, доминирующая над всем. Снизу она ярко освещена, верх же ее теряется в таинственных полутонах. К ней приставлена стремянка, на самой печи подстилкой служат свободные холсты. Что может быть приятнее после тяжелой, напряженной работы, в ожидании просушки холстов, лежать, сидеть, отдыхать и глядеть сверху, уже целиком воспринимая оживающие формы и краски, по чутью только угадываемые внизу, вблизи, во время процесса работы, и намечать дальнейшее разрешение задачи?

Вечер. Уже десять часов. Исаак Ильич Левитан, Николай Павлович Чехов и я – счастливые обитатели этой печи. Константин Коровин тоже писал здесь, но у него с Левитаном было художественное соревнование, поэтому он работал отдельно. Ноги гудят от усталости. Надо передохнуть, чтобы с новой энергией писать всю ночь, так как назавтра генеральная репетиция.

Маляр Москвичев, успевший хлебнуть лишнее, тоже покоится в холстах, у подножия этой печи.

Тишина… Вот хлопнула входная дверь с ее скрипучим припевом. Кто бы мог зайти в такой поздний час? Если «сам», патрон, Савва Иванович Мамонтов, – тогда было бы шумнее, так как с хозяином непременно явились бы его постоянные спутники и ассистенты. Ну, значит, обычный наш посетитель, появляющийся запросто, как только выберет свободный вечерок. Знакомые шаги, знакомое приветствие, хорошо знакомая фигура с милым, улыбающимся лицом.

Сразу повысилось настроение, мы рады дорогому гостю. Вошедший раздевается, мы глядим сверху на стройный силуэт в скромной серой пиджачной паре и дружелюбно приглашаем:

– Лезьте, лезьте, Антон Павлович, к нам на печь!.. Здесь тепло, уютно, да чай с колбасой еще вдобавок.

Любили мы приход «Чехонте», который неизменно вносил с собой жизнерадостную струйку здорового веселья.

Мягкий в обращении, трогательно деликатный, неистощимый на шутки, чуткий к красоте – Чехов давно и крепко завоевал наши симпатии. Он приветствовал всех одинаково ласково, начиная с Москвичева, который конфузливо прятался в холстах. Со своим братом он держал себя так, что казалось, будто уже виделся с ним в этот день. Влезал по стремянке наверх, разглядывал декорации, охотно принимал участие в обмене мнений, высказывая меткие и очень основательные замечания не живописца-профессионала, а просто художника по натуре. Но вскоре он сосредоточивал на себе общее внимание собственными рассказами, по большей части импровизациями, полными заразительного юмора, насыщенными огромной наблюдательностью и выраженными в форме необыкновенно образной. Бывало, слушаешь его низковатый голос, великолепно передающий всевозможные интонации, и буквально помираешь со смеху, а сам рассказчик спокоен, серьезен и с едва заметной улыбкой в уголках рта посматривает на своих дружно, заливисто смеющихся собеседников.

Обыкновенно Антон Павлович потешал нас художественными миниатюрами (так ему свойственными в ту пору творчества), взятыми из жизни крестьян, духовенства и уездной полиции.

Вот его любимый рассказ, к которому он иногда присоединял звуковые вариации.

Утро в поле, сыроватое от утреннего тумана. Врезавшись в полосу овса, стоит телега. Деревенская лошаденка, лениво пощипывающая колосья, вытертым хвостом отмахивается от назойливых оводов. Вожжи-веревки давно уже свесились и запутались в колесах.

На телеге в соломе спят три фигуры: худенький попик с козлиной бородкой, в ряске, стянутой шитым широким поясом.

Лежит он в цепких объятиях дьячка с косичкой, в длинном синем полукафтанье. Ноги обоих сильно прижаты грузным туловищем отца дьякона с всклокоченной копной рыжей гривы, которая обильно утыкана соломенной кострикой. В селе (если память не изменяет) Пыряеве, у старосты, справляли храмовой праздник; что же удивительного, что после усиленного возлияния и хороших проводов с посошками вся компания полегла мертвецки, в надежде на сивку, которая – не впервые – довезла бы их до дому, если бы не встретилось по дороге соблазнительное угощение – спелый овес.

Солнышко давно уже вышло из-за леса; припекая, первым разбудило батюшку, носившего одно из редко встречающихся имен. Рука его хотела сотворить крестное знамение, но неудержимо одолела икота, чередуясь с привычным возгласом – «во имя отца и…». Дьячок, спавший с открытым беззубым ртом, несколько раз старался высвободить свою руку из-под батюшки (жест А. П-ча); пробудившись окончательно, старик кое-как, с трудом, получил некоторую свободу действий. «Пре… пресв… богородица…» – бормотал он, так и не докончив начатой молитвы, пока не заворочался отец дьякон да спросонья так хватил: «Яко до царя всех подымем!» – что испуганная лошаденка шарахнулась в сторону, свалив телегу набок. Все трое очутились на земле, среди помятых колосьев; с недоумением озирались некоторое время, потом медленно стали оправляться.

Рассказ кончен как бы многоточием. По всей вероятности, это сценка с натуры, из наблюдений его в период летнего пребывания в окрестностях Москвы.

Антон Павлович приправлял свое повествование такими звукоподражаниями, паузами, мимикой, насыщал черточками такой острой наблюдательности, что все мы надрывались от смеха, хохотали до колик, а Левитан (наиболее экспансивный) катался на животе и дрыгал ногами. Конечно, здесь главную роль играло мастерство передачи автора, не скупившегося на такие подробности, которые с трудом можно восстановить.

А наш полупьяный маляр тоже принимал участие в общем увлечении и, боязно приподымаясь по стремянке, вырастал, как привидение. Если бы посмотреть на него с полу, то можно бы руками развести от удивления, так как он, увлекшись поклонением Бахусу, пропил все свое нижнее снаряжение и ходил в жениной шерстяной юбке.

«Дела давно минувших дней…» – когда вспоминаешь этот и другие, несколько видоизмененные рассказы Чехова, понимаешь, что подобные темы были не беспочвенным зубоскальством, а своего рода протестом против отрицательных явлений нашей невеселой русской действительности. Любопытно сравнить эти чеховские сюжеты с картинами Перова (1882): «Проповедь в селе», «Сельский крестный ход на пасхе», «Чаепитие в Мытищах», «В трапезной» и особенно характерную картину и даже почти, тождественного содержания – «После праздника» (клячонка, своротившая с дороги в овсы, в телеге – подвыпившие служители церкви).

Подобные темы затрагивались и «передвижниками». Значит, Антон Павлович был не одинок в разработке сатирического жанра, взятого из этого уголка русской жизни. Однако живописные полотна появлялись на выставках, а миниатюры Чехонте никогда не появлялись в печати, так как их не пропустила бы тогдашняя цензура не только в подлинном их виде, но и в данной, значительно смягченной передаче. По-видимому, они и предназначались для тесного, интимного кружка.

В. А. ГИЛЯРОВСКИЙ – ЖИЗНЕРАДОСТНЫЕ ЛЮДИ

О встречах в моей юности я начал писать через десятки лет. Они ярко встали передо мной только издали. Фигуры в этих встречах бывали крупные, вблизи их разглядеть было нелегко; да и водоворот жизни, в котором я тогда крутился, не давал, собственно, возможности рассмотреть ни крупного, ни мелкого.

В те времена героями моими были морской волк Китаев и разбойничий атаман Репка. Да и в своей среде они выделялись, были тоже героями. Вот почему и писать о них было легко.

Не то – Чехов. О нем мне писать нелегко. Он вырос передо мной только в тот день, когда я получил поразившую меня телеграмму о его смерти и тотчас же весь отдался воспоминаниям о нем.

Познакомился я с ним, когда он был сотрудником мелкой прессы, строчившим ради заработка маленькие этюдики и разбрасывавшим их по мелким изданиям. Мы вместе с ним начинали в этих изданиях, – он писал сценки, я – стишки и тоже сценки да еще репортерствовал, что давало мне в те времена больше, чем его рассказики, мало заметные первое время.

Сперва у нас были мимолетные встречи, а потом началась дружба. Я полюбил Антошу, и он меня любил до конца жизни, хотя последнее время мы и отдалились друг от друга.

В те годы, когда он еще ограничивался мелкими сценками, еще до издания его книжки «Сказки Мельпомены», я уже занял в «Русских ведомостях» солидное положение и, кроме репортажа, печатал статьи и фельетоны.

«Русские ведомости» считались «большой прессой», и Чехов появился в этой газете только в 1893 году, после того как печатался в 1892 году в «Русской мысли» и в 1888 году в «Северном вестнике», где была помещена его «Степь», которая произвела на меня огромное впечатление. И впоследствии этот рассказ был у нас с ним одной из любимых тем для разговоров. А до «Степи» он был для меня только милым Антошей Чехонте, рассказов которого, разбросанных по газетам и журналам, я почти и не читал, – в кипучей репортерской жизни не до чтения было, да и не все газеты и журналы попадали мне в руки.

«Сказки Мельпомены» и подаренные им мне «Пестрые рассказы» меня не заинтересовали, все это было так знакомо и казалось мелочью.

Первое, что осталось у меня в памяти, – это «Каштанка», да и то тут была особая причина.

Как-то раз я вернулся из поездки домой, и мне подали «Новое время»:

– Прочитай-ка насчет Каштанки.

Заглавие было другое, но я увидал подпись Чехова и прочел эту прекрасную вещицу, напомнившую мне один из проведенных с Антошей Чехонте вечеров… А через год была напечатана «Степь», и я уверовал в талант моего друга…

Шли годы, Чехова «признали». Его приглашали к себе, добивались знакомства с ним. Около него увивались те, кто так недавно еще относился к нему не то снисходительно, не то презрительно: так, сотрудничек мелкой прессы…

А затем у него началась связь с Художественным театром. Жить стали Чеховы богаче, кончились наши ужины с «чеховским салатом» – картошка, лук, маслины – и чаем с горячими баранками, когда мы слушали виолончель Семашки, молодых певиц и молодого еще певца Тютюника, который, маленький, стоя, бывало, у рояля, своим огромным басом выводил: «…Вот филин замахал крылом» – и в такт плавно махал правой рукой.

Шумно и людно стало теперь у Чеховых…

Иногда все-таки урывались часы для дружеской беседы, и когда мы оставались вдвоем, без посторонних, – Чехов опять становился моим старым, милым Антошей, на которого смотреть было радостно, а среди окружавшего его теперь общества мне всегда бывало как-то жаль его – чувствовалось мне, что и ему не по себе… Недаром он называл сотрудников «Русских ведомостей» – мороженые сиги…

– Ты – курьерский поезд. Остановка – пять минут. Буфет.

Так Чехов сказал мне однажды, еще в те времена, когда он жил в «комоде», в этом маленьком двухэтажном коттедже на Кудринской-Садовой, куда я забегал на часок, возвращаясь из газетных командировок или носясь по Москве в вихре репортерской работы.

Приходят на память эти слова Чехова, когда начинаю писать воспоминания, так непохожие на обычные мемуары. Ведь мемуары – это что-то последовательное, обстоятельное – изо дня в день, из года в год… Их хорошо писать отставным генералам, старым чиновникам, ученым на покое – вообще людям, прожившим до старости на одном месте, на одной службе.

У бродяги мемуаров нет, – есть клочок жизни. Клочок там, клочок тут – связи не ищи… Бродяжническую жизнь моей юности я сменил на обязанности летучего корреспондента и вездесущего столичного репортера. Днем завтракаешь в «Эрмитаже», ночью, добывая материал, бродишь по притонам Хитрова рынка. Сегодня, по поручению редакции, на генерал-губернаторском рауте пьешь шампанское, а завтра – едешь осматривать задонские зимовники, занесенные снегом табуны, и вот – дымится джулун.

Над костром в котелке кипит баранье сало… Ковш кипящего сала – единственное средство, чтобы не замерзнуть в снежном буране, или, по-донскому, шургане… Николай Рубинштейн дирижирует в Большом театре на сотом представлении «Демона», присутствует вся Москва в бриллиантах и фраках – я описываю обстановку этого торжественного спектакля; а через неделю уже Кавказ, знакомые места, Чертова лестница, заоблачный аул Безенги, а еще выше, под снежной шапкой Коштан-тау, на стремнинах ледяного поля бродят сторожкие туры. А через месяц Питер, встречи в редакциях и на Невском… То столкнешься с Далматовым, то забредешь на Николаевскую, 65, к Николаю Семеновичу Лескову, то в литературном погребке на Караванной смотришь, как поэт Иванов-Классик мрачно чокается с златокудрым, жизнерадостным Аполлоном Коринфским, и слушаешь, как восторженный и бледный Костя Фофанов, закрыв глаза, декламирует свои чудесные стихи, то у Глеба Успенского, на пятом этаже в его квартирке на Васильевском острове, в кругу старых народников рассказываешь эпизоды из своей бродяжной жизни бурлацкой… А там опять курьерский поезд, опять мечешься по Москве, чтобы наверстать прошедшую прогульную неделю…

И так проходила в этих непрерывных метаниях вся жизнь – без остановки на одном месте. Все свои, все друзья, хотя я не принадлежал ни к одной компании, ни к одной партии… У репортера тех дней не было прочных привязанностей, не могло быть… Прочных знакомств летучему корреспонденту тоже не было времени заводить – единственное знакомство у меня в то время, знакомство домами, было с семьей Чехова, да и то до тех пор, пока Чехов не вошел в славу.

Разные были мы с ним люди.

Я долго не мог вспомнить, как и когда началось наше знакомство и где произошла у меня первая встреча с Чеховым. Об этом он мне как-то раз напомнил сам; оказалось, что в эту первую встречу я Чехова и не заметил. Помнил только вторую, в редакции «Будильника», где редактор Н. П. Кичеев представил мне симпатичнейшего юношу с заброшенными назад волосами.

– Антоша Чехонте – Дядя Гиляй. Знакомьтесь.

– Мы уже знакомы… Нас познакомил Селецкий, помните?.. Вы мне еще чуть руку не сломали.

Я сделал вид, что помню.

С этого дня мы стали встречаться особенно часто в «Будильнике» и «Зрителе» у Всеволода Давыдова. Совсем друзьями сделались. Как-то за столом у меня дома, в случайном разговоре о Русском гимнастическом обществе, он сказал улыбаясь:

– Я тоже член-учредитель Гимнастического общества. Селецкий меня и брата Николая записал в учредители… Так, для счета… Вот там-то мы с тобой, Гиляй, и познакомились. Помнишь?

Так как стесняться было нечего, я сказал откровенно:

– Нет, не помню.

И рассказал Антон Павлович, как его случайно завел Селецкий, тогдашний председатель общества, в гимнастический зал в доме Редлиха на Страстном бульваре:

– Посреди огромного зала две здоровенные фигуры в железных масках, нагрудниках и огромных перчатках изо всех сил лупят друг друга по голове и по бокам железными полосами, так что искры летят – смотреть страшно. Любуюсь на них и думаю, что живу триста лет назад. Кругом на скамьях несколько человек зрителей. Сели и мы. Селецкий сказал, что один из бойцов – Тарасов, первый боец на эспадронах во всей России, преподаватель общества, а другой, в высоких сапогах, его постоянный партнер – поэт Гиляровский. Селецкий меня представил вам обоим, а ты и не поглядел на меня, но зато так руку мне сжал, что я чуть не заплакал.

Чехов с тех пор так и не бывал больше в Гимнастическом обществе, но разговаривали мы о нем впоследствии не раз, а в 90-х годах он даже внес членский взнос и снова стал числиться членом, желая сделать мне, председателю общества, приятное. Привез я ему как-то в Мелихово список членов общества, где и его фамилия была напечатана.

– Ну, какой же я гимнаст! – сказал он улыбаясь. – Я человек слабый, современный, а вы с Тарасовым точно из глубины веков выплыли. Тамплиеры! Витязи! Как тогда хлестались вы мечами! Никогда не забуду. А ты и меня в гладиаторы!.. Нет уж, куда мне!.. Да и публика у вас не по мне, – пробежал он глазами по списку членов общества.

– Нет, публика у нас простая – конторщики, приказчики, студенты. Это – люди активные, ну, а те вот – Морозовы, Крестовниковы, Смирновы-виноторговцы и еще некоторые – только платят членские взносы.

– Значит, мы мертвые души? Люди настоящего века. А придет время, – может быть, лет через сто, – будут все сильными, будет много таких, как ты и Тарасов… Придет время!..

И несколько лет Антон Павлович числился членом общества, но никогда там не бывал, хотя ценил и любил силу и ловкость в других. Когда я приезжал в Мелихово, то обязательно он и его отец, Павел Егорович, вели меня к лошадям, пасшимся в леваде, сзади двора, и бывали очень довольны, когда я им показывал какие-нибудь штуки по вольтижировке или джигитовке.

– Знаешь, Гиляй, пробовал я тебя описывать, да ничего не выходит, – говорил мне не раз Антоша. – Не укладываешься ты, все рамки ломаешь. Тебе бы родиться триста лет назад или, может быть, лет сто вперед. Не нашего ты века.

Разные мы с ним были люди, а любили друг друга. Я его, слабого и хрупкого, любил какой-то особой, нежной любовью. И как радостны бывали наши встречи! В юные годы мы очень часто виделись. Раз, в 1882 году, целую неделю работали в Окружном суде на деле Скопинского банка – известном процессе, который вел прокурор С. С. Гончаров. Антон Павлович писал заметки об этом процессе в «Петербургской газете» под псевдонимом «Рувер».

 
Много в Скопине воров,
Погубил их Гончаров! —
 

острил Чехов.

В 1884 году я женился, наши семьи познакомились. Помню, как-то в субботу, получив в «Русских ведомостях» гонорар за неделю, что-то около ста рублей, я пришел в «Будильник» и там встретил Чехова. На его долю гонорара в «Будильнике» пришлось что-то мало, а я похвастался деньгами.

– Ну так вот – завтра пеки пирог у себя и скажи Марии Ивановне, что мы все придем. И Левитана приведем…

Под влиянием разговоров о Крыме Левитан, найдя на моем столе альбом, сделал в нем во время общей беседы два прекрасных рисунка карандашом: «Море при лунном свете» и «Ветлы». Тотчас после него Николай Павлович Чехов нарисовал в альбоме красным, черным и синим карандашами великолепную женскую головку. Антон Павлович, долго смотревший на художников, сказал:

– Разве так рисуют? Ну, головка! Чья головка? Ну, море! Какое море? Нет, надо рисовать так, чтобы всякому было понятно, что хотел изобразить художник.


Он взял альбом. Рисунок, готовый через несколько минут, был встречен общим хохотом. Антон Павлович, отдавая мне альбом, сказал:

– Береги, Гиляй, это единственное мое художественное произведение: никогда не рисовал и больше никогда рисовать не буду, чтобы не отбивать хлеб у Левитана.

На рисунке изображена была гора, по которой спускается турист, в шляпе и с палкой, башня, дом с надписью «Трактир», море, по которому плывет пароход, в небе – летящие птицы; внизу – надпись: «Вид имения „Гурзуф“ Петра Ионыча Губонина», а кроме того, везде были пояснения: «море», «гора», «турист», «чижи»…

Первые годы в Москве Чеховы жили бедно. Отец служил приказчиком у галантерейщика Гаврилова, Михаил Павлович и Мария Павловна учились еще в гимназии. Мы с женой часто бывали тогда у Чеховых, – они жили в маленькой квартире в Головином переулке, на Сретенке. Веселые это были вечера! Все, начиная с ужина, на который подавался почти всегда знаменитый таганрогский картофельный салат с зеленым луком и маслинами, выглядело очень скромно, ни карт, ни танцев никогда не бывало, но все было проникнуто какой-то особой теплотой, сердечностью и радушием. Чуть что похвалишь – на дорогу обязательно завернут в пакет, и отказываться нельзя. Как-то раз в пасхальные дни подали у Чеховых огромную пасху, и жена моя удивилась красоте формы и рисунка. И вот, когда мы собрались уходить, вручили нам большой, тяжелый сверток, который велели развернуть только дома. Оказалось, в свертке – великолепная старинная дубовая пасочница.

Мы с Антоном работали в те времена почти во всех иллюстрированных изданиях: «Свет и тени», «Мирском толке», «Развлечении», «Будильнике», «Москве», «Зрителе», «Стрекозе», «Осколках», «Сверчке». По вечерам часто собиралась у Чеховых небольшая кучка жизнерадостных людей: его семейные, юноша-виолончелист Семашко, художники, мой товарищ по сцене Вася Григорьев, когда великим постом приезжал в Москву на обычный актерский съезд. Мы все любили его пение и интересные рассказы, и Антоша нередко записывал его меткие словечки, а раз даже записал целый рассказ о случае в Тамбове, о собаке, попавшей в цирк. Это и послужило темой для «Каштанки».

В 1885 и 1886 годах я жил с семьей в селе Краскове по Казанской дороге, близ Малаховки. Теперь это густонаселенная дачная местность, а тогда несколько крестьянских домов занимали только служащие железной дороги. В те времена Красково пользовалось еще разбойничьей славой, деля ее с соседней деревней Кирилловкой, принадлежавшей когда-то знаменитой Салтычихе. И из Кирилловки и из Краскова много было выслано крестьян за разбои в Сибирь. Под самым Красковом, на реке Пехорке, над глубоким омутом стояла громадная разрушенная мельница, служившая притоном «удалым добрым молодцам». В этом омуте водилась крупная рыба, и, между прочим, огромные налимы, ловить которых ухитрялся только Никита Пантюхин, здешний хромой крестьянин, великий мастер этого дела. На ноге у него много лет была какая-то хроническая гниющая рана, которую он лечил, или прикладывая ил из омута и пруда, или засыпая нюхательным табаком. Никита сам делал рыболовные снаряды и, за неимением средств на покупку свинца, употреблял для грузил гайки, которые самым спокойным образом отвинчивал на железнодорожном полотне у рельсов на местах стыка. Что это могло повлечь за собой крушение поезда, ему и на ум не приходило.

Чехов очень интересовался моими рассказами о Краснове и дважды приезжал туда ко мне. Мы подолгу гуляли, осматривали окрестности, заглохшие пруды в старом парке. Об одном пруде, между прочим, ходило предание, что он образовался на месте церкви, провалившейся во время венчания вместе с духовенством и брачущимися. Антон Павлович записал это предание. И вот на берегу этого самого пруда в зарослях парка мы встретили Никиту. Он ловил карасей и мазал илом свою ужасную ногу. Антон Павлович осмотрел ногу и прописал какую-то мазь; я ее привез, но Никита отказался употреблять лекарство и заявил:

– Зря деньги не плати, а что мазь эта стоит – лучше мне отдавай деньгами либо табаку нюхательного купи: табак червяка в ноге ест.

Рассказал я Чехову, как Никита гайки отвинчивает, и Антон Павлович долго разговаривал с ним, записывал некоторые выражения. Между прочим, Никита рассказывал, как его за эти гайки водили к уряднику, но все обошлось благополучно.

Антон Павлович старался объяснить Никите, что отвинчивать гайки нельзя, что от этого может произойти крушение, но Никите это было совершенно непонятно. Он только пожимал в ответ плечами и спокойно возражал:

– Нешто я все гайки-то отвинчиваю? В одном месте одну, в другом – другую… Нешто мы не понимаем, что льзя, что нельзя?

Никита произвел на Чехова сильное впечатление. Из этой встречи впоследствии и родился рассказ «Злоумышленник». В него вошли и подлинные выражения Никиты, занесенные Чеховым в свою знаменитую записную книжку.

Мы жили в доме де Ладвез на Второй Мещанской, в маленькой квартирке в нижнем этаже. В это время был большой спрос на описание жизни трущоб, и я печатал очерк за очерком, для чего приходилось слоняться по Аржановке и Хитровке. Там я заразился: у меня началась рожа на голове и лице, температура поднялась выше 40 градусов. Мой полуторагодовалый сын лежал в скарлатине, – должно быть, и ее я тоже принес из трущоб. На счастье, мой друг, доктор А. И. Владимиров, только что окончивший университет, безвыходно поселился у меня и помогал жене и няне ухаживать за ребенком. У меня рожа скоро прошла, но тут свалилась в сыпном тифу няня Екатерина Яковлевна, – вошь я занес, конечно, тоже с Хитрова рынка… И вот в это самое время случайно забежал ко мне Антон Павлович. Он пришел в ужас и стал укорять нас, что не послали за ним. Осмотрел няню, сына, проглядел рецепты и остался доволен лечением. Тут вернулся Владимиров, и мы все вместе уговорили Антона Павловича не приходить больше в наш очаг заразы. Суровый Владимиров для убедительности перевел все на профессиональную почву: дескать, лечу я и прошу не мешать. Как будто – уговорили. Не прошло, однако, и двух дней, как Антон Павлович явился опять и затем стал заходить и оправляться чуть ли не ежедневно. Тогда мы решили не отпирать ему дверей, несмотря на все просьбы, разговаривали с ним сквозь щель, не снимая с двери цепочки.

Антон Павлович подарил мне первый литографированный экземпляр своей пьесы «Иванов», которая была поставлена в бенефис Н. В. Светлова в театре Корша. Вот что об «Иванове» рассказывал мне брат Антоши, Иван Павлович:

– Я носил пьесу в театр Корша. Понравилась. Потом как-то зашел я на репетицию и застал в буфете бенефицианта Светлова и Градова-Соколова. Светлов ругательски ругал пьесу: «Какая это пьеса для бенефиса? Одно название чего стоит – „Иванов“. Кому интересен какой-то Иванов? Никто и не придет». – «Нет, брат, ошибаешься, – возразил Градов-Соколов. – Во-первых, автор – талантливый писатель, а во-вторых, название самое бенефисное: „ИвАнoa“ или „ИaaнОв“. Каждому „ИвАнoaу“ и „ИaaнОву“ будет интересно узнать, что такое про него Чехов написал. И если только одни Ивановы придут – у тебя уж полный сбор обеспечен…»

И действительно, Градов-Соколов предсказал верно.

Когда начался разъезд после спектакля, только и слышалось у подъезда:

– Карету Иaaнова!

– Одиночку Иванoaа!

– Лихач от Большой Московской с Иaaновым!

– Кучер полковника Иванoaа!..

В 1886 году от Антона Павловича я получил его книжку «Пестрые рассказы», изданные «Осколками». Самую первую свою книжечку, «Сказки Мельпомены», он дал мне еще в 1884 году. Вслед за «Пестрыми рассказами» он напечатал в том же году в типографии братьев Вернер, на Арбате, вторую книгу – «Невинные речи». У Вернеров мы оба работали в издаваемом ими журнале «Сверчок».

Чехов посоветовал и мне собрать и издать свои очерки и рассказы, которых за последние два года, благодаря моему увлечению беллетристикой, накопилось порядочно.

– Кто же мне издаст?

– А Собачий Воротник.

Так Чехов называл младшего Вернера, щеголя, носившего пальто с воротником из какого-то серого меха.

Но Собачий Воротник отказался издать мою книгу, а предложил напечатать ее в кредит. И я напечатал «Трущобные люди».

Ее сожгли. Уцелел лишь один экземпляр, переплетенный из листов, тайком данных мне фактором. Единственный экземпляр моей книги я подарил жене. Близкие знакомые, желавшие прочитать книгу, приходили к нам. Пришел и Чехов. – Ну, конечно нецензурно. Хоть ты мне бы показал, что печатать хочешь… Можно было бы что-нибудь сделать. А то уж одно название – «Трущобные люди» – напугало цензуру. Это допустимо было в шестидесятых годах, когда цензоры либеральничали в угоду времени. Ну и дальше заглавия: «Человек и собака», «Обреченные», «Каторга», «Последний удар»… Да разве это теперь возможно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю