355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Деникин » Очерки Русской Смуты (Том 2) » Текст книги (страница 7)
Очерки Русской Смуты (Том 2)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:45

Текст книги "Очерки Русской Смуты (Том 2)"


Автор книги: Антон Деникин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

В Старом Быхов мы простились с нашими спасителями – юнкерами. Я не знаю ни имен их, ни судьбы: всех разметало по лицу земли, многих погубило русское безвременье. Но если кому-нибудь из уцелевших попадутся на глаза эти строки, пусть примет мой низкий поклон.

На станции нас ожидал автомобиль польской дивизии и брички. Я с Бетлингом*68 и двумя генералами сели в автомобиль; комитетчики запротестовали: пришлось одного взять на подножку. Покружили по грязным улицам еврейского уездного города и остановились перед старинным зданием женской гимназии. Раскрылась железная калитка, и мы попали в объятия друзей, знакомых, незнакомых – быховских заключенных, которые с тревогой за нашу судьбу ждали нашего прибытия.

Явился к Верховному.

– Очень сердитесь на меня за то, что я вас так подвел? – говорил, обнимая меня Корнилов.

– Полноте, Лавр Георгиевич, в таком деле личные невзгоды не причем.

Мы уплотнили население Быховской тюрьмы; я и Марков расположились в комнате генерала Романовского. Все пережитое казалось уже только скверным сном. У меня наступила реакция – некоторая апатия, а самый молодой и экспансивный из нас – генерал Марков писал 29-го к" своих летучих заметках:

"...Нет, жизнь хороша. И хороша – во всех своих проявлениях!.."

Ко 2-му октября в тюрьме находились: генералы 1. Корнилов, 2. Деникин,

4.

Эрдели, 3. Ванновский, 5. Эльснер, 6. Лукомский, 8. Романовский, 7. Кисляков, 9.

Марков, 10. Орлов; подполковники 17. Новосильцев, 13" Пронин, 20. Соотс; капитаны Ряснянский, 18. Роженко, 12.

Брагин; есаул 19. Родионов; штабс-капитан Чунихин; поручик 21. Кяецандо; прапорщики 14. Никитина 15. Иванов; военный чиновник Будилович: 16. И. В.

Никаноров – сотрудник "Нового Времени"; 11. А. Ф. Аладьин – член I-ой Государственной Думы*69.

Быховские узники менее всего похожи были на опасных заговорщиков.

Люди самых разнообразных взглядов, в преобладающем большинстве совершенно чуждые политики и объединенные только большим или меньшим соучастием в корниловском выступлении и безусловным сочувствием ему. Одни принимали в нем фактическое участие, другие попали на таких же основаниях, на которых можно было привлечь 9/10 всего офицерства, третьи – просто по недоразумению. Жизнь разметала их впоследствии; семеро из них погибло;*70 некоторые по своим взглядам и позднейшей деетельности ушли далеко от идейного содержания корниловского движения... Но, тем не менее, 1 1/2 месяца пребывания в Быховской тюрьме, близкое общение, совместные переживания, общая опасность и общие надежды оставили после себя живой след и добрую память. Отбросим темные пятна...

Быховские узники пользовались полной внутренней автономией в пределах стен тюрьмы. Ни Верховная следственная комиссия, ни представитель Совета – Либер, ни комиссары Вырубов и Станкевич, посещая тюрьму, не делали никаких посягательств на изменение внутреннего режима. Создавалось такое впечатление, будто всем было очень неловко играть роль наших "тюремщиков".

Корнилов в глазах всех заключенных оставался "Верховным"; его распоряжения исполнялись одинаково охотно как заключенными, так и чинами Текинского полка и офицерами георгиевского караула. Впрочем распоряжения эти не выходили за пределы лояльности, за исключением разве льготного допуска посетителей и корреспонденции.

День в тюрьме начинался в 8 час. утра. После чая – прогулка и посещение нас близкими. Это право двукратного посещения в день для многих было особенно ценным и мирило с тягостным лишением свободы. С особого разрешения следственной комиссии, на практике – с разрешения коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, допускались и посторонние. Это было по преимуществу офицерство: члены комитета офицерского и казачьего союзов, чины Ставки, приятели... небольшого чина – все люди преданные и не стеснявшиеся столь "компрометирующей" в глазах правительства и Совета близостью к Быхову. За все полуторамесячное пребывание мое в Быховской тюрьме из старших чинов я видел там только генералов Абрама Драгомирова и Субботина. Из числа политических деятелей, так или иначе прикосновенных к корниловскому движению, не был никто; они не вели и переписки и, вообще, не подавали никаких признаков жизни.

Чаще других приезжали "по должности" комендант Ставки, полковник Квашнин-Самарин, бывший в мирное время адъютантом Архангелогородского полка, которым я командовал, и командир Георгиевского батальона, полковник Тимановский, ранее – офицер "железной дивизии". Оба они были глубоко преданы и корниловскому делу и лично нам и выдерживали яростный напор со стороны могилевских советов, которым не давала покою Быховская тюрьма. Квашнин-Самарин парировал нападки советов необыкновенным хладнокровием и тонкой иронией; Тимановский терпел, мучился и ждал только дня нашего освобождения, чтобы освободиться самому от нестерпимой жизни в развращенной среде георгиевских солдат.

Обедали за общим столом. Иногда присутствовал и Корнилов, который вообще предпочитал столоваться в своей камере и по нескольку дней не выходил на прогулку, чтобы, на всякий случай, приучить прислугу и георгиевский караул к своему длительному отсутствию...*71 Я приглядывался и прислушивался к новым людям. Разговор за столом также мало обличал "заговорщиков", перебегая с одной, подчас весьма неожиданной, темы на другую. Вот Аладьин, как то особенно скандируя слова, что должно было означать английскую манеру, с пафосом говорит о Бердичеве, который за наши обиды "нужно стереть с лица земли так, чтобы на месте его выросли джунгли"... Ему возражает Марков: "какая кровожадность в штатском человеке; и почему непременно джунгли, а не чертополох?"

– Зачем вы сидите здесь, сэр Аладьин? – вмешивается шутя генерал Корнилов.

Неужели вам еще не надоело с нами.

Это деликатный вопрос: во всех свидетельских показаниях говорится, что Аладьин попал по недоразумению; его предлагают освободить – он не соглашается.

На другом конце стола Новосильцев с трудом отбивается от атаки Никанорова и Родионова, бичующих кадетскую политику. Новосильцев изнемогает, но по счастью появляется "громоотвод": вмешивается Аладьин, оказавшийся единомышленником с крайними правыми.

– Позвольте, как так? Это говорит "трудовик"-Аладьин, который после разгона 1-й Думы поднимал финскую красную гвардию?..

В другом месте Эрдели начал о Толстом, с которым он в дальнем родстве и знаком был лично, и кончил параллелью между литературными типами французской и русской женщины, обнаружив неожиданно большую эрудицию и тонкое литературное чутье.

Мрачный. Ванновский вполголоса, угрюмо бурчит о том, что "впереди мерзость запустения", и что "всему виною... отмена крепостного права".

Ему возражает Романовский:

– Конечно – это только образ? Но и он не верен: виною очевидно запоздалая отмена крепостного права...

Иногда в спор вмешивается Лукомский солидно, категорично, с некоторой иронией.

А с левого фланга по рукам передают рукопись кого-то из наших поэтов: Брагин – злободневный бытовик, Будилович – лирик.

Пополудни приходят газеты, и поэтому за ужином разговор ведется исключительно на злобу дня: ругаем правительство и Керенского, поносим Совет и ищем проблеска на политическом горизонте. Проблеска, однако, не видно. С 8-го октября, после внушения, посланного Корниловым общественным деятелям, газеты переполнены нашим делом. У Маркова под этой датой записано:

"до нас доходят тысячи слухов. Рекомендуют опасаться ближайших 10 – 12 дней. В какой еще водоворот попадешь".

Кисляков, проштудировав последний номер "Известий", меланхолически заявляет:

– Не важно... Как вы думаете – прикончат?

– Нас не за что, а вас – несомненно: подумайте, "какой позор!" – сам на себя восстал!...*72 Талантливый и веселый человек, но не слишком мужественный. Напророчил себе несчастье: осенью 1919 года в дни большевистской вспышки в Полтаве, вскоре подавленной, проезжая по улице в генеральской форме, был буквально растерзан толпой.

Нет, положительно, не стан мятежников, а "клуб общественных деятелей" или военное собрание.

