355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Борис Пастернак » Текст книги (страница 3)
Борис Пастернак
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:28

Текст книги "Борис Пастернак"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

 
Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе
Расшиблась весенним дождем обо всех,
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе.
 
 
У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,
Что в гро́зу лиловы глаза и газоны
И пахнет сырой резедой горизонт.
 
 
Что в мае, когда поездов расписанье
Камышинской веткой читаешь в купе,
Оно грандиозней Святого Писанья
И черных от пыли и бурь канапе.
 
 
Что только нарвется, разлаявшись, тормоз
На мирных сельчан в захолустном вине,
С матрацев глядят, не моя ли платформа,
И солнце, садясь, соболезнует мне.
 
 
И в третий плеснув, уплывает звоночек
Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.
Под шторку несет обгорающей ночью
И рушится степь со ступенек к звезде.
 
 
Мигая, моргая, но спят где-то сладко,
И фата-морганой любимая спит
Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,
Вагонными дверцами сыплет в степи [42]42
  ПСС. Т. I. C.116–117.


[Закрыть]
.
 

Или здесь:

 
Это – круто налившийся свист,
Это – щелканье сдавленных льдинок,
Это – ночь, леденящая лист,
Это – двух соловьев поединок.
 
 
Это – сладкий заглохший горох,
Это – слезы вселенной в лопатках,
Это – с пультов и с флейт – Фигаро
Низвергается фадом на грядку.
 
 
Всё, что ночи так важно сыскать
На глубоких купаленных доньях,
И звезду донести до садка
На трепещущих мокрых ладонях.
 
 
Площе досок в воде – духота
Небосвод завалился ольхою,
Этим звездам к лицу б хохотать,
Ан вселенная – место глухое [43]43
  Пастернак Б.Определение поэзии. ПСС. Т. I. С. 131–132.


[Закрыть]
.
 

Или здесь:

 
Грудь под поцелуи, как под рукомойник!
Ведь не век, не сряду, лето бьет ключом.
Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник
Подымаем с пыли, топчем и влечем.
 
 
Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!
Рук к звездам не вскинет ни один бурун.
Говорят – не веришь. На лугах лица нет,
У прудов нет сердца, Бога нет в бору.
 
 
Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.
Это полдень мира Где глаза твои?
Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень
Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.
 
 
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше – воскресенье, ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
 
 
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушен поляне,
Так на нас, на ситцы пролит с облаков [44]44
  Пастернак Б.Воробьевы горы. ПСС. Т. I.


[Закрыть]
.
 

За этим смешением пантеизма и чувственности, смешением, от которого веет удивительной свежестью, скрывается любовное приключение, пережитое Борисом Пастернаком с Еленой Виноград. Он не желает видеть никого, кроме нее, не желает никого, кроме нее, слушать и пользуется любой возможностью с ней свидеться – все равно, в Москве или в Саратове. Эти «исключительные права» на себя, переданные им подруге, делают его пленником на много месяцев.

Однако уже в следующем году Борис позволяет себе выглянуть из своей раковины и повидаться с несколькими поэтами, еще задержавшимися в символистах, – такими, как знаменитые Бальмонт, Иванов, Андрей Белый, – и с теми, кто остался верен футуризму и по-прежнему группировался вокруг сиятельного и властного Владимира Маяковского. Эта встреча двух поколений писателей получилась возбуждающей и одновременно трогательной. Те, чья карьера была на исходе, с завистью поглядывали на тех, кто заменит их завтра. И непонятно казалось, где ты: на банкете по случаю выпуска или на поминках.

Преодолевая неловкость, Пастернак вглядывался в лица собравшихся – и вдруг замер: среди них он увидел женщину, чей прямой, открытый, огненный взгляд потряс его до глубины души. Это оказалась близкая знакомая поэтов Брюсова и Эренбурга, некая Марина Цветаева. Когда-то прочитанные стихи ее нисколько не взволновали Бориса, а вот лицо… Но вот друзья просят ее сейчас же что-нибудь прочесть, она повинуется… И внезапно все меняется для Пастернака! Слушая Марину, он открывал, по собственному признанию, «что слова сами по себе могут что-то заключать и значить, помимо побрякушек, которыми их увешали», и далее: «…среди молодежи, не умевшей изъясняться осмысленно, возводившей косноязычие в добродетель и оригинальной поневоле, только двое, Асеев и Цветаева, выражались по-человечески и писали классическим языком и стилем. <…> Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных слов и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском». И – наконец: «Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неук ротимой. В жизни и творчестве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определенности, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех» [45]45
  ПСС. T. III. С. 338–339.


[Закрыть]
.

* * *

Не такой отчаянно категоричный в том выборе, какой делает – касалось ли то любви, политики или литературы, – Пастернак тем не менее решил порвать с футуристами и обнародовал в написанных в апреле 1918 года «Письмах из Тулы» строки об окончательном прощании со своими бывшими товарищами по авангарду. «Какое горе родиться поэтом! Какой мучитель воображенье!» – иронизирует он и с грехом пополам передает собственные страдания, собственную душевную боль из-за расставания с дорогим Маяковскому кружком футуристов в ламентациях молодого поэта, провожающего к поезду свою возлюбленную, которая отправляется на край света. Однако, вопреки этим мрачным прогнозам, он не раз, причем без малейших затруднений, встречался с Маяковским, а однажды, в январе 1919 года, дерзнул прочесть тому еще не опубликованную «Сестру мою – жизнь». Маяковский похвалил смельчака за талант, но особенно подчеркнул важнейшую роль миссии писателя, тем более поэта, в новом, только еще нарождающемся в России обществе.

Совсем еще молодая Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика (РСФСР) единодушно избрала тогда своей столицей Москву, а Политбюро во главе с Лениным тем временем окончательно решилось подписать мирный договор с Германией. В обмен на остановку военных действий Советы согласились отказаться от нескольких наиболее богатых провинций бывшей Российской империи. Затем, сочтя, что присутствие царя, пусть даже и свергнутого с престола, содержащегося под наблюдением в Царском Селе, нежелательно, поскольку стимулирует расцвет в населении духа анархии, Николая II вместе с семьей отправили в самые глухие сибирские дали, в Екатеринбург, где всех их, с одобрения Ленина, убили в июле 1918 года «местные милиционеры».

Уже знающее, как быстро правительство умеет расправляться с неугодными, население России оказалось теперь живущим в обстановке террора, доносов, арестов – не только за реальные, но и за воображаемые преступления. Пастернак, точно так же, как другие, каждое утро, просыпаясь, прикидывал, в чем бы его могли обвинить до наступления ночи. Чтобы оказаться в состоянии боевой готовности в минуту, когда у дома остановится машина, когда постучат в его дверь! Но грусть по поводу деспотизма нового диктатора в кепке и с бородкой не помешала ему признать великую историческую роль Ленина. «Ленин был душой и совестью такой редчайшей достопримечательности, лицом великой русской бури, единственной и необычайной, – напишет впоследствии Борис Пастернак. – Он с горячностью гения, не колеблясь, взял на себя ответственность за кровь и ломку, каких не видел мир, он не побоялся кликнуть клич к народу, воззвать к самым затаенным и заветным его чаяниям, он позволил морю разбушеваться, ураган пронесся с его благословения» [46]46
  Пастернак Б.Люди и положения. Ранняя редакция. ПСС. T. III. С. 531–532.


[Закрыть]
.

С течением времени Пастернак убедился, что после бурь и штормов большевистского циклона небо очистилось, его сограждане успокоились и нашли в себе мудрость сплотиться, тем более что союзники одержали триумфальную победу над Германией, и воюющими сторонами был в 1919 году подписан в Версале завершавший Первую мировую войну и составленный по всем правилам мирный договор.

