Текст книги "Катализ"
Автор книги: Ант Скаландис
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
9
Любомир наполнил рюмки, и они выпили, молча и не чокаясь. Выпито было уже немало, но хмель не брал их. Или почти не брал.
– Никто не желает прогуляться в сортирное заведение? – спросил Женька.
– Пошли, – сказал Цанев.
Петляя между столиками, они прислушивались к разговорам. Здесь объяснялись на разных языках, в том числе и абсолютно незнакомых, но русский был все-таки очень популярен в Норде, и фразы на нем то и дело слышались отовсюду.
– Кротов сегодня будет здесь. Я тебе точно говорю. Кротов…
– … потрясающее впечатление. Она выходит из воды вся в грязи…
– Представляешь, он прямо так подваливает ко мне и говорит:
«Оранжисточка ты моя…»
– Куда ведет сценический прогресс, этого еще никто не знает…
– … разговаривать с человеком, который не может отличить зеротан-А от зеротана-Б…
– Действительно, – тихо сказал Любомир, – о чем можно говорить с таким человеком.
Женька грустно хмыкнул.
Они уже входили в сверкающий белизной и зеркалами туалет.
– … так что я не против грин-блэков в принципе, но методы!..
– Сибр твою мать, прости Господи, но это же бардак!..
– … эти антисеймерные шоу. Они, по сути, превращаются в антибрусиловские. Противно…
«Вот именно, – подумал Женька. – Антибрусиловское шоу».
И тут же: «Что?!!»
Он чуть не бросился догонять говорившего, но тот уже скрылся за дверью.
– Слышал? – спросил Женька у Любомира.
– Что? – не понял Любомир.
– Про Брусилова.
– Про Брусилова – только от тебя.
И Женька понял: Цанев ничего не слышал. Может быть, и не было ничего.
– А что такое? – спросил Любомир.
– Да так, зеротан-Б, зеротан-А, лабуда всякая.
«Схожу с ума, – думал Женька в панике. – Антибрусиловское шоу и артист, похожий на Витьку. Впрочем, Брусиловых на свете много.
Ведь так? Ну, а эта секс-бомба? Вылитая Светка. Может, Цанева спросить? И ведь еще не пьян. Антибрусиловское шоу… Зеротан-Б…
Сибр вас пересибр! Господи, какой еще сибр?! Схожу с ума».
И снова со всех сторон доносились русские слова:
– Пей до дна! Пей до дна!
– Апельсины только резиновые…
– … говорить по большому счету, Конрад, конечно, не дурак…
– Мамочка, куда же ты пресся?
– А вот и наши сортирные гуляки. Ну, как оно там?
Спрашивал Черный.
– Нормально. Все сделано под старину, – сказал Цанев. – Двадцатый век.
– А вообще очень чисто, – добавил Женька, – и свежайший воздух.
– Предлагаю тост за чистоту сортиров, – провозгласил Цанев.
И тут подошел официант.
– Господа желают чего-нибудь?
– Принесите, пожалуйста, сигарет, – попросил Женька.
– Марка? – спросил официант.
– «Чайка», – брякнул Женька, почему-то вдруг вспомнив детство, школьный двор, майский солнечный день и сигарету «Чайка», одну на троих, которую он тайком стянул у отца.
Официант записал. Потом наклонился над столом очень низко и шепотом спросил:
– Господа не зеленые?
– Нет, – решительно сказал Черный.
– Я так и подумал, – официант расплылся в улыбке. – Тогда могу вам предложить восхитительный деликатес, который есть сегодня в меню – девичьи соски, обжаренные в оливковом масле.
Женька поперхнулся. Цанев приоткрыл рот. Черный смешно хлопал глазами. Станский переспросил:
– Какие, простите, соски?
– Девичьи, – повторил официант все тем же шепотом. – Соски девушек шестнадцати–семнадцати лет. Это лучший возраст, – пояснил он. И видя странную реакцию гостей «Полюса», счел нужным добавить: – Господа пугливы. Я понимаю. В случае чего говорите, что это… ну, я не знаю… пикадульки, что ли, или горох. Хорошо? А вообще имейте ввиду, мы почти не нарушаем закона. Мы получаем соски в виде консервов. Мы не любим рассказывать об этом, но раз уж господа так пугливы… Так что же? Я слушаю вас.
– Давайте соски, – сказал Станский.
– Четыре порции? – поинтересовался официант.
– Три, – сказал Станский, поглядев на белого, почти как столик, Женьку.
– Я тоже не буду есть, – сквозь зубы процедил Черный, когда официант уже ушел.
– Вегетарианцы всегда были мне смешны, – жестко сказал Станский. – А абстрактные гуманисты еще более нелепы в обществе каннибалов. Мне – так будет очень интересно откушать жареных сосков. И никого, заметьте, никого я этим не убью.
– Ты псих, Станский, – выдохнул Черный.
– Надо быть проще, Рюша, – вступился за Эдика Цанев.
– Молчи, эскулап. Вы, медики, все людоеды. По определению.
А Женька ничего не говорил. Женька вспоминал трюм с отрубленными руками и представлял себе другой трюм – полный консервных банок с сосками, нарезанными с шестнадцатилетних девочек… Мелькнула идиотская мысль: сколько же должно стоить такое блюдо? Это ведь даже не соловьиные язычки… Он вспоминал отрезанные руки и чувствовал, что весь роскошный ужин может очень скоро оказаться где-нибудь в невероятно чистом сортире со свежайшим воздухом.
– Очнись, Евтушенский! – толкнул его в бок Цанев. – На вот, выпей.
Рюмка водки пошла на пользу. Тошнота отступила. Но пришел страх.
Мир, в который они попали, был до жути чужим. И коварным. Он расставлял повсюду потрясающе хитрые ловушки с восхитительными приманками в виде примитивных соблазнов, в виде красоты и любви, в виде тепла и уюта, в виде таинственно воскрешенных воспоминаний прошлого. Но на поверку он, этот мир, оказался гадким, грязным, уродливым. Мир, где царила бессмысленная жестокость, разврат, каннибализм и равнодушие к смерти.
Женька порадовался, что наконец-то в голове его зашумело, потому что шум этот все-таки заглушал страх и вместо страха вылезало что-то другое: ясность, злость, даже радость. И поперли стихи.
Именно поперли, грубо расталкивая все и вся, и Женька забормотал:
Братцы, невыносимо!
Встань из могилы, Брусилов,
Чтобы со мною вместе
Жрать запеченные в тесте
Руки людей Земли…
– Все, привет, – сказал Цанев. – Евтушенский допился.
– Напротив, – возразил Женька. – Я очень ясно соображаю. И я им сейчас прочту.
– Что, это? – спросил Цанев.
– Нет. «Мой апокалипсис».
– Ну, давай, – сказал Цанев.
– Пусть прочтет, – заметил Эдик, – я думаю, это будет интересно.
Черный промолчал. Видно, считал, что все это не всерьез.
А Женька встал и пошел к сцене, где в это время ребята из ансамбля настраивали свою аппаратуру, вспрыгнул к ним и сразу стал заметен в своих ярко-красных штанах из полиэстера и черном свитере грубой шерсти. Он ухватился за первый попавшийся микрофон и сообщил:
– Буду читать стихи.
Раздался свист и одобрительные возгласы. Пополам. Ребята из ансамбля бросили свои дела и оглянулись на Женьку.
– Андрей Евтушенский. «Последнее предупреждение», – объявил тот. И добавил после паузы. – Исполняет автор.
Потом он начал.
Я – поэт уходящего
Полудохлого мира.
Я – проклятье ходячее.
Я – ходячая мина
С часовым механизмом.
В сердце тиканье слышу!
Что, брат мир, к коммунизму
Навострил свои лыжи?
И весь ресторан «Полюс» затих. Ресторан насторожился. Женьку слушали. «Будетляне» слушали Женьку.
Коммунизм – это дело,
Если дружно и разом.
Но Земли нашей тело
Разъедает проказа.
Прокаженных не лечат,
Даже трупы сжигают…
Нам похвастаться нечем –
Мир к закату шагает.
И в кровавом сиянье
Я стою средь кошмара,
И мне мало страданья,
И пожарищ мне мало!
Мой анапест зловещий
Сотрясает планету.
Тихо, люди и вещи!
Дайте слово поэту.
Ахнет мир, как пузырь
С перегревшейся кровью.
Трепещите, тузы!
Я могилу вам рою
В черноземе пространства,
Где звезды – песчинки.
Вы у власти проштрафились –
Так теперь не взыщите!
Меч я выну из ножен,
Будет бойня – не битва!
И уже не поможет
Никакая молитва!..
Но до смерти за миг
У последних пристанищ
Я прощу тебя, мир,
Если правильным станешь.
Включившийся в игру ударник ансамбля где-то на середине стихотворения начал выстукивать ритм, а под конец добавил и другие звуковые эффекты. И получилось здорово. Великолепно получилось.
Непризнанного поэта двадцатого столетия с восторгом принял век двадцать первый. И Женьку распирало от гордости, он спрыгнул со сцены, как, бывало, спрыгивал с ринга после боев, красиво законченных нокаутом. А теперь он нокаутировал весь мир, весь этот проклятый, чужой, непонятный, ужасный мир. Вот он валяется у него под ногами. Ох, какая это была радость! Или, может быть, счастье?
Наверное, счастье.
Это уже потом, на трезвую голову, Женька подумает, как это страшно, когда сочиненное тобой в кошмаре двадцатого века «Последнее предупреждение» спустя столько лет все еще звучит как только что написанное. А в тот момент, в тот прекрасный момент было только одно чувство – чувство упоения победой.
Друзья сразу налили водки. Сухо поздравили. Подходили какие-то люди. Говорили на всяких языках. На русском чаще.
– Преклоняюсь перед вашим талантом.
– Ура Андрею Евтушенскому!
– Что же это ты пишешь, сволочь?!
– Вы специально взяли такой псевдоним?
– Да это же издевка над памятью погибшего!
– Вы из Норда?
– Ах, он из Москвы! Вы слышали, это поэт из Москвы.
– Из Москвы – и такая силища. Каково!
– Не сходите с ума. Это же дешевка.
– Просто попал в струю.
– Это тоже надо уметь.
– Вы слышите, Евтушенский, вы попали в струю!
Потом все постепенно успокоились. Грянула музыка. Начались танцы.
Цанев облапил какую-то полуодетую девочку и был счастлив. Станский танцевал с красоткой в строгом черном костюме и с зеленым бантом на шее. Рюша сидел и пил водку. Женька ему помогал. Официант принес три порции обжаренных в масле сосков и к ним фирменное блюдо ресторана «Полюс» – салат из брусники с апельсинами.
Сигареты «Чайка» официант тоже принес. Сигареты были те самые, шестидесятых годов. Женька уже ничего не соображал. Он вынул сигарету из пачки и закурил. «Ничего особенного, – говорил он себе, – ресторан в стиле «ретро», и сигареты в нем старые. Ничего особенного». Кажется, Женька попробовал даже сосков из тарелки Черного, к которой тот даже не притронулся. А Станский, вернувшийся с танцулек, соски жевал вдумчиво и нахваливал их божественный вкус, особенно в сочетании с брусникой и апельсинами. Цанев есть не стал, зато развел за столом настоящую медицинскую экспертизу – исследовал соски на предмет установления природы среза. Потом выпили еще, и Цанев принялся традиционно ругать себя как врача, а заодно всех советских врачей и всю советскую медицину. Станский напомнил ему, что, скорее всего, никакой советской медицины уже давно нету, а остался только один советский врач – Любомир Цанев, и с ним еще три советских каннибала в качестве гостей вольного города Норда. На мгновение Цанев запнулся, призадумался, но тут же завелся снова, так, видимо, и не поняв горькой иронии Станского.
– В нашей медицине все кругом сволочи, – поведал он.
– В науке то же самое, – возразил Эдик.
Потом они еще выпили.
Потом Женьке стало плохо.
10
Женька сидел на полу в кабине идеально, невероятно, невозможно чистого клозета будущего и, обхватив руками унитаз, мучительно выворачивался наизнанку. Уже вышли грибки в сметане и несколько разных салатов, уже вышли ореховые хлебцы с икрой и розовые ломтики ветчины, уже вышли жульены, пикули, мясные крученки и жареные соски, если это были они, уже вышли водка, коньяк и вино, уже пошла пронзительно горькая зеленоватая желчь, а его все скручивали и скручивали новые спазмы. И было это так противно, так невыносимо – и так знакомо! – что весь пестрый, страшный и безумно чужой мир отодвинулся куда-то на третий, десятый, сто двадцать пятый план. И сквозь боль, усталость, омерзение, слезы сверлила мысль: «Абсурд, абсурд, нелепость! Вот так вот дуриком, чудом, посредством невероятного стечения обстоятельств попасть в далекое, неведомое, пусть страшное, но ведь необычайно интересное будущее, и не найти ничего лучшего, как только напиться вдрызг, упрятаться в сортире и блевать над унитазом, да так, что на все, абсолютно на все стало начхать. Абсурд! Абсурд и нелепость».
Сходное чувство Женька уже пережил однажды, когда двоюродная сестра, работавшая гримером в одном из лучших московских театров, пригласила его встречать Новый Год вместе со всеми сотрудниками, то бишь и с актерами тоже. И столики были накрыты в экспозиционном зале, и было невероятно много живых знаменитостей, собравшихся в одном месте, и любопытных забавных тостов, и веселых аттракционов, и остроумнейших шуток, и просто интересных разговоров, и был чудесный капустник, и танцы, и масса симпатичных молодых артисток… И ничего этого Женька не видел или не помнил, потому что в первый же час праздника ухитрился выпить какое-то чудовищное количество водки, благо никто выпитого не считал, и остаток ночи провел над унитазом в мучениях, потом – около него на полу в полудреме, а будучи разбужен, бродил по театру, как тень отца Гамлета. И, таким образом, вся культурная программа встречи Нового Года в знаменитом театре ограничивалась для Женьки прочтением за столом принятого «на ура» четверостишия, посвященного наступающему году и прозвучавшего пророчески, как ядовитая издевка над самим собой:
Из тьмы веков угрюмо смотрят сфинксы,
А в будущем щебечут соловьи.
В урочный час вступая в год свиньи,
Его прожить должны мы не по-свиньи.
И теперь, согнувшись над унитазом двадцать первого века, Женька вспоминал давнюю праздничную ночь в театре и удивлялся собственному умению наступать многократно на одни и те же грабли.
Причем на этот раз грабли достигли поистине циклопических размеров. И в глубине Женькиного сознания забрезжила надежда: на то, что столь могучий удар по лбу имеет право, наконец-то, стать последним.
Все эти мысли заметно смягчили тяжесть его мучений, но новый приступ нескончаемой рвоты жестоко свел на нет достигнутые успехи.
Женька стоял на коленях перед унитазом и плакал. Он плакал от обиды, презрения и жалости к самому себе.
Какое счастье, что он не защелкнул дверь, когда, качаясь, ввалился в кабинку! Станский нашел его сразу, как только начал искать, и доволок до лифта, а в лифте с ним ехал уже не Станский, а какой-то тип с большим зеленым значком на отвороте куртки. Почему-то запомнился этот значок. И еще запомнилось почему-то, отложилось в подсознании, что тип ехал не просто случайным попутчиком, а ехал именно с ним, но потом, на этаже, исчез куда-то.
Дальше – опять довольно смутно – мелькание номеров дверей, и вспышка радости в голове от номера 1233, и монетка, брошенная в щель, и неодолимое желание спать, и приглушенный свет в комнате, и в этом свете серебристая фигура в кресле, и жуткое, омерзительное самочувствие, и, сквозь усталость, тошноту т головную боль, – удивительные глаза Крошки Ли и ее слова: «Дурачок! Напился, как мальчишка. Забыл про все. На вот, полечись», и маленький брусочек, под пальцами Ли выросший вдруг в коробку размером с обувную, и в ней – стакан с темной жидкостью.
Удивительная это была жидкость. Ее название, не только по систематической номенклатуре, но и официальное сокращение, было неудобнопроизносимым. На жаргоне же чудодейственный напиток величали просто похмелином. Похмелин снимал разом все неприятные ощущения и придавал человеку необычайную бодрость. Уже после первого глотка жизнь показалась Женьке не такой уж пустой и не такой уж глупой шуткой, какой в свое время посчитал ее поэт, ну а после стаканчика радист полярной экспедиции Вознесенко просто решил, что, в полном соответствии со своей фамилией, он без особого труда, взмахнув руками, сможет улететь на небо. Конечно, дело тут было не только в похмелье. Разумеется. Ведь перед Женькой во всей своей дивной прелести стояла крошка Ли. Была она все в том же скафандре, только отстегнутый шлем лежал на столе и под ним небрежно стянутые, наполовину вывернутые серебряные перчатки и серебряная сумочка, при первой встрече принятая с перепугу за кобуру, а теперь показавшаяся Женьке просто косметичкой.
– Поцелуй меня, – сказала Ли.
Такого поворота событий Женька как-то не ожидал. Он растерялся.
Все это было слишком уж быстро, слишком сразу. Впрочем, быть может, в этом их новом мире так и положено. Может быть, так и надо. Кто знает? В конце концов, тем, что едва знакомая девушка просит тебя поцеловать ее, и в двадцатом веке никого удивить было нельзя. Не в том дело, что Ли так быстро, так сразу кидается в его объятия – это-то здорово, ведь он любит ее! – а дело в том, что вообще все слишком быстро, всего слишком много. Еще вчера он был окоченелым трупом во льду, а теперь… Как все завертелось! Целый мир, огромный незнакомый мир свалился ему на голову, и меньше, чем за сутки он успел пережить в этом мире все мыслимые чувства и несколько совершенно немыслимых-таких, о которых раньше невозможно было даже догадываться. Это было чересчур для одного человека. Разум не справлялся, вдалеке маячил призрак безумия. И нужно было отбросить все. Отбросить и забыть.
Ли, прекрасная Ли, он хотел ее, он ждал ее, он мечтал о ней, но сейчас он не знал, что делать.
Наверное, в этот момент было весьма глупое выражение лица. И Крошка Ли рассмеялась. Весело, звонко и очень по-доброму.
– Я тебе не нравлюсь? – спросила она сквозь смех.
И Женька не нашелся, что ответить, он только улыбнулся и шагнул к ней. И его встретила прохладная, очень похожая на нежную, шелковистую кожу, ткань скафандра, и ласковые руки, и горячие влажные губы. И он задохнулся от счастья и понял, что это – главное, а может быть, вообще единственное, что ему нужно в этом мире. Любовь была лучшим спасением от подступающего безумия. В любви он мог раствориться, в любви он мог забыть и отбросить все, как и хотел. Потому что любовь была выше и сильнее всего. Сильнее страха. Сильнее тоски. Сильнее времени. Эта банальщина – любовь сильнее времени – приобретала для Женьки новый особый смысл: ведь Крошка Ли как бы принадлежала двум эпохам сразу, как бы протягивала тончайшую невидимую ниточку из мира чуждого и страшного через Женькино сердце к миру желанному, щемяще родному и еще тогда, еще в двадцатом веке, безвозвратно утраченному.
Он так долго прижимал ее к себе, что Ли сказала:
– Пусти. Душно.
– Открыть окно? – заботливо спросил Женька.
– Окно? – не поняла Ли. – Зачем?
– Ах, да, – сказал он, вспомнив, где находится. – Действительно, какое, к черту, окно, тут, наверно, кондиционер, или как это у вас называется…
– Душно, – повторила Ли, словно и не слушая Женькину болтовню, и добавила полувопросительно и как-то на удивление робко: – Я разденусь?
Женька вспомнил, как Ли ходила в этом же наряде по морозу, и торопливо произнес:
– Да, да, разумеется.
И это тоже прозвучало очень глупо.
А Крошка Ли закинула руку за голову – вроде как собралась расстегнуть пуговицу – и вдруг рванула скафандр красивым резким страстным жестом, словно больше была не в силах терпеть его на теле, и под скафандром, конечно, ничего больше не оказалось, и Женька обмер от восторга, но вместе с тем его поразило и другое: скафандр, роскошный серебряный скафандр с белой подкладкой из материала типа полиуретана был теперь явно и окончательно испорчен, неровный лоскут ткани, оторванный чуть ли не до пояса, болтался сбоку, обнажив правую грудь.
– Порвала? – испуганным шепотом спросил Женька.
– Что? – не поняла Ли. Она явно ждала совсем другой реакции.
– Порвала, – повторил Женька и показал рукой, будто Ли могла не видеть этого. – Такую вещь порвала.
– Господи, какой ты смешной! – она улыбнулась. – Да у меня на складе еще почти тысяча костюмов до следующей поставки. И потом, если… Ой, да! Ты же не понимаешь…
Она вдруг замолчала, а он действительно не понял. Тысяча костюмов… С ума сошли от изобилия. Впрочем, рвать на себе одежду, пожалуй, это красиво и эротично. Что ж, если они могут себе позволить…
– Помоги мне, – попросила она, и это было сказано так просто, будто речь шла о том, чтобы подержать сумочку или снять пальто.
И он протянул руку и взялся за край скафандра, теплый, мягкий, но в этот момент напомнивший вдруг кожуру апельсина. Может быть, потому, что серебристая оболочка так же легко и приятно счищалась – именно счищалась, а не снималась – с аппетитного, как спелый фрукт, тела Крошки Ли. У Женьки даже мелькнула нелепая мысль, что скафандры эти только так и снимаются. Как они в таком случае одеваются, подумать он не успел. Думать было уже некогда. Думать было невозможно. Три чувства затопили все – восторг, страсть и растерянность. Она стояла обнаженная в полумраке среди отсвечивающих металлом клочьев на полу, и серебристые звездочки плясали в ее черных глазах, а губы шептали ему ласковые слова. А он не знал, не помнил, не понимал, что должен делать. Ох, с каким наслаждением он разорвал бы свою одежду, но ни шерсть свитера, ни красный полиэстр брюк были ему не по зубам, и он стал просто яростно сдергивать с себя один за другим все эти ненавистные покровы…
… И потом он оказался очень плох. Он знал это точно, знал наверняка, и все-таки Крошке Ли непостижимым образом удавалось соответствовать каждому движению его, каждому мимолетному чувству, и он видел, он знал, он ощущал, что ей было тоже хорошо с ним. И от этого оставалось странное двойственное впечатление, словно тебя ведут за руку, все время ведут, но ведут именно так, как ты сам того хочешь.
И он вдруг вспомнил, как однажды – из чисто дружеских побуждений – с ним провел бой чемпион Европы Юрий П. Превосходство Юрия было колоссальным. Женька знал это, но не чувствовал совершенно. Если он вдруг раскрывался, Юрий не бил, а лишь обозначал удар, и Женька запоминал ошибку, но оставался уверен, что в последний момент все-таки сам, именно сам, сумел уйти от удара. А ударные комбинации Женьки Юрий подчеркивал, легонько, едва заметно подыгрывая ему и смачно натыкаясь на хлесткий джеб или быстрый и точный хук. И все это дарило изумительное ощущение собственной силы и мастерства, но где-то в глубине сознания горьковатым привкусом обиды, не переставая, сочилась мысль: «Обман, обман, обман…»
Что-то подобное было и теперь. Ли до такой степени совершенно владела своим телом, что мастерства ее с лихвой хватало на них обоих. И это было прекрасно. Это было восхитительно. И это же было обидно. «Обман, обман», – стучало в мозгу. Но не хотелось верить.
И он придумал для себя другое объяснение: «Она любит меня. Она меня любит!» И он повторял эти слова вновь, вновь и вновь…