Вечером в камере 6, как самой поместительной, собирались обыкновенно арестованные для общей беседы и слушания очередных докладов. Иногда доклады были дельные и интересные, иногда совсем дилетантские. Темы крайне разнообразные:

Кисляков докладывала например, стройную систему организации временного управления с "вопросительным знаком" во главе, долженствовавшим изображать фигурально диктатуру; Корнилов рассказывал о мартовских днях в Петрограде; Никаноров – о торговых договорах и православной общине (приходы); Новосильцев рисовал милую пастель на тему о русской старине и роде Гончаровых; Аладьин делал экскурсии в область потустороннего мира. Никогда не выступал Лукомский. Он только оппонировал или поддерживал высказанные положения; характерной чертой его речи было всегда конкретное, реальное трактование всякого вопроса: он не вдавался в идеологию, а обсуждал только целесообразность. Его речь с некоторым оттенком скептицизма и обыкновенно хорошо обоснованная не раз умеряла пыл и фантазию увлекавшихся.

Все разговоры сводились, однако, в конце концов к одному вопросу, наиболее мучительному и больному – о русской смуте и о способах ее прекращения.

Впрочем, политические идеалы вообще не углублялись и поэтому быховцев не разделяли. Средством же спасения страны, не взирая на постигшую недавно неудачу, всеми признавалось только одно – заключавшееся в схеме Кислякова.

День кончался обыкновенно в нашей камере, иногда с гостями, иногда в беседе втроем: Романовский, Марков и я.

Иван Павлович Романовский.

Человек, оставивший после себя яркий след в истории борьбы за спасение Родины.

Человек, олицетворявший собою светлый облик русского офицера и павший от преступной руки заблудившегося духовно русского офицерства. Человек "загадочный"...

Это впечатление "загадочности" создалось действительно впоследствии среди широкого круга людей, даже без предубеждения относившихся к Романовскому, не имеет решительно никаких оснований в искренней, прямой натуре покойного.

"Загадочность" явилась извне, как результат противоречий между жизненной правдой и той тиной лжи, которую создавала вокруг него сложная политическая интрига. Об этом – речь впереди. Тогда же личность Ивана Павловича была кристально ясной и привлекла к нему общие симпатии.

Я мало знал тогда Ивана Павловича, но много слышал о нем от других, в том числе от Маркова – его наиболее близкого друга.

Родился он в семье армейского офицера. Отлично окончил константиновское артиллерийское училище и вышел в гвардейскую артиллерию; прослушал академию генерального штаба и тотчас же, против желания начальства, уехал на войну, в Манджурскую армию. Тогда уже впервые сложилась боевая репутация "капитана Романовского" из многих мелких бытовых и боевых фактов, о которых сам он никогда не рассказывал, но которые становились известными в кругу людей, знавших его.

Потом служба в Туркестанском округе. Трогательные отношения, установившиеся между молодым офицером и старым ветераном – генералом Мищенко. Не смотря на разницу в возрасте, характере и мировоззрении, было нечто удивительно близкое и общее в этих представителях двух эпох, двух поколений русского офицерство: то особенное рыцарское благородство, преломленное в многократной призме времени, но словно только что навеянное страницами "Войны и мира" или старой кавказской были... Воспоминания о Туркестане, о поездках на Памир, в Бухару, к границам Афганистана сохранились особенно ярко в его памяти. Там вдали от людской пошлости и злобы, среди буйной и дикой природы не раз мечтал он отдохнуть когда-либо от каторжного труда, который судьба взвалила на его плечи...

Потом Петроград. Сначала в Генеральном, потом в Главном штабе. Этот период службы Ивана Павловича имел уже более общественный характер. В жизни главного штаба, после длительного периода отчуждения от армии, наступил перелом. Три человека – генералы Кондзеровский (дежурный генерал), Архангельский (начальник отдела) и полковник Романовский (начальник II отделения), ведавший назначениями, внесли новое направление в деятельность учреждения, довлеющего над бытом армии:

своим беспристрастием и доброжелательством они сумели умиротворить ту вереницу придавленного, робкого и возмущенного офицерства, которое не раз обивало пороги импонирующего своей надменной важностью желтого дома под триумфальной аркой.

Иван Павлович с необыкновенным терпением выслушивал всех, исполнял, что мог и что позволяла совесть, а когда приходилось отказывать, делал это от себя, не сваливая на начальника и не обнадеживая просителя – с той исключительной прямотой, которая впоследствии, в добровольческий период, создала ему так много врагов.