Желая укрепить свою веру во всеобщее прояснение, Борис в январе 1920-го является на заседание Московского лингвистического кружка, в котором председательствовал Роман Якобсон [47]47
  Якобсон Роман Осипович(1896–1982) – русский лингвист, семиотик, литературовед, способствовавший установлению продуктивного диалога между европейской и американской культурными традициями, французским, чешским и русским структурализмом, между лингвистикой и антропологией, между лингвистикой и психоанализом. Профессиональная карьера Якобсона начиналась с Московского лингвистического кружка, позже он вместе с петроградскими друзьями основал ОПОЯЗ (Общество по изучению поэтического языка). Стал одним из организаторов Пражского лингвистического кружка, будучи эмигрантом, читал лекции в Копенгагене, Осло и Упсале, с 1941 года жил в США.


[Закрыть]
, чтобы послушать чтение Маяковским новой поэмы, о которой говорили, будто она – гимн революции. На самом-то деле Пастернака давно уже раздражало стремление собрата по перу обращать других в свою веру, навязывать свои убеждения, а главное – крайности, в которые Владимира при этом швыряло. Кроме того, журнал «ЛЕФ» [48]48
  Журнал «ЛЕФ» выходил в Москве в 1923–1925 гг. под редакцией Владимира Маяковского и был органом одноименной группы ЛЕФ (Левый Фронт Искусств), в которую входили кроме Маяковского: Н. Асеев, А. Родченко, О. Брик, С. Третьяков, В. Шкловский. Лефовцы, продолжая футуристические традиции, выступали за поиски новых форм художественной выразительности и создание по-настоящему действенного, революционного искусства. Журнал считался одним из интереснейших экспериментов по синтезу радикальных идей авангардного искусства и коммунистической идеологии. Издание его было прекращено из-за убыточности.


[Закрыть]
, который он редактировал, отличался ориентацией на такой крайний интеллектуальный экстремизм, что на каждой странице искусство переплеталось с политикой, при этом художественные и политические идеи противоречили друг другу. «Я не понимал его пропагандистского усердия, – пишет Пастернак о Маяковском, – внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности» [49]49
  Пастернак Б.Люди и положения. ПСС. Т. III. С. 335.


[Закрыть]
. И тут же шутливо цитирует одного из членов этой команды, поэта и драматурга Сергея Третьякова, который нахально и бесстыдно заявлял всем и каждому, что «искусству нет места в молодом социалистическом государстве, во всяком случае, в момент его зарождения» [50]50
  Там же. С. 336.


[Закрыть]
. Раздраженный, доведенный до отчаяния проповедью сектантства, провозглашаемой некоторыми собратьями по поэтическому цеху, а главное – самым высокомерным, если не чванным, самым самонадеянным, но и самым интересным из них, неподражаемым Маяковским, он пишет в ярости: «Были две знаменитые фразы о времени». Он имел в виду: «жить стало лучше» и «жить стало веселее» – этот двойной афоризм, фальшь которого легко можно было проверить, попросту выходя каждый день на улицы Москвы с их тяжелой атмосферой, перепуганными, подавленными, голодными прохожими, этот двойной афоризм возмущал его как пример систематического использования лжи. Эксплуатации лжи, извлечения из лжи максимальной выгоды. Ему казалось странным, что, в отличие от него самого, стремившегося остаться в тени, выступать только что не анонимно, его друг получает такое огромное удовольствие, объявляя себя одним из самых великих людей России.

Хроникеры внезапно обнаружили в Маяковском символ пролетарской поэзии. Газеты пестрели дифирамбами в честь рафинированного интеллигента, который, дескать, спустившись со своего пьедестала, понял наконец: истинное назначение искусства – поддерживать социальный прогресс.

У Пастернака от такой низости тошнота подступала к горлу, ему было противно, и он иронически замечает в уже многократно процитированной здесь автобиографической повести «Люди и положения»: «Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине». По мнению Бориса, эта фальшивая официальная слава для писателя равносильна преждевременной смерти. И он не стесняется довести до сведения бывшего попутчика свое мнение о его последней по времени поэме: ошеломила и привела в уныние, но не взволновала. Два поэта расстались вежливо и холодно. Говоря о последних творениях Маяковского, Пастернак отметит: «До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий. И удивительно, что никакой Маяковский стал считаться революционным» [51]51
  ПСС. T. III. С. 336.


[Закрыть]
.

* * *

В то самое время, когда Борис Пастернак старался не утерять веры в способность искусства утешить в любых обстоятельствах, он обнаружил, что его родители, Леонид Осипович и Розалия Исидоровна, все хуже и хуже переносят хаотичную и полную случайностей московскую жизнь. Им давно стало не по себе в этом бездушном городе – они все более остро ощущали собственную здесь неуместность. Неизбывная злоба вокруг, нищета, преследования, травля всякого рода, постоянный страх – все это заставля ло их то и дело посматривать в сторону границы. Пастернаки вдруг почувствовали, что их тут ничто не держит. А если ты перестал быть своим на земле, где родился, почему бы не поискать убежища там, где и климат и режим куда как умереннее? И вот в начале 1921 года принимается окончательное решение: они уезжают в Германию. Визы в это время получали без особых сложностей, а обе дочери отправятся с ними в это приятное изгнание. Правда, сыновья…

Александр, выбравший профессию архитектора, не хотел эмигрировать, пока не докажет своих профессиональных умений в России, что же до Бориса, тот оказался еще категоричнее: наотрез отказался жить в стране, народ которой, как бы ни высока была его культура, говорит не на том языке, на каком он пишет стихи. Борис утверждал, что жизни в комфорте и роскоши, но в среде, чуждой его внутренней музыке, он предпочитает лишения, переживаемые вместе с людьми, которые понимают его с полуслова. Короче, его притягивали к родной земле отнюдь не уважение сограждан, не красота пейзажей и не сладкое бремя воспоминаний – нет, его держало тут колдовство русской лексики, чье богатство он не уставал вкушать…

Борису только-только исполнилось тридцать, Александру – двадцать семь, и оба чувствовали потребность в независимости. Как тот, так и другой понимали, что начало их активной творческой жизни совпадает с рождением новой России, и в минуту, когда Борис распрощался на вокзальном перроне с родителями и сестрами, он ощутил не только грусть разлуки, но и радость освобождения.

Чтобы не знать нужды, братья Пастернаки сдали часть родительской квартиры каким-то незнакомым людям, присланным квартальным комитетом. Конечно, в этом караван-сарае они были уже не совсем дома, но какие бы неудобства ни приходилось переживать, это не смущало Бориса. Вокруг него и так все разваливалось, рушилось, гибло: дома, традиции, авторитеты… Зато когда он думал о том, какие завтра напишет стихи, у него рождалось ощущение, что наконец-то получено право, нет, наконец-то он может выполнить свой долг и петь на этом кладбище.

Глава III
Горести революционера, сомневающегося в революции

Первые письма, полученные от родителей, были спокойными и радостными. Бориса даже, пожалуй, удивила легкость, с которой Леонид Осипович и Розалия Исидоровна приняли свой вынужденный переезд в Германию. Как они могут не сожалеть о том, что для них навеки потеряно? Послание от подруги детства, нежной и сдержанной Ольги Фрейденберг, утвердило в нем приятную иллюзию: если у него самого есть все основания оставаться в России, у его родных может быть не меньше оснований уехать. А поскольку сама Ольга предпочитала, как и прежде, жить в Петрограде, никуда из столицы не перебираясь, она и написала двоюродному брату, чтобы лишний раз воспеть очарование полупустынного Петрограда и заверить его: после долгого периода несчастий к ней вернулся оптимизм, причем она теперь настолько оптимистична, что даже опустошение города кажется ей необходимым для рождения свободы, «при которой распускаются цветы». Борис ответил ей 29 декабря 1921 года поздравлением с тем, что она так бодра, и новостями о собственных родителях, так хорошо прижившихся на чужбине: «Ты знаешь, они ожили там, и письма родителей моложе адресатов и тех глаз, которые тут их читают, стыдно сознаться» [52]52
  ПСС. T. VII. С. 380.


[Закрыть]
.

Однако в ту самую минуту, когда Борис писал эти строки, мысли его были вовсе не об Ольге Фрейденберг: в его жизнь метеором, кометой ворвалась новая женщина Едва достигшая двадцатидвухлетия Евгения Владимировна Лурье была тогда студенткой математического отделения Высших женских курсов на Девичьем поле в Москве, лучезарная улыбка играла на ее губах, сияла в глазах, и вообще она всегда выглядела так, будто светится в предвкушении счастья, которое уже на пороге. Может быть, именно ненасытное, радостное стремление к жизни, ко всему, что эту жизнь составляет – существам, событиям, – и разожгло Пастернака? Может быть, его влекла к Евгении не только чистая, простодушная красота девушки, но и возможность рядом с ней обрести веру в свою пока еще совсем не определившуюся карьеру поэта… В моменты наивысшего восторга Борис убеждал себя, что нельзя стать настоящим поэтом, не будучи настоящим революционером. Но должна ведь при этом существовать некая мера в притязаниях, некий предел жестокости, а вот это революционеры осознают нечасто. Словом, если с поэзией все в порядке, о политике этого не скажешь! И каждый день народные волнения непредсказуемого масштаба препятствуют осуществлению таких на самом деле естественных чаяний писателя.

Март 1921 года был отмечен ростом уличных беспорядков и мятежом моряков в Кронштадте, возмущенных допотопными, по их мнению, требованиями дисциплины. Чтобы успокоить умы, X съезд Коммунистической партии принял решение спасти хотя бы то немногое, что уцелело во время революции, разорившей страну. И Ленин выбрал именно это время для того, чтобы заявить о новом, коренном повороте в государственной политике: НЭП (новая экономическая политика) предоставляла некое подобие свободы ремесленникам и тем, кто возделывает пахотные земли. Советские газеты тут же стали превозносить эти единичные меры как доказательство того, что главной заботой власти было и остается равенство возможностей, прав и ответственности в пролетарском обществе.

В том же месяце Борис с некоторой опаской согласился принять участие в организованном в Доме печати вечере. Программа включала стихи Пастернака в исполнении профессиональных актрис, но несколько стихотворений должен был прочесть сам поэт. «Признание это или ловушка?» – думал он по дороге в Дом печати, но до самого конца вечера так и не смог понять, какая версия правильна. Конечно, Маяковский в качестве «главы литературного авангарда» счел себя обязанным похвалить автора за «дерзость – вместе и социалистическую и артистическую», за талант, но отдельные слушатели не преминули заметить, что здесь всего лишь словесная мешанина и что надо еще только ожидать появления среди поэтов «нового Пушкина». Пастернак решил, что имел полууспех, и вполне им довольствовался. Чуть позже Маяковский, все такой же предприимчивый, представил молодого собрата Александру Блоку, собравшему своих многочисленных поклонников в московском Политехническом музее, чтобы прочесть им сборник своих стихов. Блок сразу же объявил Борису, что видит в нем того, кто «понесет в будущем факел русской поэзии», Пастернак склонился под грузом похвал и отправился восвояси, думая о нем, как о старшем брате, с которым тесно связан любовью к звучности русского языка. Узнав несколько месяцев спустя о скоропостижной смерти Блока, которого уже готов был воспринимать в качестве непогрешимого советника и вождя, Борис испытал такое глубокое горе, словно этот человек был ему ближе всех родных, ближе собственной семьи.

Но что такое была смерть Блока – естественная, в своей постели, в сорок один год – по сравнению со вскоре, в августе того же года, произошедшим расстрелом политической полицией поэта Гумилева, обвиненного в том, что он был участником неведомого контрреволюционного заговора! На этот раз Пастернак с ужасом думал о «преступлении», каким видится власти любая свободная мысль.

И впрямь – теперь ради того, чтобы достичь полной безопасности государства и идеологической чистоты его граждан, уже упоминавшейся политической полиции было разрешено рыться в шкафах и ящиках, совать свой нос в любые письма, бросать в тюрьму кого угодно под любым предлогом. Никто не мог укрыться от этих маньяков, опьяненных своим всемогуществом. Они имели право казнить или миловать и холодного сапожника, что сидит на углу, и самого великого из российских писателей – им было все равно, кто перед ними. Не желая допускать даже одного промаха, режим объявил, что не просто возможно, но достойно награды писать стихи, основанные на великих идеях социализма. А для этого достаточно следовать советам власть имущих и выбирать себе отныне музу отнюдь не за кулисами театров, а в кабинетах КГБ, где под каждым мундиром бьется сердце, преданное пролетариату.

Не слишком-то веря в идиллию между поэтом и ищейкой, Борис позволил Брику и Маяковскому убедить себя в необходимости создать издательство и журнал, одинаково корректные как с точки зрения политической, так и эстетической: МАФ (Московская ассоциация футуристов). Изображая хорошую мину при плохой игре, Пастернак присутствует даже на открытии съезда Советов, где председатель Совета Народных Комиссаров, непогрешимый Ленин пообещал выступить с докладом об электрификации всей страны и интеллектуальном развитии населения. Пастернак, сидя плечом к плечу с Маяковским, страшно удивлялся, записывая речь с призывами продвигать одновременно индустриализацию страны и стирание различий в мыслях коммунистов, ибо выражать себя сейчас получит право только зрелая коммунистическая мысль. Подобное рабство духа, принятое слушателями вроде бы с полным осознанием его необходимости, возмущало Пастернака не меньше, чем кража со взломом. И внезапно он почувствовал себя уже не на месте в этой России с кляпом во рту, но все-таки не знал, куда податься, чтобы расслышали его голос. Смущенный и растревоженный бурной речью Ленина, он дождется прихода домой, чтобы вынести суждение о человеке, воплощавшем в себе, на его взгляд, все, чем может угрожать диктатура, со всем, что может быть привлекательно в человеческом уме.

Намерения коммунистической власти по отношению к интеллигенции скоро и резко обозначились. Вооружившись марксистской идеей о том, что культура должна принадлежать только и исключительно пролетариату, правительство прежде всего создало «Пролеткульт» [53]53
  «Пролеткульт»– литературно-художественная и культурно-просветительная организация, возникшая накануне Октябрьской революции и развернувшая активную деятельность в 1917–1920 годах. Провозглашала задачу формирования пролетарской культуры путем развития творческой самодеятельности пролетариата, объединяла трудящихся, которые стремились к художественному творчеству и культуре.


[Закрыть]
, состоявший из идеологических ячеек, работавших по всей стране и призванных воспитывать в трудящихся «умение различать хорошее и дурное»! Вскоре эти различные литературные группировки объединились в «Российскую ассоциацию пролетарских писателей» или РАПП [54]54
  РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) – массовая литературная организация (1925–1932).


[Закрыть]
, которой было поручено направлять всех, кто занимается творчеством, на путь исторической и политической правды. Сразу же начались столкновения РАППа с Маяковским и Пастернаком, поскольку их журнал «ЛЕФ» был признан буржуазным анахронизмом, а при поддержке государства РАПП только и мог, что давить все попытки соперников. И Пастернак снова ощутил, как трещит – вот-вот сломается – ветка, на которой он выбрал себе место. Но тем не менее ему хотелось поведать всему миру о надеждах и тревогах, поселившихся в его душе. «Я чувствовал, как ветер истории бьет мне в лицо, – скажет он потом одному журналисту, – тот ветер, что хотел бы дышать революцией, чего хотел и я сам, и, совершенно естественно, желание дышать ею пришло ко мне тогда же, когда она развертывалась <…>, но для того, чтобы диктатура пролетариата могла отразиться в культуре, недостаточно было ее существования, ей нужно было еще и действительно господствовать, лепить меня без моего ведома» [55]55
  Цит. по: Мишель Окутюрье.Пастернак о себе самом.


[Закрыть]
. И он задумывался, так ли все происходит сейчас.

 
Проснись, поэт, и суй свой пропуск,
Здесь не в обычае зевать [56]56
  Пастернак Б.Высокая болезнь. ПСС. Т. 1. С. 258.


[Закрыть]
.
 

Это стихотворение, необычной для Пастернака длины, заканчивается воспоминанием о том, как Ленин «вырос на трибуне», проскользнув «неуследимо» сквозь толпу, и принялся отчеканивать свою правду обо всем, пусть даже речь шла лишь об электрификации или лучшем использовании нефти:

 
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орет.
 

Выполнив свое трудное политическое задание, Пастернак решил, что находится уже вне опасности, которая несколько дней назад привела несчастного Гумилева к стенке. Используя хорошее, как ему кажется, отношение к себе властей, Борис позволяет себе расслабиться: знакомится с поэтессой Ахматовой, так же уважающей его, как и он ее; публикует несколько статей в «Современнике»; торгует книгами в кооперативной лавке на Арбате, чтобы свести концы с концами, и, потихоньку оживая, отдается удовольствию открывать день за днем, по мере чтения, новые и новые основания восхищаться поэтами своей страны, способными творить в условиях надзора.

Именно в это время он берет в руки сборник стихов Марины Цветаевой – стихов, совершенно покоривших его чистотой и искренностью. Борис пишет ей сумасшедшее восторженное письмо в Берлин, куда она в прошедшем году сбежала, чтобы не переживать моральных и материальных трудностей, задавивших Россию. Пример успешного «дезертирства» вдохновляет его, и он все серьезнее и серьезнее размышляет о том, не эмигрировать ли ему самому. Однако в июне 1922 года выходит в новой редакции его сборник «Сестра моя – жизнь», состоящий из более или менее автобиографических стихотворений, одновременно строгих и дерзких по интонации, выходит – и немедленно вызывает фурор в стане знатоков поэзии. Кого ни возьми – Валерия Брюсова, Николая Асеева, Илью Эренбурга, Осипа Мандельштама или далекую, но всегда внимательную Марину Цветаеву, – все просвещенные умы оказались единодушны, предсказывая автору сказочное будущее в России, обновленной снизу доверху двойным воздействием – футуризма и революции. Впрочем, сам Пастернак посвятил книжку памяти Лермонтова, а позже сказал, что Лермонтов всегда был для него олицетворением дерзновенного творчества и повседневным утверждением свободы.

Между тем власть и милости толпы у Ленина стал оспаривать другой революционер – Троцкий (настоящее его имя – Леонид Бронштейн). Троцкий долгое время прожил за границей, где вел активную пропаганду, а теперь приехал к Ленину в Петроград и стал сразу же, авторитарно и успешно, командовать Красной Армией. Однако среди гражданских лиц он растил свою популярность так же заботливо, как среди солдат, и очень скоро влияние Троцкого вышло за границы армии и распространилось на мирное население. Полностью сломив сопротивление белых, триумфатор продолжал непримиримую борьбу с лжереволюционерами и истинными буржуями, бросая их в тюрьмы, высылая из страны и расстреливая на месте. Однако Борис Пастернак проявлял осмотрительность: он знал, что недавно на смену ЧК пришло ГПУ и что под этим новым названием скрыта все та же, если не еще более активная травля интеллигенции, явно она происходит или замаскирована. Отныне виновность каждого гражданина России находили в корзине для бумаг. Всякий вызов к властям считался дурным знаком.

И вот случилось так, что Троцкий захотел повидаться с Пастернаком, а у Бориса в это время были причины просить Льва Давидовича о личном одолжении, причины очень важные для поэта. Он шел по вызову, и душа уходила в пятки. Однако Троцкий сразу же повел себя по отношению к посетителю более чем любезно – выяснилось, что у него попросту возникло желание узнать, что побуждает этого именитого писателя выехать за границу. На вопросы о лояльности к правящему режиму Пастернак отвечал с редкой непосредственностью, и у хозяина кабинета сложилось впечатление, что ему хочется поехать за рубеж исключительно с целью защищать там достоинства советского социалистического строя. К тому же Борис признался, густо покраснев, что влюблен в замечательную девушку, Евгению Лурье, студентку ВХУТЕМАСа, решил на ней жениться и надеется получить визу, чтобы совершить свадебное путешествие в Германию, где у него есть родственники и друзья. Троцкий великодушно согласился дать визу.

Свадьбу устроили в Москве среди лета, в самую жару, у Жени, и голубки в полной эйфории полетели в новую жизнь: с одной стороны – немецкую, с другой – семейную. Когда молодожены прибыли в капиталистический Берлин, им показалось, будто их перенесли в другой мир: здесь можно было что угодно купить, о чем угодно говорить и думать, не боясь, что прослывешь изменником родины. Родители ввели их в круг соотечественников, очень довольных своей эмигрантской жизнью, под родительским же руководством они посетили русские издательства и книжные магазины, познакомились с русскими журналистами. И задумались, не сюда ли переместилась настоящая Россия, в то время как считается, будто она так и живет под ледяными взорами Ленина, Троцкого и ГПУ…

Восхищение Бориса, оказавшегося в среде добровольных изгнанников, – одновременно ностальгирующих и предъявляющих претензии оставленной родине, – стихами Цветаевой еще возросло, и вызвало как с его, так и с ее стороны бесконечный поток писем, в которых два поэта обсуждали общую страсть к искусству. Евгения Лурье была не только красива, но и ревнива, она не только была собственницей, но и отличалась редкой сообразительностью, дальновидностью – ей не понравилась эта дружба, она стала хмуриться. Если бы любимый Борисом автор был мужского пола, она бы только радовалась, но тут… тут поэтом была женщина. Евгения видела в ней соперницу, полагала, что та лишь прикидывается литератором ради такого случая, и это ее раздражало. А поскольку Борис Пастернак и Марина Цветаева продолжали обмениваться восторгами из послания в послание, молодая жена стала опасаться еще и другого: как бы столь оживленная переписка не отвлекла или даже не отвратила мужа от его настоящей работы.

Задетый критикой в адрес сборника «Темы и вариации», автора которого авангардистские рецензенты неловко поздравляли с тем, что он недоступен пониманию обычных читателей, Пастернак решил перейти на прозу и сделал уже первые попытки. Но больше всего его волновали сейчас гонорары: один был обещан Госиздатом за «Сестру мою – жизнь», другие он должен был получить за переводы на русский язык произведений немецких революционных поэтов, во что он сейчас и впрягся. Конечно, ставки за перевод были мизерные, смешные, но стихотворений оказалось больше двадцати, так что сумма в целом могла выглядеть довольно прилично. А с этими деньгами можно было бы, по крайней мере, спокойно позволить себе «дежурные обеды» в берлинском трактире.

Однако Борис и сам тревожился, что подобные занятия помешают ему теперь отдаваться истинному своему призванию – поэзии. Приехав на несколько дней в Москву, он пишет жене 11 мая 1924 года: «Женечка! <…> По-настоящему мне бы взяться сейчас за самое архифантастическое что-нибудь, прописать часов до трех с тем, чтобы завтра это начало на меня со всех деревьев глядело, глазами всех домов, жаром накаленного сквера. И так бы утро встретить и утром бы продолжать. Ан не тут-то было» [57]57
  Цит. по: Пастернак Б. Переписка с Евгенией Пастернак. Дополн. письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями. – М., 1998. С. 32.


[Закрыть]
.

* * *

Увы, возвращение в Москву вдохновило Пастернака не больше, чем бродяжничество по Германии… Однако он испытал громадную радость, присутствуя при рождении своего первого сына, Евгения [58]58
  Евгений Борисович Пастернак родился 23 сентября 1923 года. (Прим. автора.)


[Закрыть]
. Внезапно сами эти слова, просто слова «жена» и «ребенок» наполнились для него новым смыслом, приобрели волшебное звучание, производили едва ли не чудотворное воздействие. До сих пор он произносил эти слова не задумываясь, как любые другие, которых так много в русской повседневной лексике. И вдруг – будто прозрение. «Настоящаяженщина и настоящийребенок. Мои, – пишет он, проводив жену с сыном в Петроград, к родителям Евгении. – Вот именно эти и такие. То есть на моем языке (на котором, когда-то начав лепетать и проговорив всю жизнь, я когда-нибудь прощусь с нею) – эти два слова: жена и сын – ничего лучшего и полнейшего означать не могли. За окошком сидели идеальные образцы этих слов, единственные их изображенья. Не знаю, поймешь ли ты, что мне невозможно вообразить себе других моделейэтих двух слов и для других мужей и отцов» [59]59
  Письмо от 8 мая 1924 г. Цит. по: ПСС. T. VII. С. 464.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю