Текст книги "Цветы запоздалые"
Автор книги: Антон Чехов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Вечером к княжне зашла Калерия.
– За что вы меня не любите? – спросила Калерия, обнимая княжну.– Ведь я несчастная!
Маруся освободилась от ее объятий и сказала:
– Мне не за что вас любить!
Дорого же она заплатила за эту фразу! Калерия, (*85) поместившись через неделю в комнате, в которой умерла maman, нашла нужным, прежде всего, отмстить за эту фразу. Месть выбрала она самую топорную.
– И чего вы так ломаетесь? – спрашивала она княжну за каждым обедом. При такой бедности, как у вас, нужно не ломаться, а добрым людям кланяться. Если б я знала, что у вас такие недостатки, то не пошла бы к вам жить. И зачем я полюбила вашего братца?! прибавила она со вздохом.
Упреки, намеки и улыбки оканчивались хохотом над бедностью Маруси. Егорушке нипочем был этот смех. Он считал себя должным Калерии и смирился. Марусю же отравлял идиотский хохот супруги маркера и содержанки Егорушки.
По целым вечерам просиживала Маруся в кухне и, беспомощная, слабая, нерешительная, проливала слезы на широкие ладони Никифора.
– Бог их накажет! – утешал он ее.– А вы не плачьте. Зимой Маруся еще раз пошла к Топоркову. Когда она вошла к нему в кабинет, он сидел в кресле, по-прежнему красивый и величественный... На этот раз лицо его было сильно утомлено... Глаза мигали, как у человека, которому не дают спать. Он, не глядя на Марусю, указал подбородком на кресло vis-a-vis. Она села.
"У него печаль на лице,– подумала Маруся, глядя на него.– Он, должно быть, очень несчастлив со своей купчихой!"
Минуту просидели они молча. О, с каким наслаждением она пожаловалась бы ему на свою жизнь! Она поведала бы ему такое, чего он не мог бы вычитать ни из одной книги с французскими и немецкими надписями.
– Кашель,– прошептала она. Доктор мельком взглянул на нее.
– Гм... Лихорадка?
– Да, по вечерам...
– Ночью потеете?
– Да...
– Разденьтесь...
– То есть как?..
Топорков нетерпеливым жестом указал себе на грудь. Маруся, краснея, медленно расстегнула на груди пуговки.
– Разденьтесь. Поскорей, пожалуйста!..– сказал Топорков и взял в руки молоточек.
Маруся потянула одну руку из рукава. Топорков быстро подошел к ней и в мгновение ока привычной рукой спустил до пояса ее платье.
– Расстегните сорочку! – сказал он и, не дожидаясь, (*86) пока это сделает сама Маруся, расстегнул у шеи сорочку и, к великому ужасу своей пациентки, принялся стучать молотком по белой исхудалой груди...
– Пустите руки... Не мешайте. Я вас не съем,– бормотал Топорков, а она краснела и страстно желала провалиться сквозь землю.
Постукав, Топорков начал выслушивать. Звук у верхушки левого легкого оказался сильно притупленным. Ясно слышались трескучие хрипы и жесткое дыхание.
– Оденьтесь,– сказал Топорков и начал задавать ей вопросы: хороша ли квартира, правилен ли образ жизни и т. д.
– Вам нужно ехать в Самару,– сказал он, прочитав ей целую лекцию о правильном образе жизни.– Будете там кумыс пить. Я кончил. Вы свободны...
Маруся кое-как застегнула свои пуговки, неловко подала ему пять рублей и, немного постояв, вышла из ученого кабинета.
"Он держал меня целых полчаса,– думала она, идя домой,– а я молчала! Молчала! Отчего я не поговорила с ним?"
Она шла домой и думала не о Самаре, а о докторе Топоркове. К чему ей Самара? Там, правда, нет Калерии Ивановны, но зато же там нет и Топоркова!
Бог с ней, с этой Самарой! Она шла, злилась и в то же время торжествовала: он признал ее больной, и теперь она может ходить к нему без церемоний, сколько ей угодно, хоть каждую неделю! У него в кабинете так хорошо, так уютно! Особенно хорош диван, который стоит в глубине кабинета. На этом диване она желала бы посидеть с ним и потолковать о разных разностях, пожаловаться, посоветовать ему не брать так дорого с больных. С богатых, разумеется, можно и должно брать дорого, но бедным больным нужно делать уступку. "Он не понимает жизни, не может отличить богатого от бедного,– думала Маруся.– Я научила бы его!"
И на этот раз дома ожидал ее даровой спектакль. Егорушка валялся на диване в истерическом припадке. Он рыдал, бранился, дрожал, как в лихорадке. По его пьяному лицу текли слезы.
– Калерия ушла! – голосил он.– Уже две ночи дома не ночевала! Она рассердилась!
Но напрасно ревел Егорушка. Вечером пришла Калерия, простила его и увезла с собой в клуб.
Распутство Егорушки достигло апогея... Ему мало было Марусиной пенсии, и он начал "работать". Он занимал деньги у прислуги, шулерничал в картах, воровал у Маруси деньги и вещи. Однажды, идя рядом с Марусей, он вытащил из ее кармана два рубля, которые она скопила для того, (*87) чтобы купить себе башмаки. Один рубль он оставил себе, а на другой купил Калерии груш. Знакомые оставили его. Прежние посетители дома Приклонских, знакомые Маруси, теперь в глаза величали его "сиятельным шулером". Даже "девицы" в Шато де Флер недоверчиво глядели на него и смеялись, когда он, заняв у какого-нибудь нового знакомого денег, приглашал их с собою ужинать.
Маруся видела и понимала этот апогей распутства... Бесцеремонность Калерии тоже шла crescendo[5].
– Не ройтесь, пожалуйста, в моих платьях,– сказала ей однажды Маруся.
– Ничего от этого вашим платьям не сделается, – ответила Калерия. – А ежели вы меня считаете воровкой, то... извольте. Я уйду.
И Егорушка, проклиная сестру, целую неделю провалялся у ног Калерии, прося ее не уходить.
Но недолго может продолжаться такая жизнь. Всякая повесть имеет конец, кончился и этот маленький роман.
Наступила масленица, и с нею наступили дни, предвестники весны. Дни стали больше, полилось с крыш, с полей повеяло свежестью, вдыхая которую, вы предчувствуете весну...
В один из масленичных вечеров Никифор сидел у постели Маруси... Егорушки и Калерии не было дома.
– Я горю, Никифор, – говорила Маруся.
А Никифор хныкал и разъедал ее раны воспоминаниями о прошлом... Он говорил о князе, о княгине, их житье-бытье... Описывал леса, в которых охотился покойный князь, поля, по которым он сказал за зайцами, Севастополь. В Севастополе покойный был ранен. Многие рассказывал Никифор. Марусе в особенности понравилось описание усадьбы, пять лет тому назад проданной за долги.
– Выйдешь, бывало, на террасу... Весна это зачинается. И боже мой! Глаз бы не отрывал от света божьего! Лес еще черный, а от него так и пышет удовольствием-с! Речка славная, глубокая... Маменька ваша во младости изволила рыбку ловить удочкой... Стоят над водой, бывалыча, по целым дням... Любили-с на воздухе быть... Природа!
Охрип Никифор, рассказывая. Маруся слушала его и не отпускала от себя. На лице старого лакея она читала все то, что он ей говорил про отца, про мать, про усадьбу. Она слушала, всматривалась в его лицо, и ей хотелось жить, быть счастливой, ловить рыбу в той самой реке, в какой ловила ее мать... Река, за рекой поле, за полем синеют леса, и над всем этим ласково сияет и греет солнце... Хорошо жить!
(*88) – Голубчик, Никифор,– проговорила Маруся, сжав его сухую руку,миленький... Займи мне завтра пять рублей... В последний раз... Можно?
– Можно-с... У меня только и есть пять. Возьмите-с, а там бог пошлет...
– Я отдам, голубчик. Ты займи.
На другой день, утром, Маруся оделась в лучшее платье, завязала волосы розовой ленточкой и пошла к Топоркову. Прежде чем выйти из дому, она десять раз взглянула на себя в зеркало. В передней Топоркова встретила ее новая горничная.
– Вы знаете? – спросила Марусю новая горничная, стаскивая с нее пальто.– Доктор меньше пяти рублей не берут за совет...
Пациенток, на этот раз, в приемной было особенно много. Вся мебель была занята. Один мужчина сидел даже на рояле. Прием больных начался в десять часов. В двенадцать доктор сделал перерыв для операции и начал снова прием в два. Марусина очередь настала только тогда, когда было четыре часа.
Не пившая чаю, утомленная ожиданием, дрожа от лихорадки и волнения, она и не заметила, как очутилась в кресле, против доктора. В голове ее была какая-то пустота, во рту сухо, в глазах стоял туман. Сквозь этот туман она видела одни только мельканья... Мелькала его голова, мелькали руки, молоточек...
– Вы ездили в Самару? – спросил ее доктор.– Почему вы не ездили?
Она ничего не отвечала. Он постукал по ее груди и выслушал. Притупление на левой стороне захватывало уже область почти всего легкого. Тупой звук слышался и в верхушке правого легкого.
– Вам не нужно ехать в Самару. Не уезжайте,– сказал Топорков.
И Маруся сквозь туман прочла на сухом, серьезном лице нечто похожее на сострадание.
– Не поеду,– прошептала она.
– Скажите вашим родителям, чтобы они не пускали вас на воздух. Избегайте грубой, трудно варимой пищи...
Топорков начал советовать, увлекся и прочел целую лекцию.
Она сидела, ничего не слушала и сквозь туман глядела на его двигающиеся губы. Ей показалось, что он говорил слишком долго. Наконец он умолк, поднялся и, ожидая ее ухода, уставил на нее свои очки.
Она не уходила. Ей нравилось сидеть в этом хорошем кресле и страшно было идти домой, к Калерии.
– Я кончил,– сказал доктор.– Вы свободны.
(*89) Она повернула к нему свое лицо и посмотрела на него. "Не гоните меня!" – прочел бы доктор в ее глазах, если бы был хоть маленьким физиономистом.
Из ее глаз брызнули крупные слезы, руки бессильно опустились по сторонам кресла.
– Я люблю вас, доктор! – прошептала она. И красное зарево, как следствие сильного душевного пожара, разлилось по ее лицу и шее.
– Я люблю вас! – прошептала она еще раз, и голова ее покачнулась два раза, бессильно опустилась и коснулась лбом стола.
А доктор? Доктор... покраснел первый раз за все время своей практики. Глаза его замигали, как у мальчишки, которого ставят на колени. Ни от одной пациентки ни разу не слыхал он таких слов и в такой форме! Ни от одной женщины! Не ослышался ли он?
Сердце беспокойно заворочалось и застучало... Он конфузливо закашлялся.
– Миколаша! – послышался голос из соседней комнаты, и в полуотворенной двери показались две розовые щеки его купчихи.
Доктор воспользовался этим зовом и быстро вышел из кабинета. Он рад был придраться хоть к чему-нибудь, лишь бы только выйти из неловкого положения.
Когда, через десять минут, он вошел в свой кабинет, Маруся лежала на диване. Лежала она на спине, лицом вверх. Одна рука спускалась до пола вместе с прядью волос. Маруся была без чувств. Топорков, красный, с стучащим сердцем, тихо подошел к ней и расстегнул ее шнуровку. Он оторвал один крючок и, сам того не замечая, порвал ее платье. Из всех оборочек, щелочек и закоулочков платья посыпались на диван его рецепты, его карточки, визитные и фотографические...
Доктор брызнул водой в ее лицо... Она открыла глаза, приподнялась на локоть и, глядя на доктора, задумалась. Ее занимал вопрос: где я?
– Люблю вас! – простонала она, узнав доктора. И глаза, полные любви и мольбы, остановились на его лице. Она глядела, как подстреленный зверек.
– Что же я могу сделать? – спросил он, не зная, что делать... Спросил он голосом, который не узнала Маруся, не мерным, не отчеканивающим, а мягким, почти нежным...
Локоть ее подогнулся, и голова опустилась на диван, но глаза все еще продолжали смотреть на него...
Он стоял перед ней, читал в ее глазах мольбу и чувствовал себя в ужаснейшем положении. В груди стучало сердце, а в голове творилось нечто небывалое, незнакомое... Тысяча непрошенных воспоминаний закопошились в его горячей (*90) голове. Откуда взялись эти воспоминания? Неужели их вызвали эти глаза, с любовью и мольбой?
Он вспомнил раннее детство с чисткой барских самоваров. За самоварами и подзатыльниками замелькали в его памяти благодетели, благодетельницы в тяжелых салопах, духовное училище, куда отдали его за "голос". Духовное училище с розгами и кашей с песком уступило место семинарии. В семинарии латынь, голод, мечты, чтение, любовь с дочерью отца-эконома. Вспомнилось ему, как он, вопреки желаниям благодетелей, бежал из семинарии в университет. Бежал без гроша в кармане, в истоптанных сапогах. Сколько прелести в этом бегстве! В университете голод и холод ради труда... Трудная дорога!
Наконец он победил, лбом своим пробил туннель к жизни, прошел этот туннель и... что же? Он знает превосходно свое дело, много читает, много работает и готов работать день и ночь...
Топорков искоса поглядел на десяти– и пятирублевки, которые валялись у него на столе, вспомнил барынь, от которых только что взял эти деньги, и покраснел... Неужели только для пятирублевок и барынь он прошел ту трудовую дорогу? Да, только для них...
И под напором воспоминаний осунулась его величественная фигура, исчезла гордая осанка и поморщилось гладкое лицо.
– Что же я могу сделать? – прошептал он еще раз, глядя на Марусины глаза.
Ему стало стыдно этих глаз.
А что, если она спросит: что ты сделал и что приобрел за все время своей практики?
Пятирублевки и десятирублевки, и ничего больше! Наука, жизнь, покой, все отдано им. А они дали ему княжескую квартиру, изысканный стол, лошадей, все то, одним словом, что называется комфортом.
Вспомнил Топорков свои семинарские "идеалы" и университетские мечты, и страшною, невылазною грязью показались ему эти кресла и диван, обитые дорогим бархатом, пол, устланный сплошным ковром, эти бра, эти трехсотрублевые часы!
Он подался вперед и поднял Марусю с грязи, на которой она лежала, поднял высоко, с руками и ногами...
– Не лежи здесь! – сказал он и отвернулся от дивана. И, как бы в благодарность за это, целый водопад чудных льняных волос полился на его грудь... Около его золотых очков заблистали чужие глаза. И что за глаза! Так и хочется дотронуться до них пальцем!
– Дай мне чаю! – прошептала она.
(*91) На другой день Топорков сидел с ней в купе первого класса. Он вез ее в Южную Францию. Странный человек! Он знал, что нет надежды на выздоровление, знал отлично, как свои пять пальцев, но вез ее... Всю дорогу он постукивал, выслушивал, расспрашивал. Не хотел он верить своим знаниям и всеми силами старался выстукать и выслушать на ее груди хоть маленькую надежду!
Деньги, которые еще вчера он так усердно копил, в огромнейших дозах рассыпались теперь на пути.
Он все отдал бы теперь, если бы хоть в одном легком этой девушки не слышались проклятые хрипы! Ему и ей так хотелось жить! Для них взошло солнце, и они ожидали дня... Но не спасло солнце от мрака и... не цвести цветам поздней осенью!
Княжна Маруся умерла, не прожив в Южной Франции и трех дней.
Топорков, по приезде из Франции, зажил по-прежнему. По-прежнему лечит барынь и копит пятирублевки. Впрочем, можно заметить в нем и перемену. Он, говоря с женщиной, глядит в сторону, в пространство... Почему-то ему страшно делается, когда он глядит на женское лицо...
Егорушка жив и здоров. Он бросил Калерию и живет теперь у Топоркова. Доктор взял его к себе в дом и души в нем не чает. Егорушкин подбородок напоминает ему подбородок Маруси, и за это позволяет он Егорушке прокучивать свои пятирублевки.
Егорушка очень доволен.
1882
[1] Малютка (франц.).
[2] Мамаша (нем.).
[3] Напротив (франц.).
[4] Это невозможно! (франц.)
[5] Возрастая (итал.).