Офицеры генерального штаба, состоявшие в главных управлениях, перед войной специализировались каждый в своем узком деле, зачастую чуждом стратегии и боевых вопросов. "Не было никакого общего руководства нашим образованием – говорить один из них – Мы были предоставлены сами себе и имели полную возможность мирно спать, довольствуясь ролью военных чиновников"... Чтобы хоть несколько расширить военные горизонты, компания молодежи, по инициативе Романовского, Маркова и Плющевского-Плющика организовали военную игру. "Среди нас – говорил один из участников особенно крупной фигурой выделялся Иван Павлович. Спокойный, скромный, но, вместе с тем, уверенный в себе он поражал нас верностью и обоснованностью своих решений... Даже такие строптивые, как покойный Марков – наш общий и незабвенный друг – молчаливо признали его авторитет".

С началом отечественной войны Иван Павлович состоял начальником штаба 25 пехотной дивизии, а потом командиром Сальянского полка. Только удивительная скромность его привела к такой обидной несообразности, что храбрейший офицер этот не носил георгиевского креста. Многократные представления его где то застревали и не приводили к желанным результатами В одном из случайно сохранившихся представлений Ивана Павловича в чин генерала так была охарактеризована его боевая деятельность:

"24 июня – Сальянский полк блестяще штурмовал сильнейшую неприятельскую позицию... Полковник Романовский вместе со своим штабом ринулся с передовыми цепями полка, когда они были под самым жестоким огнем противника. Некоторые из сопровождавших его были ранены, один убит и сам командир... был засыпан землей от разорвавшегося снаряда... Столь же блестящую работу дали Сальянцы 22 июля. И этой атакой руководил командир полка в расстоянии лишь 250 шагов от атакуемого участка под заградительным огнем немцев... Выдающиеся организаторские способности полковника Романовского, его умение дать воспитание войсковой части, его личная отвага, соединенная с мудрой расчетливостью, когда это касается его части, обаяние его личности не только на чинов полка, но и на всех, с кем ему приходилось соприкасаться, его широкое образование и верный глазомер дают ему право на занятие высшей должности"...

В тяжеловесных несколько словах официальной реляции – глубокая внутренняя правда, не поблекшая до последнего часа, когда люди с исступленным разумом и гнилою совестью грязнили светлый облик Ивана Павловича и убили его.

Помню, как в начале революции в дни своего начальствования Ставкой я получил однажды из армии пять настойчивых предложений для Ивана Павловича различных высоких назначений по генеральному штабу; и как он, запрошенный о своем желании, категорически отказался выбирать, предоставив Ставке назначить его "туда, где служба его будет признана более полезной". Его назначили тогда начальником штаба 8 армии к Каледину, с которым служить пришлось недолго, так как вскоре по требованию Брусилова Каледина отчислили в Военный Совет. Но и двух недель совместной службы было очевидно достаточно, чтобы создать те теплые отношения, которые я потом наблюдал между ними в Новочеркасске и которые были не совсем обычны для хмурого и замкнутого Каледина.

Я знал, что в корниловском выступлении Иван Павлович быль доверенным лицом Верховного и поэтому тем более ценной была в нем удивительная простота и скромность во всем, что касалось его роли и взаимоотношений к Корнилову. Никогда – никакой фразы, никакого подчеркивания, никакой "ревности" к чужому влиянию на Верховного. В его речи как будто совсем исключались местоимения "я" и "мы", которыми так играла хлестаковщина, случайно прикосновенная или вовсе чуждая выступлению, расцветшая махровым цветом особенно тогда, когда первая опасность миновала и когда звание "корниловца" давало некоторые моральные, иногда даже и материальные выгоды.

В быховском "альманахе" записаны слова Романовского:

"Могут расстрелять Корнилова, отправить на каторгу его соучастников, но "корниловщина" в России не погибнет, так как "корниловщина" – это любовь к Родине, желание спасти Россию, а эти высокие побуждения не забросать никакой грязью, не затоптать никаким ненавистникам России".

Иван Павлович быль убежден в правоте корниловского дела и без фразы, без позы и жеста отдал ему свои силы, сердце и мысль. И сделал это так просто, как только мог сделать человек высокой души. Это обстоятельство тем более характерно, что его несколько тяготили и параллельное существование в Ставке двух штабов – официального и неофициального, и физиономия ближайшего "окружения", и...

отсутствие веры в успех выступления.

Это последнее обстоятельство побудило Ивана Павловича отнестись с величайшей осторожностью к технике отдачи распоряжений, относившихся к выступлению, чтобы возможно меньшее число подчиненных лиц подвести под ответ. Всю вину и всю ответственность он брал на себя. 2-ой генерал-квартирмейстер Ставки, полковник Плющевский-Плющик рассказал мне характерный эпизод:

Все вызовы надежных офицеров из армии под предлогом обучения их пулеметному делу были сделаны Романовским, за его подписью, хотя это входило в обязанность П.

П-ка. Эти подписи впоследствии послужили серьезнейшим поводом к обвинению Ивана Павловича. "Он сознательно спасал меня – говорил П. П. и не только спасал, но сумел скрыть это от меня же. Я узнал об этом совершенно случайно, присутствуя при подписании Романовским последнего вызова, кажется уже на второй день корниловского выступления.

– Что ты делаешь? – спросил я его. – Ведь это моя обязанность.

– С какой стати я стану подводить тебя. Я уже человек обреченный, и лишняя подпись разницы не составить. Ты же фактически в деле не участвовал, и ввязываться теперь не имеет смысла."

Чем дольше я присматривался к Ивану Павловичу, тем ближе, роднее становился он мне. И жизнь в камере текла мирно, беседы, оживляемые пылким воображением Маркова и добродушной иронией Романовского, еще теснее сближали нас в обстановке неволи и томления духа.

О прошлом говорили мало, больше о будущем. Помню, как однажды, после обсуждения судеб русской революции, ходивший крупными шагами по комнате Марков, вдруг остановился и с какой-то детской доброй и смущенной улыбкой обратился к нам:

– Никак не могу решить в уме и сердце вопроса – монархия или республика? Ведь если монархия – лет на десять, а потом новые курбеты, то, пожалуй не стоит...

Эти слова весьма знаменательны: они являются отражением тех внутренних переживаний, которые испытывала часть русского офицерства, мучительно искавшая ответа: где проходить грань между чувством, атавизмом, разумом и государственной целесообразностью.

ГЛАВА IX.

Взаимоотношения Быхова, Ставки и Керенского. Планы будущего. "Корниловская программа".

Председатель следственной комиссии Шабловский принял поручение не от Керенского, а от Временного правительства. Это обстоятельство и давало ему довольно широкую свободу в определении "мер пресечения" и порядка содержания арестованных.

Вмешательство Керенского не могло играть поэтому решающей роли, тем более, что по ходу дела он являлся если не стороной, то, во всяком случае, главным свидетелем. Тем не менее, Керенский требовал от комиссии скорейшего выполнения следствия и ограничения его в отношении военного элемента только установлением виновности "главных участников". Он понимал, что если углубить вопрос о корниловском движении, то правительство останется вовсе без офицеров.

Наружную охрану несла полурота георгиевцев – весьма подверженная влиянию советов; внутреннюю – текинцы, преданные Корнилову. Между ними существовала большая рознь, и текинцы часто ломанным языком говорили георгиевцам:

– Вы – керенские, мы – корниловские; резать будем.

Но так как в гарнизоне текинцев было значительно более, то георгиевцы несли службу исправно и вели себя корректно.

Неоднократно проходившие через станцию Быхов солдатские эшелоны проявляли намерение расправиться с арестованными. Были случаи высадки и движения их в город. Впрочем, такие неорганизованные попытки быстро ликвидировались польскими частями, расквартированными в городе. Командир польского корпуса, генерал Довбор-Мусницкий, считая свои войска на положении иностранных, отдал распоряжение начальнику дивизии – не вмешиваясь во "внутренние русские дела" и в распоряжения Ставки, не допускать насилия над арестованными и защищать их, не стесняясь вступать в бой Действительно, два-три раза, ввиду выступления проходивших эшелонное, поляки выставляли сильные дежурные части с пулеметами, начальник дивизии и командир бригады приходили к нам уславливаться с Корниловым относительно порядка обороны.

Тем не менее, угроза самосуда все время висела над Быховцами. Советский официоз, за ним вся левая печать громко, иногда истерически требовала вывода нас из Быхова и применения каторжного или, по крайней мере, арестантского режима.

Переведенный в Ставку большевистский генерал Бонч-Бруевич,*73 назначенный начальником могилевского гарнизона, на первом же заседании местного совета солдатских и рабочих депутатов сказал зажигательную речь, потребовав удаления Текинцев и перевода Быховцев в могилевскую тюрьму, и с этим требованием во главе депутации явился к Керенскому... Эволюция генерала Бонч-Бруевича по моральным его свойствам хотя и не была неожиданной, но представляет все же известный психологический интерес: в дни первой революции (1905-07 г.г.) в печати появился ряд его статей, изданных потом отдельным сборником, в которых, на ряду с проявлением крайних правых воззрений, он призывал к бессудному истреблению мятежных элементов...

Мелочи жизни: книжку Бонч-Бруевича быховцы отыскали и послали могилевскому совету с надписью, приблизительно такого содержания: "Дорогому могилевскому совету от преданного автора". Не воздействовало: совдеп знал цену людям... с таким широким моральным диапазоном.

Одновременно принимались меры воздействия на Текинцев, с целью их удаления из Быхова. С месть шли вести, что Закаспийскую область постиг полный неурожай, и семьям Текинцев угрожает небывалый голод. В то же время Туркменский областной съезд ходатайствовал перед Керенским об отправлении полка в Персию – "вдаль от колес русской революции и лиц, могущих воспользоваться им, как слепым орудием", считая что в корниловском деле полк "действовал против русского народа", уронив себя в глазах "товарищей-солдат, вполне основательно могущих питать (к нему)

недоверие и подозрительность". Несомненно это постановление съезда было инспирировано извне. Корнилов в письме к Каледину, прося его оказать помощь хлебом семьям Текинцев, так объяснял происхождение постановления: "Г. Керенский, которому не удалось заставить Текинский полк покинуть меня в критическую минуту, для того, чтобы по уходе его организовать над нами самосуд, теперь пытается сбить с толку Текинцев, стараясь повлиять на них через Закаспийский Областной комитет"...

В то же время шли переговоры между Керенским и Исполнительным комитетом о замене Текинской охраны сводным отрядом, составленным по выбору от... армейских комитетов.

Ставка под напором всех этих давлений начала сдавать. Получено было сведение о переводе нас в местечко Чериков, удаленное верст на 80 от железной дороги и занятое гарнизоном из четырех разложившихся запасных батальонов... Позднее уже в дни октябрьского выступления большевиков польский гарнизон получил распоряжение об уходе из Быхова, и начальник польской дивизии прибыль к нам в тюрьму со своим недоумением. Все это заставляло нервничать быховских заключенных; генерал Корнилов слал в Ставку грозные и резкие послания; было заявлено, что увод поляков и Текинцев, а также перевод в Чериков равносильны выдаче нас на самосуд черни, что из Быхова мы не уйдем и не остановимся перед вооруженным сопротивлением, оставляя последствия его всецело на совести начальства Ставки.

Ставка нервничала еще более. Генерал Дитерихс (генерал-квартирмейстер) присылал от себя и от имени начальника штаба успокоительные заверения, 29-го октября он, между прочим, писал генералу Лукомскому: "увод Текинцев – вымысел. Пока мы здесь с Духониным, этого не будет; и для того, чтобы сохранить текинскую охрану как у вас, так и у нас, мы согласились на уступку влияниям со всех сторон (что было необходимо для данного момента) временно взять комендантом этого субъекта...*74 С поляками вышло недоразумение... Будьте покойны". В конце он прибавлял: "Ради Бога, желательно смягчать выражения генерала Корнилова, так как они истолковываются в совершенно определенном смысле. Сегодня в Минске вспышка, т. к. разнесся слух, что генерал Корнилов бежал. Из-за этого на весь сегодняшний день невероятно осложнилась обстановка на Западном фронте, и нам не пропускают ни одного эшелона, то есть потерян еще один день".

В лице Духонина, ставшего фактически Верховным главнокомандующим, Керенский и революционная демократия, представленная комиссарами и комитетами, нашли действительно тот идеал, который они долго и напрасно искали до тех пор. Духонин – храбрый солдат и талантливый офицер генерального штаба принес им добровольно и бескорыстно свой труд, отказавшись от всякой борьбы в области военной политики и примирившись с ролью "технического советника" – той ролью, которую революционная демократия мечтала навязать всему командному составу. Судьба как будто хотела, чтобы и этот последний опыт подчиненного сотрудничества с революционной демократией быль произведен над умирающей армией – опыт, оказавшийся наименее удачным. Духонина никто из них не заподозривал в малейшем отсутствии лояльности. Он не препятствовал продолжавшимся упражнениям новоявленных творцов "революционной армии", хотя и не облекал свое отношение к ним в пафос и ложь Брусиловской тактики.

Духонин стал оппортунистом раг ехсеllеnсе. Но в противовес другим генералам, видевшим в этом направлении новые перспективы для неограниченного честолюбия или более покойные условия личного существования, – он шел на такую роль заведомо рискуя своим добрым именем, впоследствии и жизнью, исключительно из-за желания спасти положение. Он видел в этом единственное и последнее средство.

Взаимоотношения Быхова и Могилева (Ставки и "Подставки", как острили в Совете)

были поэтому весьма оригинальны. Ставка несомненно сочувствовала в душе корниловскому движению. Духонин и Дитерихс испытывали тягостное смущение неловкости, находясь между двух враждебных лагерей. Сохраняя полную лояльность в отношении к Керенскому, они в то же время тяготились подчинением ему и отожествлением с этим лицом, одиозным для всего русского офицерства; их роль – наших официальных "тюремщиков" также была не особенно привлекательна; моральный авторитет Корнилова в глазах офицерства сохранился и с ним нельзя было не считаться. Не раз Быхов давал некоторые указания Могилеву, которые в мере возможности Ставка исполняла. Однажды Духонин прислал словесно просьбу Корнилову не приводить в исполнение его, якобы, намерения – выйти из Быхова и завладеть Ставкой, приводя ряд мотивов о нецелесообразности, несвоевременности и гибельности для общего дела этого шага. Из тревожных и искренних слов Духонина можно было заключить, что он, осуждая в принципе ожидавшийся переворот, решительно никакого противодействия появлению Корнилова не окажет... Духонин, конечно, получил из Быхова успокоительные заверения, что это только вздорные слухи.

Между тем, в Быхове слагался определенный взгляд на характер дальнейшей деятельности.

Вскоре после прибытия бердичевской группы, на общем собрании заключенных поставлен был вопрос:

– Продолжать, или считать дело оконченным?

Все единогласно признали необходимым "продолжать". Загорелся спор о формах дальнейшей борьбы. По инициативе кажется Аладьина, нашлось не мало защитников создания "корниловской политической партии". Я решительно протестовал против такой своеобразной постановки вопроса, так не соответствовавшей ни времени и месту, ни характеру корниловского движений ни нашему профессиональному призванию. Я считал, что имя Корнилова должно стать знаменем, вокруг которого соберутся общественные силы, политические партии, профессиональные организации – все те элементы, которые можно объединить в русле широкого национального движения в пользу восстановления русской государственности. Что, став в стороне от всяких политических течений, нам нужно лишь восполнить пробел прошлого и объявить строго деловую программу – не строительства, а удержания страны от окончательного падения. Этот взгляд был принят и в результате работы небольшой комиссии при моем участии, появилась утвержденная Корниловым так называемая "корниловская программа".

"1) Установление правительственной власти, совершенно независимой от всяких безответственных организаций – впредь до Учредительного собрания.

2) Установление на местах органов власти и суда, независимых от самочинных организаций.

3) Война в полном единении с союзниками до заключения скорейшего мира, обеспечивающего достояние и жизненные интересы России.

4) Создание боеспособной армии и организованного тыла – без политики, без вмешательства комитетов и комиссаров и с твердой дисциплиной.

5) Обеспечение жизнедеятельности страны и армии путем упорядочения транспорта и возстановления продуктивности работы фабрик и заводов; упорядочение продовольственного дела привлечением к нему кооперативов и торгового аппарата, регулируемых правительством.

6) Разрешение основных государственных, национальных и социальных вопросов откладывается до Учредительного Собрания".

Так как технически было неудобно опубликовывать "программу Быхова", то в печати она появилась не датированной, под видом программы прошлого выступления.

Другой серьезный вопрос был разрешен в более тесном кругу старших генералов вполне единодушно: хотя побег из Быховской тюрьмы не представлял затруднений, но он недопустим по политическим и моральным основаниям и может дискредитировать наше дело. Считая себя – если не юридически, то морально – правыми перед страной, мы хотели и ждали суда. Желали реабилитации, но отнюдь не "амнистии". И когда в начале октября нам сообщили что Керенский заявил Аджемову и Маклакову, что суда не будет вовсе, это обстоятельство сильно разочаровало многих из нас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю