Текст книги "Два источника морали и религии"
Автор книги: Анри Бергсон
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
В самом деле, не вызывает сомнений, что сила лежит у истоков разделения древних обществ на классы, подчиненные одни другим. Но привычное подчинение в конце концов кажется естественным, и оно ищет объяснение в самом себе; если низший класс принимал свое положение как должное достаточно долго, он сможет согласиться с ним и далее, когда он, возможно, станет самым сильным, потому что будет приписывать управляющим ценностное превосходство. Впрочем, это превосходство станет реальным, если они воспользовались преимуществами, которыми располагали для того, чтобы совершенствоваться интеллектуально и нравственно; но оно может быть также тщательно сохраняемой обманчивой видимостью. Как бы то ни было, этому превосходству, реальному или мнимому, достаточно будет лишь продолжать свое существование, чтобы казаться врожденным: должно существовать врожденное превосходство, говорят себе, поскольку существует наследственная привилегия. Природа, пожелавшая создать дисциплинированные общества, предрасположила человека к этой иллюзии. Ее разделял Платон, по крайней мере применительно к своей идеальной республике. Если понимать иерархию классов таким образом, полномочия и выгоды рассматриваются как нечто вроде общего денежного фонда, который затем распределяется среди индивидов согласно их ценности и, следовательно, согласно оказываемым ими услугам: справедливость сохраняет свои весы, она измеряет и устанавливает пропорции. – Как перейти от этой справедливости, которая может не выражаться в утилитарных терминах, но тем не менее остается верной своему меркантильному происхождению, к той справедливости, которая не содержит ни обменов, ни услуг, будучи чистым и простым утверждением нерушимых прав и несоразмерности личности с любыми ценностями? Прежде чем ответить на этот вопрос, восхитимся магическим свойством языка, той властью, которой слово наделяет новую идею, когда оно распространяется на нее после того, как это слово применялось к ранее существовавшему объекту, властью изменять последний и влиять на прошлое обратным воздействием. Как бы ни представляли себе переход от относительной справедливости к абсолютной, осуществился он постепенно или сразу, имело место творчество. Появилось нечто, чего могло не быть, чего не было бы без определенных обстоятельств, без определенных людей, возможно, без определенного человека. Но вместо того чтобы думать о новом, завладевшем старым, чтобы включить его в непредвиденное целое, мы предпочитаем рассматривать старое как часть этого целого, которое тогда потенциально предсуществовало: тогда концепции справедливости, следовавшие друг за другом в древних обществах, оказывается, были лишь частичными, неполными видениями полной справедливости, которой является именно наша современная. Нет смысла детально анализировать этот частный случай широко распространенной и почти незамеченной философами иллюзии, которая испортила многие метафизические доктрины и поставила перед теорией познания неразрешимые проблемы. Отметим только, что она связана с нашей привычкой рассматривать всякое движение как поступательное сужение расстояния между пунктом отправления (который дан в действительности) и пунктом прибытия, который существует как место стоянки только тогда, когда движущийся объект выбрал там остановку. Из того, что в дальнейшем его можно рассматривать так, когда объект достиг своего конечного пункта, не следует, что движение состояло в приближении к этому пункту: промежуточное расстояние, в котором есть только одна крайняя точка, не может уменьшаться постепенно, поскольку оно еще не является промежуточным расстоянием; оно уменьшится постепенно, когда движущийся объект создаст своей реальной или потенциальной остановкой другую крайнюю точку и мы будем рассматривать его ретроспективно или даже когда просто проследуем за движением, предварительно воссоздавая его таким образом и отступая. Но именно в этом мы чаще всего не отдаем себе отчета: мы помещаем в сами вещи, в форме предсуществования возможного в реальном, это ретроспективное предвидение.
Эта иллюзия составляет основу многих философских проблем, для которых дихотомия Зенона послужила образцом. И ее же мы обнаруживаем в морали, когда все более и более широкие формы относительной справедливости определяются как растущие приближения к абсолютной справедливости. Мы всего-навсего должны были бы сказать, что как только последняя установлена, первые могут рассматриваться как своего рода станции вдоль дороги, которая, будучи ретроспективно намечена нами, приводит к абсолютной справедливости. Нужно еще добавить, что здесь не было постепенного продвижения вперед, но, в известный момент, резкий скачок. – Было бы интересно определить точный пункт, где этот «tsaltus»[14]14
Saltus (лат.) – Скачок, прыжок.
[Закрыть] произошел. И было бы не менее поучительно попытаться обнаружить, как абсолютная справедливость, будучи постигнутой (хотя и в расплывчатой форме), так долго оставалась в состоянии уважаемого идеала, об осуществлении которого даже не шла речь. Скажем только относительно первого вопроса, что древнее классовое неравенство, первоначально навязанное, несомненно, силой, затем принятое как неравенство в ценности и оказываемых услугах, все более и более подвергается критике со стороны низшего класса; управляющие к тому же стоят все меньше и меньше, потому что, слишком уверенные в самих себе, они ослабляют внутреннее напряжение, от которого они ранее требовали большей силы ума и воли и которое укрепило их господство. Они бы тем не менее сохранились, если бы оставались едиными, но по причине их стремления к утверждению своей индивидуальности в один прекрасный день среди них обнаруживаются честолюбцы, которые хотят стать главными и ищут опоры в низшем классе, особенно если последний уже принимает какое-то участие в делах. Значит, у того, кто принадлежит к высшему классу, нет больше прирожденного превосходства; чары разрушены. Именно таким образом аристократии стремятся раствориться в демократии просто потому, что политическое неравенство – вещь неустойчивая, как, впрочем, и политическое равенство в случае его осуществления, если оно только отдельный факт, если, следовательно, оно допускает исключения и, например, терпит в гражданской общине рабство. – Но от этих механическим образом достигнутых равновесий, всегда временных, как и на весах в руках античного правосудия, далеко до справедливости, подобной нашей, справедливости «прав человека», которая связана уже не с идеями соотношения или соразмерности, но, наоборот, с идеями несоизмеримости и абсолюта. Эта справедливость предполагает целостное представление лишь «в бесконечности», как говорят математики; она точно и категорически формулируется в определенный момент только через запреты; но в своей позитивной части она действует путем последовательно создаваемых творений, из которых каждое есть более полное осуществление личности и, следовательно, человечества. Это осуществление возможно только через посредничество законов; оно предполагает согласие общества. Напрасно, впрочем, утверждали, что она создается из самой себя, мало-помалу, благодаря состоянию души общества в известный период его истории. Это скачок вперед, который происходит только в том случае, если общество решилось на эксперимент; для этого требуется, чтобы оно дало убедить себя или по крайней мере поколебать, а колебание всегда производилось кем-то. Напрасно ссылались на то, что этот скачок не предполагает за собой никакого творческого усилия, что здесь нет творческого изобретения, подобного тому, которое делает художник. Утверждать подобное значит забывать, что большинство из осуществленных великих реформ вначале казались неосуществимыми и таковыми были в действительности. Они могли осуществиться только в обществе, состояние души которого уже было тем состоянием, которое они должны были вызвать своим осуществлением; и здесь был круг, из которого не было бы выхода, если бы одна или несколько особо одаренных личностей, расширив в себе социальную душу, не сломали бы круг, увлекая общество за собой. Но ведь в этом же и чудо художественного творчества. Гениальное произведение, вначале приводящее в замешательство, постепенно самим своим присутствием сможет создать концепцию искусства и художественную атмосферу, которые позволяют его понять; оно станет тогда ретроспективно гениальным: иначе оно осталось бы тем же, чем было вначале, просто приводящим в замешательство.
В финансовой спекуляции именно успех заставляет признать, что идея была хорошей. Нечто подобное есть и в художественном творчестве, с той разницей, что успех, если он в конце концов приходит к произведению, которое вначале шокировало, связан с преобразованием общественного вкуса, вызванным самим произведением; последнее было одновременно и силой, и материей; оно запечатлело порыв, который художник передал ему или, точнее, оно и есть этот порыв художника, невидимый и присутствующий в нем. То же самое можно сказать о моральном изобретении и особенно о последовательно созданных творениях, все более обогащающих идею справедливости. Они относятся главным образом к материи справедливости, но изменяют также и ее форму. – Если начать с последней, то скажем, что справедливость всегда представлялась как обязательная, но в течение длительного времени это была такая же обязанность, как и другие. Она отвечала, как и другие, социальной необходимости, и обязательной ее делало давление общества на индивида. В этих условиях несправедливость шокировала не больше и не меньше, чем другое нарушение установленного правила. Для рабов не было справедливости, или же это была справедливость относительная, почти произвольная. Общественная безопасность была не только высшим законом, каковым она, впрочем, и осталась; более того, она была провозглашена как таковая; тем не менее мы не решились бы теперь возвести в принцип, что она оправдывает несправедливость, даже если мы принимаем то или иное следствие этого принципа. Остановимся на этом пункте; поставим перед собой знаменитый вопрос: «Что бы мы сделали, если бы узнали, что для спасения народа, для самого существования человечества где-то невиновный человек осужден на вечные муки?» Мы бы, возможно, согласились с этим, если бы подразумевалось, что некое волшебное зелье заставило бы нас забыть и никогда больше ничего не знать об этом. Но если бы необходимо было знать и думать об этом, необходимо сказать нам, что этот человек подвергается жестоким мучениям для того, чтобы мы могли существовать, что в этом основное условие существования вообще, – ну, нет! Лучше уж согласиться, чтобы ничего больше не существовало, лучше дать взорвать планету! Что же произошло? Каким образом справедливость вынырнула из социальной жизни, внутри которой она плавала, с тем чтобы парить над ней и выше всего, в качестве категорической и трансцендентной? Вспомним характер и интонации речи пророков Израиля. Это их голоса слышим мы, когда совершается и допускается большая несправедливость. Из глубины веков возносят они свой протест. Безусловно, после них справедливость значительно расширилась. Та, которую проповедовали они, касалась прежде всего Израиля; их возмущение несправедливостью было гневом самого Яхве против своего непослушного народа или против врагов этого избранного народа! Если кто-то из них, подобно Исайе, мог думать о всеобщей справедливости, то это потому, что Израиль, выделенный Богом из других народов, связанный с Богом договором, столь высоко возвышался над остальной частью человечества, что рано или поздно он должен был быть взят за образец.
По крайней мере пророки придали справедливости неистово повелительный характер, который она сохранила, который она сообщила неизмеримо расширенной с тех пор области. – Но каждый из этапов этого расширения осуществлялся не сам по себе. На каждом из них достаточно осведомленный историк мог бы поставить имя собственное. Каждый явился творением, и дверь всегда будет оставаться открытой для новых творений. Решающий сдвиг в отношении материи справедливости, подобный тому, какой пророчества совершили в отношении ее формы, состоял в замене республики, которая прекращала свое существование у границ гражданской общины и в самой общине ограничивалась свободными людьми, республикой всеобщей, включающей всех людей. Все остальное пришло оттуда, ибо если дверь осталась и, вероятно, всегда останется открытой для новых творений, то ведь прежде еще нужно было, чтобы она открылась. Нам представляется несомненным, что этот второй сдвиг, переход от закрытого к открытому, был обязан христианству, так же как первый – еврейским пророчествам. Мог ли он быть осуществлен чистой философией? Нет ничего более поучительного, чем зрелище того, как философы его слегка касались, затрагивали, и тем не менее им это не удалось. Оставим в стороне Платона, который, конечно, включает в сверхчувственные Идеи Идею человека; разве не следовало из этого, что все люди – одной и той же сущности? Отсюда до идеи, что все они обладают равной ценностью в качестве людей и общность сущности наделяет их одними и теми же основными правами, оставался один шаг. Но шаг этот не был сделан. Необходимо было осудить рабство, отказаться от идеи греков, согласно которой чужестранцы, будучи варварами, не могли притязать ни на какие права. Впрочем, была ли эта идея собственно греческой? Мы находим ее в неявном состоянии повсюду, куда не проникло христианство, как у древних, так и в Новое время. В Китае, например, возникли весьма возвышенные моральные учения, но они не были озабочены тем, чтобы дать законы для всего человечества; не говоря об этом, они в действительности интересуются только китайским сообществом. Однако до христианства существовал стоицизм: философы заявили, что все люди – братья, а мудрец – гражданин мира. Но эти формулы были формулами постигнутого идеала, причем постигнутого, вероятно, в качестве неосуществимого. Мы не видим, чтобы хоть кто-нибудь из великих стоиков, даже тот, который был императором[15]15
Имеется в виду римский император, философ– стоик Марк Аврелий (121–180).
[Закрыть], посчитал возможным снизить барьер между свободным человеком и рабом, между римским гражданином и варваром. Понадобилось дождаться христианства, чтобы идея всеобщего братства, которая включает в себя равенство прав и неприкосновенность личности, стала действующей. Могут сказать, что действие это было весьма медленным; в самом деле, миновало восемнадцать веков, прежде чем Права человека были провозглашены пуританами Америки, за которыми вскоре последовали люди Французской революции.
Началось, однако, оно с учения Евангелия, с тем чтобы продолжаться бесконечно: одно дело идеал, просто представленный людям мудрецами, достойными восхищения, другое дело – идеал, который брошен в мир в послании, полном любви, который призывает любовь. По правде говоря, здесь уже не шла речь об определенной мудрости, целиком формулируемой в максимах. Указывалось скорее направление, предлагался метод; самое большее, указывалась цель, которая была лишь временной и, следовательно, требовала непрерывно возобновляемого усилия. Это усилие должно было непременно стать, по крайней мере у некоторых, творческим усилием. Метод состоял в том, чтобы предположить в качестве возможного то, что в действительности невозможно в данном обществе; представить себе, что из этого воспоследует для социальной души и внедрить тогда нечто от этого душевного состояния пропагандой и примером; следствие, будучи достигнуто, должно было дополнить обратным действием свою причину; новые, хотя и затухающие чувства породили новое законодательство, которое казалось необходимым для их появления и затем служило их укреплению. Современная идея справедливости прогрессировала, таким образом, благодаря ряду успешных индивидуальных творений, благодаря многочисленным животворным усилиям, одухотворенным одним и тем же порывом. – Классическая древность не знала пропаганды; ее справедливости были присущи бесстрастность и безмятежность олимпийских богов. Потребность в распространении, пылкое стремление к развитию, порыв, движение – все это иудео-христианского происхождения. Но, поскольку продолжали использовать одно и то же слово, слишком часто думали, что речь шла об одном и том же явлении. Еще раз повторим: последовательно возникающие творения, индивидуальные и случайные, как правило, будут помещаться в одну и ту же рубрику, охватываться одним и тем же понятием и обозначаться одним и тем же именем, если каждое влечет за собой следующее и если они задним числом воспринимаются как тянущиеся друг за другом. Пойдем дальше. Имя прилагается не только к уже существующим терминам таким образом установленного ряда. Предвосхищая будущее, оно будет обозначать весь ряд, его поместят в конце, да что я говорю – в бесконечности. Поскольку оно создано давно, мы предполагаем также столь же давнее и даже вечное существование в готовом виде понятия, которое, однако, было открыто и имело неопределенное содержание. Каждое из сделанных достижений оказывается тогда лишь заимствованным из этой предшествующей сущности; реальное пожирает идеальное, включая в себя, кусок за куском, целостность вечной справедливости. – И это относится не только к идее справедливости, но также и к тем идеям, которые связаны с ней, например равенства и свободы. Прогресс справедливости часто определяют как движение к свободе и равенству. Это определение неуязвимо, но что можно извлечь из него? Оно имеет ценность по отношению к прошлому, но оно редко может ориентировать наш выбор в будущем. Возьмем, например, свободу. Обычно говорят, что индивид имеет право на любую свободу, которая не ущемляет свободу другого. Но предоставление новой свободы, которая имела бы следствием нарушение друг другом всех свобод в современном обществе, могло бы произвести противоположный результат в обществе, в котором чувства и нравы изменились бы самой этой реформой. Так что часто невозможно сказать a priori, какова та доза свободы, которую можно предоставить индивиду без ущерба для свободы ему подобных: когда изменяется количество, тогда и качество уже иное. С другой стороны, равенство достигается почти исключительно за счет свободы, так что следовало бы начать с вопроса: что из них предпочесть? Но этот вопрос не допускает никакого общего ответа, так как принесение в жертву той или иной свободы, если с этим свободно соглашаются все граждане, также есть свобода, а главное, остающаяся свобода может быть более высокого качества, если реформа, совершенная в направлении равенства, дает общество, где легче дышится, где деятельность приносит больше радости. Как бы то ни было, придется постоянно возвращаться к концепции моральных творцов, которые мысленно представляют себе новую социальную атмосферу, среду, в которой будет лучшая жизнь; я имею в виду такое общество, пожив в котором, люди не захотели бы вернуться к прежнему состоянию вещей.
Только так можно определить моральный прогресс; но определить его можно будет только потом, когда морально одаренная натура создала новое чувство, подобное новой музыке, и передала его людям, запечатлев в нем свой собственный порыв. Бели поразмышлять таким образом о «свободе», о «равенстве», об «уважении к праву», то мы увидим, что существует не просто различие в степени, но радикальное различие в сущности между двумя идеями справедливости, которые мы разделили: одной – закрытой, другой – открытой. Ибо относительно устойчивая, закрытая справедливость, которая служит поддержанию автоматического равновесия общества, вышедшего из рук природы, выражается в обычаях, с которыми связана «целостность обязанности», а эта «целостность обязанности» охватывает, по мере того как они принимаются общественным мнением, предписания другой 85 Моральная обязанность справедливости, той, которая открыта для последующих творений. Одна и та же форма, таким образом, навязывается двум материям: одной, данной обществом, и другой, происходящей от человеческого гения. На самом деле, практически, они могут смешиваться. Но философ будет их различать; иначе он рискует серьезно ошибиться в понимании как происхождения долга, так и характера социальной эволюции. Последняя не есть эволюция общества, которое развивалось вначале способом, предназначенным трансформировать общество впоследствии. Между развитием и трансформацией здесь нет ни сходства, ни общего измерения. Из того, что закрытая справедливость и открытая справедливость включаются в одинаково повелительные законы, которые одинаково формулируются и внешне сходны между собой, не следует, что они должны объясняться одинаковым образом. Никакой пример не демонстрирует это лучше, чем двойственное происхождение морали и две составные части обязанности.
Не вызывает сомнений, что в нынешнем состоянии вещей разум должен выступать как единственный императив, что интерес человечества состоит в придании моральным понятиям собственного авторитета и внутренней силы, наконец, что моральная активность в цивилизованном обществе главным образом рациональна. Иначе откуда бы мы знали, что надо делать в каждом отдельном случае? Существуют глубинные силы, одна – сила импульса, другая – притяжения; мы не можем прямо обращаться к ним всякий раз, когда требуется принять решение. Это значило бы чаще всего, что нам предстоит бесполезно вновь проделывать работу, которую общество в целом, с одной стороны, элита человечества, с другой – уже проделали за нас. Эта работа имела своим результатом формулирование правил и проектирование идеала; жить морально – значит следовать этим правилам, сообразовываться с этим идеалом. Только так можно уверенно оставаться в полном согласии с самим собой; лишь рациональное устойчиво. Только так можно сравнить между собой различные линии поведения; только так можно оценить их моральную ценность. Это вещь настолько очевидная, что мы едва указали на нее; мы ее почти постоянно подразумевали. Но из-за этого наше изложение оставалось схематичным и могло показаться недостаточным. В самом деле, в интеллектуальной плоскости все требования морали взаимопроникают в понятиях, из которых каждое, как лейбницевская монада, в большей или меньшей степени представляет все остальные. Над или под этой плоскостью мы находим силы, каждая из которых, взятая отдельно, соответствует лишь одной части, что было нанесено на интеллектуальную плоскость. Поскольку это неудобство примененного нами метода неоспоримо, как, впрочем, и неизбежно; поскольку мы видим, что этот метод навязан необходимостью, и в то же время мы чувствуем, что его применение не может не вызвать возражений, мы считаем нужным в заключение вновь охарактеризовать и еще раз определить этот метод; для этого нам придется повториться в некоторых пунктах, почти в тех же терминах, о чем мы уже имели случай сказать.
Человеческое общество, члены которого были бы связаны между собой подобно клеткам организма или, что почти то же самое, подобно муравьям одного муравейника, никогда не существовало, но группировки первобытного человечества несомненно ближе к ним, чем наши современные. Природа, делая из человека общественное животное, пожелала возникновения этой узкой солидарности, ослабляя ее, однако, в той мере, в какой это было необходимо для того, чтобы индивид развил, в интересах того же общества, ум, которым она его снабдила. Таково было утверждение, которым мы ограничились в первой части нашего изложения. Оно имеет сомнительную ценность для любой моральной философии, которая без обсуждения принимает веру в наследственность приобретенных признаков; человек в таком случае мог бы теперь рождаться с тенденциями, весьма отличными от тех, которые были свойственны его отдаленным предкам. Но мы придерживаемся опыта, а он демонстрирует нам, что наследственная передача приобретенной привычки – исключение (если предположить, что она вообще имеет место), а не факт, достаточно регулярно и часто повторяющийся, чтобы надолго определить глубинное изменение природного предрасположения. Каким бы радикальным ни было тогда различие между цивилизованным человеком и первобытным, оно связано исключительно с тем, что ребенок накопил со времени первого пробуждения его сознания; все достижения человечества за столетия цивилизации находятся здесь, рядом с ним, складированные в преподаваемой ему науке, в традиции, в институтах, в обычаях, в синтаксисе и словаре языка, на котором он учится говорить, и даже в жестикуляции окружающих его людей. Это тот толстый слой чернозема, который покрывает сегодня голую скалу первобытной природы. Хотя этот слой и может представлять медленно накапливавшиеся следствия бесконечно разнообразных причин, тем не менее он должен был перенять общую конфигурацию поверхности, на которой он расположен. Короче говоря, обязанность, которую мы находим в глубине нашего сознания и которая на самом деле, как указывает само слово, связывает нас с другими членами общества[16]16
Французские слова «obligation», «obliger» («обязанность», «обязать») происходят от франц. и лат. слов, обозначающих «связь», «связывать» (ср. рус. «обвязать»).
[Закрыть], – это связь того же рода, что и та, которая объединяет между собой муравьев одного муравейника или клетки одного организма. Это форма, которую указанная связь приняла бы в глазах муравья, ставшего умным, как человек, или же органической клетки, ставшей такой же самостоятельной в своих движениях, как умный муравей. Я говорю, разумеется, об обязанности, рассматриваемой как эта простая форма, без материи; она есть то, что неустранимо, и всегда, даже и теперь, присутствует в нашей моральной природе. Очевидно, что материя, которая помещается в эту форму, у существа, наделенного умом, становится все более умной и интегрированной, по мере того как цивилизация движется вперед и непрерывно возникает новая материя, причем не обязательно по прямому призыву этой формы, но и под логическим давлением умственной материи, которая в нее уже внедрилась. И мы уже видели также, как материя, которая, собственно, сделана, чтобы отливаться в различную форму, которая даже весьма опосредованно уже создается не потребностью социального сохранения, а стремлением индивидуального сознания, принимает эту форму, располагаясь, как и остальная часть морали, в интеллектуальной плоскости. Но каждый раз, когда мы возвращаемся к тому, что, собственно, повелительно в обязанности, и даже тогда, когда мы находим в ней все, что ум внедрил в нее для ее обогащения, все, что разум поместил вокруг нее для ее обоснования, мы сталкиваемся с этой фундаментальной структурой. Так обстоит дело с чистой обязанностью.
В то же время мистическое общество, которое охватывает человечество в целом и, вдохновленное общей волей, движется к непрерывно обновляемому творению более полного человечества, очевидно, также не осуществится в будущем, как в прошлом не существовали человеческие общества с органическим функционированием, подобные обществам животных. Чистое стремление есть такой же идеальный предел, как и голая обязанность. Не менее верно и то, что именно мистические души вовлекали и продолжают еще вовлекать в свое движение цивилизованные общества. Воспоминание о том, кем они были, что они сделали, отложилось в памяти человечества. Каждый из нас может оживить его, особенно если он приблизит его к продолжающему жить в нем образу личности, которая принимала участие в этой мистике и излучала ее вокруг себя. Даже если мы не вызываем в сознании ту или иную великую личность, мы знаем, что можем ее вызвать; таким образом, она воздействует на нас потенциальным притяжением. Даже если мы не интересуемся личностями, сохраняется общая формула нравственности, которую принимает сегодня цивилизованное человечество; эта формула включает две вещи: систему приказов, продиктованных безличными социальными требованиями, и совокупность призывов, брошенных в сознание каждого из нас личностями, представляющими все лучшее в человечестве. Своеобразие и фундаментальность обязанности, привязанной к приказу, состоит в том, что она субинтеллектуальна. Действенность призыва связана с силой эмоции, которая была некогда вызвана, которая еще существует или сможет существовать; эта эмоция, именно потому, что она безгранично разрешима в идеях, есть больше чем идея; она суперинтеллектуальна. Обе силы, действуя в различных участках души, проецируются на промежуточной плоскости, плоскости ума. Отныне они будут заменены своими проекциями. Последние смешиваются и проникают друг в друга. Отсюда следует перемещение приказов и призывов в понятия чистого разума. Справедливость, таким образом, непрерывно расширяется посредством милосердия; милосердие все более принимает форму простой справедливости; элементы нравственности становятся однородными, сопоставимыми и почти соизмеримыми между собой; моральные проблемы выражаются точно и решаются методично. Человечество призвано разместиться на определенном уровне: более высоком, чем общество животных, где обязанность – лишь сила инстинкта, но менее высоком, чем собрание богов, 90 Об интеллектуализме где все – творческий порыв. Рассматривая в этом случае проявления таким образом организованной моральной жизни, мы найдем их вполне взаимосвязанными и, следовательно, способными сводиться к принципам. Моральная жизнь будет жизнью рациональной.
Все согласятся в этом пункте. Но из того, что мы констатируем рациональный характер морального поведения, не следует, что мораль имеет истоки или даже основание в чистом разуме. Важный вопрос состоит в том, чтобы узнать, почему мы «обязаны» в тех случаях, когда отнюдь не достаточно поддаться нашим склонностям, чтобы выполнить свой долг.
Пусть в этих случаях говорит разум, я согласен; но если он высказывался исключительно от своего собственного имени, если он делал нечто иное, нежели рационально формулировал действие некоторых находящихся за ним сил, то как будет он бороться против страсти или личного интереса? Философ, думающий, что разум самодостаточен, и стремящийся это доказать, преуспевает в своем доказательстве только в том случае, если вновь вводит эти силы, не говоря об этом; впрочем, они вернулись без его ведома, тайком. В самом деле, рассмотрим его доказательство. Оно облечено в две формы, сообразно тому, берет он пустой разум или оставляет ему материю, сообразно тому, видит он в моральной обязанности чистую и простую необходимость оставаться в согласии с самим собой или приглашение логически преследовать определенную цель. Рассмотрим эти две формы поочередно. Когда Кант говорит нам, что вклад должен быть возвращен потому, что если хранитель вклада его присвоит, это уже не будет вкладом, то он явно играет словами[17]17
См.: Кант И. Критика практического разума, I, I, 4.
[Закрыть]. Возможно, он понимает под «вкладом» материальный факт вручения некоей денежной суммы в руки друга, например, с предупреждением, что впоследствии ее потребуют обратно. Но этот материальный факт сам по себе, только с этим предупреждением, будет иметь следствием побудить хранителя суммы вернуть ее, если он в ней не нуждается, и просто-напросто присвоить ее, если у него трудности с деньгами: обе процедуры оказываются одинаково уместными с того момента, когда слово «вклад» вызывает в сознании лишь материальный образ, не сопровождаемый моральными понятиями. Или же моральные соображения здесь присутствуют: представление о том, что вклад был «доверен», а доверие «не должно» предаваться; представление о том, что хранитель вклада «обязался», что он «дал слово»; представление о том, что даже если он ничего не сказал, он связан подразумеваемым «договором»; представление о том, что существует «право» собственности и т. п. Тогда в самом деле человек будет противоречить сам себе, принимая вклад и отказываясь его вернуть; вклад не будет больше вкладом; философ сможет сказать, что здесь аморальное есть иррациональное. Но дело в том, что слово «вклад» будет взято вместе с тем значением, которое оно имеет в человеческой группе, где существуют собственно моральные идеи, соглашения и обязанности; моральная обязанность уже не будет сводиться к бессодержательной необходимости не противоречить себе, поскольку противоречие состоит здесь просто в том, что отбрасывается, будучи вначале принятой, моральная обязанность, которая тем самым оказывается ранее уже существующей. – Но оставим в стороне эти тонкости. Претензия на то, чтобы основать мораль на уважении к логике, смогла родиться у философов и ученых, привыкших поклоняться логике в умозрительной области и склонных, таким образом, думать, что во всякой области и для всего человечества в целом логика навязывается в качестве высшей власти. Но из того факта, что наука должна уважать логику вещей и логику вообще, если она хочет преуспеть в своих исследованиях, из того, что таков интерес ученого как ученого, невозможно сделать вывод об обязанности для нас всегда вносить логику в наше поведение, как будто таков интерес человека вообще или даже ученого как человека.