Текст книги "Борис Пастернак"
Автор книги: Анри Труайя
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
Эта беспрерывная переписка становится как для Бориса, так и для Ольги чем-то вроде дыхания, необходимого для поддержания жизнедеятельности организма. Но Ольга опасается: а вдруг братское чувство, превратившись в любовь, станет чувством банальным, таким, как у любой пары? И ее раздражает ощущение, что она готова поддаться притяжению, которому так трудно сопротивляться. «Я, – пишет девушка в ответ, – … другая, потому что я не хочу давать задатков и обещаний. Если я скажу, что другая – я освобожу и тебя, и себя; ибо это будет абсолютно, и ты не сможешь подходить ко мне ни с какой меркой, ни с каким требованием. Быть же такой – слишком героически. <…>…ты не верь в меня, – я тебя обману; рано ли, поздно, но одним словом, даже молчанием я покажу тебе, что ты во мне ошибался, и причиню тебе горе, – потому что никогда не осуществляется до конца возжеланное или задуманное» [21]21
Там же.
[Закрыть]. Она боится, что Борис слишком высоко ее вознесет, а он в ответ возражает: просто он нуждается в ней больше, чем она в нем, и без нее он уже не будет знать, куда направить свои шаги и свой дух. И тем не менее он уверен: то, что он испытывает по отношению к кузине, – не любовь. Она же, как бы ни возбуждалась, думая о нем, чувствует себя пленницей непреодолимой физической границы между ними. Стоит ей превысить меру в выражении их взаимной привязанности, она начинает смущаться и обижаться, как будто обвинила его и себя саму в намерении пробудить двусмысленную страсть.
Несмотря на эти мелкие недоразумения, роман кузенов в письмах продолжается самым прекрасным образом.
И тут – словно жесткий призыв вернуться к реальности – известие о том, что только что на маленькой железнодорожной станции Астапово, возвращаясь в свое поместье Ясная Поляна, скончался Лев Толстой. Леонид Пастернак, которого телеграммой вызвали на похороны, предлагает старшему сыну отправиться с ним и отдать последний долг покойному, великому из великих. Борис соглашается, а прибыв вместе с отцом на место, с унынием обнаруживает, что вместо гиганта, которому он был намерен поклониться, в гробу «..лежит не гора, а маленький сморщенный старичок, один из сочиненных Толстым старичков, которых десятки он описал и рассыпал по своим страницам». И задумывается: так что же останется от этого величайшего в мире рассказчика? Будет ли он так же почитаем после смерти, как Пушкин, который был менее плодовит, но, может быть, больше волновал?
Но времени на то, чтобы продолжать литературные сравнения, не было: едва вернувшись в Москву, он снова принял участие в переезде. Первые дни лета 1911 года ознаменовались сменой квартиры: с Мясницкой, из Училища живописи, ваяния и зодчества, семья Пастернаков перебиралась на Волхонку, в первый этаж дома номер 14. И тут поджидала новая беда – может быть, сказалась усталость, связанная с переездом? – мать Бориса перенесла несколько месяцев спустя тяжелый сердечный приступ, и врачи порекомендовали ей срочно пройти курс лечения в Германии, в Бад-Киссингене. К счастью, тревога оказалась ложной: быстро поправив здоровье, Розалия Исидоровна вернулась в Москву, и семья воссоединилась – кто же лучше родных мог ухаживать за выздоравливающей!
На время успокоившись, Борис сделал окончательный выбор: философия – и решил поступать в Московский университет. Однако сей храм вечной мудрости имел репутацию места, где вечно только болтают, и болтовня эта не имеет ни малейшего отношения к последним достижениям науки. Более того, университет слыл образцом современной интеллектуальной суеты и тщеты. Говорили, что большая часть студентов здесь восхваляет теории некоего Бергсона, в то время как адепты геттингенской школы признают только Гуссерля с его феноменологией. Другие, менее решительные, якобы мечутся от одного метафизического объяснения к другому, пока не переберут все, и в конце концов группируются вокруг молодого Дмитрия Самарина, сына философа Юрия Самарина, одного из самых ярых защитников славянофильской доктрины. Борис подружился с этим своим чрезмерно пылким и болтливым однокашником, и тот немедленно посоветовал ему не терять времени на лекции российских профессоров-ретроградов, а отправиться в Германию, где, как ему известно, Марбургский университет – истинный питомник самых просвещенных и великих умов будущего. Борис был в отчаянии, он думал, что никогда, никогда не сможет позволить себе подобного путешествия: попросту не хватит средств, – но мать, растроганная жалобами первенца, дала ему необходимую сумму, и это позволило Пастернаку с легким сердцем покинуть Россию, от которой, как ему казалось прежде, он ни за что не сможет оторваться.
И вот он наконец в Марбурге. Он сразу же влюбился в город и в образование, которое там давали. Презирая «словесную окрошку», которой кормили студентов московские мэтры, юный Пастернак полагал, что марбургские профессора отлично знают историю человеческой мысли на протяжении многих столетий и умеют пролить свет на сокровища «итальянского Возрождения, французского и шотландского рационализма и других плохо изученных школ» [22]22
Пастернак Б.Охранная грамота. ПСС Т. III. С 169.
[Закрыть]. Он писал позже: «На историю в Марбурге смотрели в оба гегельянских глаза, то есть предельно обобщенно, но в то же время и в точных границах здравого правдоподобья» [23]23
Там же.
[Закрыть].
Восторг перед главным учителем Бориса, профессором Германом Когеном [24]24
Коген Герман(1842–1918) – глава Марбургской школы философии. (Прим. перев.)
[Закрыть], сопровождался еще одним – правда мимолетным, но сильным – влечением: к сестрам Иде и Елене Высоцким, его подругам детства, которые оказались проездом в Марбурге в июле 1912 года. Иде – ей нужно было отправляться к родителям в Берлин – он решился с бухты-барахты признаться в любви и стал умолять о взаимности. Услышав чрезвычайно сухой и даже несколько ироничный отказ девушки, Борис погрузился в глубокое уныние, и это ощущение страшной неудачи пригасило даже на несколько дней воспоминание о том, как блестяще прошли недавно в университете его доклады.
Но следовало каким-то образом излечиваться от меланхолии, от хронической нерешительности – и Пастернак снова срывается с места: он едет на свидание с родителями в Италию, посещает Венецию, Флоренцию, Пизу… Но ничто, ничто – ни знания, полученные от великих немецких и итальянских философов, ни осмотр самых богатых музеев Апеннинского полуострова не утешало. «Италия кристаллизовала для меня то, чем мы бессознательно дышим с колыбели, – напишет он спустя много лет. – Я понял, что, к примеру, Библия есть не столько книга с твердым текстом, сколько записная тетрадь человечества… Я понял, что история культуры есть цепь уравнений в образах, связывающих неизвестное с известным, причем этим известным, постоянным для всего ряда, является легенда, заложенная в основание традиции, неизвестным же, каждый раз новым – актуальный момент текущей культуры» [25]25
Пастернак Б.Охранная грамота. ПСС. T. III. С. 207.
[Закрыть]. На самом-то деле Борис успел разочароваться в мэтрах науки точно так же, как в музыкальной композиции, как и в кисти… Так что же ему делать, чтобы оставаться самим собой? При виде этого паралича духа, говорит он, мне «безразлично, из какой мерзости или ерунды будет сложен барьер». «Конечно, есть искусство, – продолжает он. – Оно интересуется не человеком, а образом человека Потому что из него явствует, что этот образ человека больше самого человека. <…> Что делает честный человек, когда говорит толькоправду? За говореньем правды проходит время, этим временем жизнь уходит вперед. Его правда, она обманывает. Так ли надо, чтобы всегда и везде говорил человек? И вот в искусстве ему зажат рот» [26]26
Там же. С. 178.
[Закрыть].
Однако в следующем, 1913 году, делая доклад о символизме и бессмертии перед кружком знатоков и эстетов, собравшихся в мастерской скульптора Крахта [27]27
Крахт Константин Федорович(1868–1919) – скульптор, ученик знаменитого бельгийского скульптора и живописца К. Менье. (Прим. перев.)
[Закрыть], он поддерживал вовсе не эту отрезвляющую, даже разочаровывающую теорию. На этот раз в намерения Бориса входило доказать субъективность человеческого восприятия текущей жизни и существование чего-то вроде тайного сговора между человеком и окружающей его природой. «Я предполагал в докладе, – вспомнит Пастернак спустя годы, – что от каждой умирающей личности остается доля этой неумирающей, родовой субъективности, которая содержалась в человеке при жизни и которою он участвовал в истории человеческого существования» [28]28
Пастернак Б.Люди и положения. ПСС Т. III. С 319.
[Закрыть].
Пусть этот «символ веры» в уникальность творения отличался скорее выразительностью изложения, чем научностью, аплодировали ему сильно, и Борис вдруг понял, что встал на правильный путь. Кроме того, в июне 1913 года он блестяще сдал последние экзамены по философии. Обучение закончено, теперь можно перейти к преподаванию. Но в какой области? Ему хотелось взять время на раздумья, и он решил, что заслужил длительный отдых и время лучше всего провести с родителями в деревне Молоди под Москвой. А там свежий воздух, пейзажи, тишина, солнце и блаженная праздность отнюдь не располагали к решительным действиям. Он убивал время, листая книги любимых писателей… И вдруг его оцепеневшее сознание словно озарилось ослепительной вспышкой. Он перечитал несколько подвернувшихся под руку стихотворений Тютчева, умершего в конце прошедшего века, и ему почудилось, будто в ухо ему нашептывает какой-то голос. Он услышал слова… и эти слова были мелодией… и в этой мелодии звучали для него воспоминания о пережитых им втайне чувствах… Может быть, здесь и таился идеальный язык, способный связать музыку с мыслью, неуловимое чувство со слишком реальным телом? Тогда чего он ждет и почему не берет в руки волшебный, богатый отзвуками инструмент, предложенный его воображению русской словесностью?
Вооруженный лучезарным неведением, он пустился в полный приключений путь. «Я читал Тютчева и впервые в жизни писал стихи не в виде редкого исключения, а часто и постоянно, как занимаются живописью или пишут музыку. <…> Писать эти стихи, перемарывать и восстанавливать зачеркнутое было глубокой потребностью и доставляло ни с чем не сравнимое, до слез доводящее удовольствие» [29]29
Там же. С. 324–325.
[Закрыть].
В этой первой попытке творчества он старался противостоять избытку романтизма, но вовсе не для того, чтобы прибегнуть к чеканному ритму и мудреным ассонансам, обязательным для поэтов-новаторов. Единственной заботой Бориса, как он сам же признавался, было одеть современную мысль в настолько классический и скромный наряд, насколько это возможно. И вот мы читаем в первом его стихотворении, посвященном месяцу февралю:
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Остальное, соответственно, мило, гармонично и без фальшивого оригинальничанья.
* * *
Увидев свои стихи впервые напечатанными – а напечатаны они были в вышедшем в Москве в 1913 году альманахе «Лирика», – Борис Пастернак почувствовал себя раздетым, обнаженным, полностью открытым сарказму читателя. Первые, еще очень робкие его шаги не вызвали сколько-нибудь заметного отклика в прессе – ни восторженного, ни уничижительного. Однако признанный лидер символистов Валерий Брюсов в обзорной статье «Год русской поэзии» сделал вывод: «Самый оригинальный из новичков – Борис Пастернак».
Позже в опубликованной «Русской мыслью» статье, которую Брюсов посвятит этому доселе неизвестному автору, он найдет для Пастернака еще более хвалебные слова: «Его странные и нелепые образы не кажутся надуманными; «футуристичность» стихов Б. Пастернака – не подчинение теории, а своеобразный склад души» [31]31
К тому времени вышла и первая книга стихов Пастернака – «Близнец в тучах». В статье В. Брюсова («Русская мысль, 1914, кн. VI) отмечена «самобытность» первых выступлений Бориса Пастернака в печати. Цит. по: ПСС. Т. 1. С. 425. (Прим. перев.)
[Закрыть]. Быть принятым тесным кругом «искренних» поэтов – разве мог Борис даже мечтать о подобной награде? Теперь он уже окончательно потерян для философии, которой и так отдано слишком много времени, теперь он принадлежит искусству, к изучению которого пока не приступал. Но он ни о чем не жалеет. Даже о времени, потраченном на поиски истинного призвания!
Глава II
Футуристы дня вчерашнего и футуристы дня завтрашнего
Только-только Пастернак оправился от тщеславного наслаждения тем, что его опубликовали в «настоящей книге», напечатанной «настоящей типографской краской» на «настоящей бумаге», как «настоящего поэта» – и сразу же выход его первого самостоятельного сборника стихов, «Близнец в тучах», сборника, к которому написал предисловие его друг, писатель Николай Асеев, стал причиной развала литературной группировки, до сих пор единодушно его поддерживавшей. Во главе «новаторов», алчущих движения вперед как в просодии, так и в мысли, встали Борис Пастернак, Николай Асеев и Сергей Бобров. Они решительно и открыто отделились от «отсталых конфор мистов», собиравшихся вокруг Вадима Шершеневича, основателя футуристического движения, который, по мнению Бориса, чересчур верил в силу словесных и идейных кульбитов. Убежденный в том, что эти заблудшие стали на неверный путь, Пастернак расстается с ними и на развалинах «Лирики» организует еще с несколькими приверженцами интеллектуальных новаций свою, не похожую ни на одну из существующих группу «Центрифуга». Затем идет по выбранной дороге еще дальше и включает в «Руконог», первый сборник группы, беспощадную и язвительную статью «Вассерманова реакция». Здесь он не просто сбрасывает с пьедестала, но подвергает шельмованию все эстетические ценности, на какие претендуют футуристы, он обвиняет составителей небольшой книжечки «Русский футуризм» в том, что они собрали в ней лишь витиеватые и неправдоподобные заявления. Вадим Шершеневич, по его мнению, ведет свою группу свихнувшихся поэтов в совершенно безысходное будущее. Посчитав себя оклеветанными, футуристы во главе с Вадимом Шершеневичем потребовали официального публичного разъяснения, подписанного всеми хулителями в полном составе.
Встречу для объяснений назначили на нейтральной территории – в одной из арбатских кофеен, но Шершеневича угораздило призвать себе на помощь, кроме всех футуристов своей команды, еще и юного, блестящего Маяковского. Борис Пастернак уже читал когда-то его стихи, видел его один или два раза на сборищах поэтов, но лишь издали, мельком, а вот теперь, стоя рядом, слушая его, глядя на него, он вдруг почувствовал, насколько величествен этот молодой человек, насколько властен, уверен в себе. Главное в нем, писал Пастернак, «железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым» [32]32
Пастернак Б.Люди и положения. ПСС. Т. III. С. 332–333.
[Закрыть].
Между тем пошло-поехало: взаимная критика, возражения, уступки, отказ от своих слов… Этот обмен внешне убедительными аргументами между сторонниками литературной выразительности прежних лет и теми, кто срывал с языка последние одежки, полагая, будто изобретает новую, оригинальную способность восприятия, не кончился ничем конкретным: каждый остался на своей позиции. Впрочем, в эпоху, когда в России не прекращалась грызня между художниками, планете угрожал куда более серьезный конфликт, и прессе было куда интересней обсуждать именно эти события, а не свары между литераторами, каждый из которых непримиримо доказывал свою правоту.
Для того чтобы хоть как-то просуществовать в месяцы нищеты, бездействия и колебаний, Борис нанялся учителем к сыну литовского поэта Юргиса Балтрушайтиса и провел лето в имении этого последнего на берегу Оки – поблизости от Алексина. Здесь поэт делил свой досуг между переводом комедии Генриха фон Клейста «Разбитый кувшин» и болтовней с другими обитателями поместья, среди которых все оказались в той или иной степени озабочены неизбежностью войны. Если вспомнить о недавнем русско-французском альянсе и о дружеском отношении русских к «братьям-славянам» из Сербии, ставшей объектом немецких притязаний, то разве нет оснований думать, что Россия может оказаться втянутой в войну с Германией?
События торопили с принятием решений. В июле 1914 года Бориса Пастернака вызвали в Москву: ему нужно было прибыть в призывную комиссию. В день медицинского осмотра молодой человек благословил свое давнее падение с лошади. Тщательно изучив его искалеченную ногу, врачи выдали ему белый билет по причине явной ее укороченности. Успокоившись на этот счет, он вернулся к своему временному наставничеству. Однако он уже сменил воспитанника, и теперь его учеником стал юный Вальтер Филипп, сын обосновавшегося в России богатого немецкого коммерсанта. Мориц Филипп очень вежливо принимал молодого учителя и весьма щедро оплачивал его труд. А в России той эпохи следовало быть патриотом и, стало быть, ненавидеть немцев! Что за нелепость! В отместку только за происхождение взбудораженная чернь разгромила контору и жилой особняк мирного коммерсанта. «Разрушения производили по плану, с ведома полиции, – записывает Пастернак впоследствии [33]33
Пастернак Б.Люди и положения. Перед первой мировою войною. (Прим. автора.)
[Закрыть]. – Имущества служащих не трогали, только хозяйское. В творившемся хаосе мне сохранили белье, гардероб и другие вещи, но мои книги и рукописи попали в общую кашу и были уничтожены». И добавляет с горьким скептицизмом: «Терять в жизни более необходимо, чем приобретать. Зерно не даст всхода, если не умрет. Надо жить не уставая, смотреть вперед и питаться живыми запасами, которые совместно с памятью вырабатывает забвение».
Вначале энтузиазм заглушил голос разума даже у самых рассудительных и дальновидных людей. Из уважения к слову, данному Франции, Сербии и всему цивилизованному миру, все полетели на помощь страдающему населению маленькой страны. Россия казалась несметно богатой, неистощимой в ресурсах и непобедимой. Она сразу же разбила австрийцев, которые воевали на стороне Германии, и это породило вполне, казалось, оправданные надежды на то, что война будет быстрой и не потребует больших человеческих жертв. Однако почти вслед за столь многообещающим дебютом русские понесли такие потери, попытавшись занять Восточную Пруссию, что в Москве начали догадываться: вряд ли все окажется так просто. Вокруг Бориса Пастернака уже слышались шепотки о том, что наша отечественная армия, конечно же, кто спорит, самая мужественная и отважная из всех союзных армий, но ее вместе с тем и хуже всех экипировали, хуже всех снабжают и ею – вполне возможно и такое! – хуже всех командуют. Из битвы в битву неуклонно сокращалось количество солдат: одних убивали на месте, другие вынуждены были отступать. Даже в Польше – плачевное поражение. Падение Лодзи означало для тех, кто еще верил в легкую победу, полное крушение всех иллюзий. Списки погибших и пропавших без вести росли во все ускоряющемся зловещем темпе. В России почти не осталось семей, где не надели бы траур.
Страдая оттого, что не может быть вместе с находящимися в опасности соотечественниками, Борис испытывал и виноватую благодарность к увечью, позволившему ему остаться в стороне от кровавой авантюры, в которую дала втянуть себя Европа Ширилось смертоубийство – и росла уверенность Пастернака в том, что он будет куда полезнее родной стране, пытаясь созидать, а не рьяно стремясь разрушить. Пока за границей шли ожесточенные сражения, он силился жить «по-другому» и продолжал встречаться с писателями, художниками, музыкантами, актрисами, чтобы говорить с ними отнюдь не о безумной жажде убийства, охватившей планету, но о поэзии, живописи, музыке. Это, считал Пастернак, лучшее лекарство против яда насилия и жестокости, от которого потеряло голову три четверти человечества. А его мимолетная влюбленность в хорошенькую пианистку Надежду Синякову оказалась вызвана меньше физической привлекательностью девушки, чем потребностью в равновесии чувств. Он не искал подле Синяковой ни ласк, ни компли ментов, ему была нужна иллюзия душевного покоя, какой он знавал когда-то.
Ему хотелось отвлечься, и он принялся писать прозу – новеллу «Апеллесова черта», навеянную воспоминаниями о поездке в Италию. Работая над текстом своей первой новеллы, он поддался очарованию декадентского романтизма и фантастического символизма, – и это стало его способом отклика на позорную действительность войны. Новелла была послана в «Русскую мысль», где Пастернаку отказали в публикации, – редакции такая проза показалась несвоевременной и бесполезной в дни, когда рвутся снаряды и бряцает оружие, зато перевод «Разбитого кувшина» Клейста напечатал в майском номере межпартийный журнал «Современник». Стало быть, все благополучно? Ан нет – ничего похожего! Прочитав опубликованный текст, Борис обнаружил, что перевод без его ведома был переработан и выправлен. Новичок в ремесле, он мог бы и не обижаться, не придираться к столь непочтительному отношению. «Работа была незрелая, неинтересная. Мне следовало в ноги поклониться журналу за ее помещение. Кроме того, еще больше надлежало мне поблагодарить редакцию за то, что чья-то неведомая рука прошлась по рукописи к ее вя щей красе и пользе. Но чувство правды, скромность, признательность не были в цене среди молодежи левых художественных направлений и считались признаками сентиментальности и кисляйства» [34]34
Пастернак Б.Люди и положения. ПСС. T. III. С. 330.
[Закрыть], – напишет Пастернак много лет спустя. И чуть дальше оценивает свое поведение: вместо благодарности редакции «Современника» он жаловался на нее… Острым пером Борис выразил тогда ответственному за «уродование» своего произведения возмущение его неучтивым поступком. Но руководителем редакции оказался не кто иной, как знаменитый Максим Горький, чья безусловная революционность, опирающаяся на «русский реализм в литературе, как и в политике», была всем известна. Кроме того, выяснилось, что Горький сам и внес вызвавшие негодование и протест переводчика изменения. Пожав плечами, мэтр решил, что не стоит отвечать на смехотворные претензии дебютанта, и на этом «дело закрыли».
Совсем иной была реакция Владимира Маяковского – великого и дорогого сердцу Бориса. Они снова встретились во время долгого пребывания Пастернака в столице, и, если Санкт-Петербург по случаю объявления войны сменил свое чересчур германофильское название на русский аналог – Петроград, то Маяковский, как выяснилось, остался совершенно таким, как прежде. Таким же постоянно возбужденным, взъерошенным, благородным, щедрым и непредсказуемым. Маяковский счел своим долгом ввести молодого собрата по перу в круг своих наиболее влиятельных друзей и даже отрекомендовал его критику Осипу Брику как корифея русской поэзии, идущего к освобождению от любых систем. И тем не менее каковы бы ни были амбиции «корифея», ему прежде всего следовало подумать о том, чем зарабатывать на жизнь. Для того чтобы прокормиться и вместе с тем иметь возможность продолжать записывать все, что приходило в голову, он согласился на предложение отправиться на Урал. «В те же годы, между службою у Филиппов, я ездил на Урал и в Прикамье, – пишет Пастернак все в той же автобиографической повести «Люди и положения». – Одну зиму я прожил во Всеволодо-Вильне, на севере Пермской губернии, в месте, некогда посещенном Чеховым и Левитаном… Другую перезимовал в Тихих Горах на Каме, на химических заводах Ушковых» [35]35
ПСС. Т. III. С. 328.
[Закрыть]. Здесь его приспособили для работы в военном столе, а он, удрученный тем, что приходится выполнять канцеляр скую работу, тем не менее воспользовался случаем, чтобы освобождать «целые волости военнообязанных, прикрепленных к заводам и работавших на оборону» [36]36
Там же.
[Закрыть]. Предчувствовавший полный разгром русской армии на фронтах войны и ожидавший массового протеста молодежи, тех, кого могли еще призвать на подмогу старшим и кто не хотел идти под огонь неприятеля, Борис ничуть не удивился, когда узнал, что началась революция, инициаторами которой стали питерские рабочие.
Существует ли еще правительство? Цела ли еще Россия? Идет ли еще война? Даже не пытаясь получить здесь ответы на эти вопросы, Пастернак едет в Москву. А приехав, не понимает, где находится: Россия ли вокруг? Никаких императорских гербов на фасадах государственных учреждений, никакого предпочтения знатным клиентам в роскошных магазинах… Переменилась не только одежда прохожих – переменились их лица. Бывшие слуги, мгновенно обретя несвойственную им прежде спесь, мерили взглядом бывших хозяев, крадущихся вдоль стен. А воздух между тем был словно наэлектризован, потому что кое-кто из ясновидящих уже предсказывал, что завтра войне конец, и мечтатели, ухватившись за эту идею, решили, что теперь все в порядке и пора бы уже начинать на пустом месте строительство нового мира.
Более осмотрительный и сдержанный, Борис довольствуется наблюдениями за метаморфозами своей родины – униженной, разоренной, но полной надежд.
Сначала он поселился у родителей на Волхонке, но перепады их настроения с преобладанием резко сниженного как реакции на происходящее побудили его бежать из атмосферы, насыщенной ностальгией, злостью и преждевременным увяданием, и он снял в центре Москвы меблированную комнату, затем другую, потом еще одну… Пока он вот так, в зависимости от состояния души, менял квартиры, Россия, в свою очередь, меняла правящие режимы. Принужденный собственными генералами отречься от престола, царь стал не более чем призраком, выселенным вместе с семьей в Царское Село. Совет рабочих и солдатских депутатов диктовал свои условия Временному правительству, которому и в которое никто не верил. Желая убедиться в правильности и необходимости таких серьезных беспорядков, Борис возобновляет отношения с бывшей подру гой Еленой Виноград, увлеченной политикой и пышущей праведным гневом студенткой: она еще числится на Высших женских курсах, но, как показалось Пастернаку, все больше и больше попадает под влияние своего брата Валериана – вот уж кто истинный Робеспьер! Впрочем, Робеспьер местного масштаба: Валериан участвовал в революционном движении только на пространстве Саратовского земства. Событий было так много, и все так быстро менялось, что в представлениях Бориса каждый день добавлял новых, противоречащих одно другому обещаний и угроз. Решение Временного правительства продолжать войну до победного конца чего бы это ни стоило только укрепляло позиции тех, кто, наоборот, требовал мира немедленно и любой ценой.
Главным, определяющим событием во всем этом политическом хаосе стало возвращение в Россию Ленина Он находился в изгнании, жил в Женеве, но немцы помогли ему переправиться на родину, надеясь, что он не преминет сменить курс России от войны к революции. Кто-то из знакомых – наверное, вечно перевозбужденная Елена Виноград – убедил Пастернака пойти на один из первых по возвращении коммунистического вождя митингов, где тот держал речь. Менее экзальтированный, чем его подруга, Борис не был потрясен красноречием трибуна однако понял, что, проповедуя национализацию банков, рабочий контроль над производством, раздел земли между крестьянами, безотлагательный мир и передачу всей власти Советам, Ленин призывает соотечественников не к чему иному, как ко «второму рождению», пусть даже болезненному. Будучи футуристом, хотя и очень осторожным, осмотрительным, Пастернак все-таки не мог не одобрить перемен в традиционной идеологии своих современников. Впрочем, падение Временного правительства, участие огромных масс рабочих в борьбе за идею всеобщего социализма, избрание Троцкого председателем Петроградского совета, создание им Красной гвардии, взятие власти большевиками, несмотря на то, что они составляли меньшинство в Учредительном собрании, – и так до создания политической полиции, всемогущей ЧК, – все эти новшества подруга Бориса, Елена Виноград, жадно и всей душой поглощала, пьянея от них не меньше, чем от стакана водки на празднике свободы, а Пастернак разделял это ее опьянение.
Елена была вдвойне желанна для него: телом и мыслями! Для нее – Борис об этом догадывался, но это его лишь возбуждало – заниматься любовью и заниматься революцией было почти одно и то же, две стороны одной медали, два аспекта одного и того же стремления плоти. На улицах Москвы шли настоящие сражения, войска, оставшиеся верными прежнему режиму, тщетно старались противостоять ордам мятежников, строивших баррикады, грабивших дома «богачей» и казнивших на месте тех, кто внешне напоминал им «буржуев», а Елена все это оправдывала, ссылаясь на благие намерения. Может быть, она испытывала тайное удовольствие при мысли о том, что вот в это самое время, когда Борис осыпает ее поцелуями, совсем рядом с ними, в городе, обыскивают, грабят, арестовывают десятками каких-то незнакомцев, испытывающих такой же сильный страх за свою шкуру, как сильно ее наслаждение от ласк любовника.
Пресыщенный физически, но «недокормленный» морально, Пастернак, как всегда, искал спасения от ужасов жизни в литературе. Но тем не менее он напишет в романе «Доктор Живаго» о чудовищном хаосе этого периода: «Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали. <…> Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое» [37]37
Пастернак Б.Доктор Живаго. ПСС. Т. IV. С. 193–194.
[Закрыть].
И еще: «Можно было бы сказать: с каждым случилось по две революции, одна своя, личная, а другая общая. Мне кажется, социализм – это море, в которое должны ручьями влиться все эти свои, отдельные революции, море жизни, море самобытности. Море жизни, сказал я, той жизни, которую можно видеть на картинах, жизни гениализированной, жизни, творчески обогащенной. Но теперь люди решили испытать ее не в книгах, а на себе, не в отвлечении, а на практике» [38]38
Там же. С. 145–146.
[Закрыть]. И еще, на этот раз адресуясь к своей героине Ларе: «Вы подумайте, какое сейчас время! И мы с вами живем в эти дни! Ведь только раз в вечность случается такая небывальщина. Подумайте: со всей России сорвало крышу, и мы со всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать. Свобода! Настоящая, не на словах и в требованиях, а с неба свалившаяся, сверх ожидания. Свобода по нечаянности, по недоразумению» [39]39
Там же. С. 145.
[Закрыть].
В тени… нет, скорее, в жару, пылу Елены Виноград он набрасывает начало романа, названного им сначала «Три имени» [40]40
Позднейшее название этой работы, оставшейся незаконченной, – «Детство Люверс». (Прим. автора.)
[Закрыть], но еще до того – в редкостно счастливом состоянии – сочиняет множество стихотворений для двух сборников: «Сестра моя – жизнь» и «Темы и вариации». В этих стихах, продиктованных вырвавшимся на свободу вдохновением, он хотел, как признается впоследствии Троцкому, воспеть «утро революции» [41]41
Ср.: Письмо Б. Л. Пастернака В. Я. Брюсову от 15 августа 1922 г. ПСС. Т. VI. С. 398.
[Закрыть]– они о том, как он ощутил воздействие революции на окружающую действительность и на собственное сердце. Вовсе не осуществляя сознательного желания, исключительно поддавшись порыву вдохновения, он испытывает, работая, истинное наслаждение. Все внезапно, все неожиданно: не только для читателя, но и для автора. Игра сюрпризов, созданных поэтом в дар себе самому. Впрочем, Пастернак не совсем впрямую объяснит это в нескольких символических строфах: