355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Котова » Чего бы тебе хотелось (СИ) » Текст книги (страница 1)
Чего бы тебе хотелось (СИ)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:40

Текст книги "Чего бы тебе хотелось (СИ)"


Автор книги: Анна Котова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Котова Анна
Чего бы тебе хотелось

Был теплый майский день, солнышко вовсю припекало, будто в июле, трава, пока свежая, не запыленная, блестела, как лакированная, а тополя, уже все в листьях, еще не осыпали улицы пухом. Но настроение у Али было паршивое. Медленно-медленно она плелась по растресканному асфальту родной улицы, оттягивая неизбежное возвращение домой. А кому захочется спешить из школы, если в портфеле тетрадка с несправедливой двойкой? Аля так гордилась, что самостоятельно решила всю контрольную – правильно решила! четвертную контрольную! по геометрии! – три повода для гордости! А Зоя Андревна, Злобная Зандура, влепила двойку и написала отвратительно жирными красными чернилами: «Списано у Боровских!» А было все наоборот – это Петька Боровских списал у Али! Они были хорошими друзьями, Аля и Петька, и всегда всем делились: яблоками, конфетами и контрольными. Так что в другой раз упрек мог бы оказаться и справедливым, Петька в математике лучше кумекал. В другой раз – но не в этот! Аля решила пятую задачу, а Петька не смог и сдул! Только Злобной Зандуре не докажешь. У них с Алей взаимная непереносимость, она ни за что не отступит.

Мама огорчится…

Это было ужаснее всего.

Вот тут ее и спросили: "Девушка, не скажете, где останавливается 119-й автобус?"

ОНА

Когда тебе пятнадцать лет, на тебе уродливое коричневое форменное платье, шерстяное, в такую погоду уже пропотевшее под мышками, дурацкий черный фартук, на котором все равно заметны чернильные пятна, отливающие рыжим, когда твои невыразительные серые волосы заплетены в тощие косички, да к тому же растрепавшиеся в экстремальных условиях родимой школы, когда в руках у тебя раздутый страховидный портфель с ручкой, обмотанной синей липкой лентой, а на ногах ободранные тряпичные туфли с разлохмаченными на концах шнурками, ты не сразу поймешь, что девушка – это ты. Ты девчонка, пацанка, может быть, даже чувиха, но не девушка.

Так что ему пришлось переспросить.

Я была романтичной, довольно одинокой девочкой из приличной семьи. Секретничать с девчонками так и не научилась, с мальчишками у меня сразу получались приятельские отношения – или не получалось никаких.

Мне было пятнадцать лет, и я все время искала объект для влюбленности, при этом остро осознавая свое несовершенство. Я точно знала, что не могу нравиться. Мне же то и дело кто-нибудь нравился, но каждый раз объект оказывался или разочарованием, или недосягаемым. Сверстники совсем не годились для любви – в них не было ничего таинственного, а моим тогдашним идеалом был граф де Ла Фер. Поэтому я последовательно влюблялась в нашего физика, в маминого коллегу из поликлиники, иногда заходившего в гости, в молодого (лет на десять старше меня) дядюшку Петьки Боровских. Все увлечения были жаркими, волнующими и абсолютно безопасными. Короче, в обожании из-за угла я преуспела, в прочих же любовных вопросах была чистым теоретиком. А теорию изучала по Дюма-пэру – то есть по литературе полуторавековой давности.

Сцену встречи на улице с таинственным незнакомцем я прокручивала в воображении тысячу раз. Я должна была идти вся нарядная, в новом голубом платье с оборками, с распущенными и завитыми волосами, в туфельках на тонком каблучке. И тут-то ко мне должен был подойти Он – высокий брюнет с черными глазами, в элегантном костюме (жаль, что ботфорты вышли из моды!) – и обратиться ко мне "девушка" и "вы". Я посмотрела бы на него, и он, сраженный моей красотой, предложил бы встретиться снова…

Услышав "девушка" и "вы", а тем паче – сообразив наконец, что обращаются ко мне, я уставилась на него во все глаза.

Он меня разочаровал.

Во-первых, он был невысокий. Повыше меня, но ненамного. Во-вторых, он был не брюнет, а светлый шатен, правда, с проседью в волосах, что, пожалуй, могло примирить с его мастью. В-третьих, он был в дешевых мешковатых брюках, кедах и ковбойке с закатанными рукавами. Ну и в четвертых – он видел во мне всего лишь голенастую школьницу, хоть и обратился, как надо. Просто вежливый.

И вообще он был какой-то староватый.

– Девушка, не скажете, где останавливается 119-й автобус?

Я махнула рукой:

– Вон туда дойдете, до трамвайной линии, потом направо до перекрестка – и увидите.

– Спасибо, – кивнул он.

Тут я подумала, что если ему показать остановку, дорога домой удлинится еще на двадцать минут.

– А впрочем, – сказала я, – мне все равно в ту же сторону. Пойдемте, я вас провожу.

И мы двинулись к трамвайной линии.

Некоторое время мы шли молча, потом он задал какой-то нейтральный вопрос – типа "вы в каком классе учитесь?", я ответила, и вскоре мы непринужденно болтали о пустяках, а когда свернули на улицу Вавилова, за угол, я обнаружила, что жалуюсь ему на Злобную Зандуру. Он очень хорошо слушал – как будто ему и вправду было интересно, так что меня понесло. Я уже и про Петьку рассказала, и даже объяснила, про что была та самая пятая задача, которую я доблестно решила сама. За разговором я не заметила, как мы подошли к остановке… туда, где должна была быть остановка – но ее не было. Весь тротуар был перерыт, кучи влажной рыжей глины вокруг глубокой канавы напомнили мне о гигантских кротах-мутантах, которых мы с Петькой придумали в пятом классе.

– Трубу ищут, – сказал он с серьезным видом. Я засмеялась, представив себе бригаду землекопов, сосредоточенно роющихся в поисках трубы.

– Интересно, куда перенесли остановку, – сказала я. – Пойдемте до следующей, вряд ли трубоискатели дорылись дотуда.

Но они дорылись! Канава все тянулась, мы брели рядом с ней по краю мостовой, брели десять минут… двадцать… полчаса… Потом он остановился и сказал: "Знаете, мне очень приятно было с вами познакомиться, но вам, наверное, пора нести домой вашу повинную голову?" – и тут я поняла, что мы странным образом забрели в совсем незнакомую часть города. Я начала недоуменно оглядываться, пытаясь сообразить, как мне удалось заблудиться в родимом районе, который я знала вообще-то как свои пять пальцев, а он почему-то забеспокоился, ругнулся себе под нос, а потом взял меня за руку и говорит: "Попробуем выбраться". И мы пошли назад, но канава вдруг закончилась, хотя вроде бы мы никуда не сворачивали, поперек нашего пути оказалась узкая улочка, потом еще одна, и тут асфальт оборвался, под ногами оказался пыльный проселок, и больших многоэтажных домов не было видно. Он совсем разволновался, мы уже почти бежали, и тут оказалось, что город кончился, мы шли по пыльной деревенской улочке, и вдруг – лес, а никакую окружную дорогу мы не переходили, я точно помнила. Лес поднимался на холм, мы оглянулись на город с этого холма – и вот тут я поняла. Это была не Москва! Ни высоток, ни телевизионных башен, ни бетонных новостроек – только небольшие особнячки, деревянные избы да там и тут – колокольни. На крышах домов торчали трубы, из некоторых шел дым.

Я села на упавшее дерево (кажется, это был клен или что-то в этом роде – помню ясно серую ребристую кору). Он вздохнул и опустился рядом. И сказал:

– Прости.

Вот тут я и заревела, как маленькая.

ОН

Я не помню, когда и где родился. Мир вокруг все время куда-то утекал, меняясь, перестраиваясь. То неделями мы жили в глухой деревушке, окруженной лесами, а потом вдруг оказывались в средневековом замке или в бетонной коробке с холодным полом. Мама всегда была красавица, лучше всех, хотя и меняла то цвет волос, то цвет глаз, а то возраст и телосложение. Отца не помню совсем, но мама уверяла, что он был чудесным человеком, большим, сильным и красивым; правда, иногда она с нежностью вспоминала его черные глаза, а иногда – синие, как небо. Друзей у меня не было, только приятели. Я все пытался сблизиться с кем-то из ребят, но одни вдруг исчезали, появлялись другие, а когда я привыкал к ним, их сменяли новые. Братьев и сестер у меня не было тоже. Только годам к шести я догадался, что причина непостоянства окружающего мира – во мне самом. Я падал, разбив коленку – и земля меняла цвет и фактуру; я плакал от обиды – и деревья вокруг сменялись домами; я радовался новой игрушке – и мамино лицо делалось круглее и румяней, а глаза светлели… Я пытался реветь или смеяться понарошку – это не действовало; но стоило обидеться или обрадоваться всерьез – и мы жили на новом месте среди новых лиц.

Годам к двенадцати я научился подавлять эмоции, но они бушевали внутри, побуждая мир к переменам против моей воли. В шестнадцать я влюбился, совсем потерял голову от очаровательной девчушки с золотыми кудрями под соломенной шляпкой – и с ужасом увидел, как потемнели и выпрямились ее волосы под кружевным чепцом… Я был потрясен – не удивительно, что назавтра мы жили в другом городе и климате, и девчушки той я больше никогда не видел.

Потом исчезла мама, и я остался совсем один.

Иной раз я застревал в одной обстановке на недели, иногда – на годы. Я служил в охране замка где-то в Средней Англии, было это, я думаю, веке в тринадцатом. А через пару месяцев я уже оказался студентом в Йеле, была середина двадцатого века. Там я задержался надолго – больше года; но поссорился с одним из парней, не помню, что мы не поделили. Помню только, что он вывел меня из себя, и я ослеп от ярости, размахивал кулаками… Словом, Штаты и университет на этом закончились, сменившись глухой деревней в Латинской Америке. Кругом были джунгли, апельсиновые плантации, нищие, но доброжелательные люди, все сплошь – наполовину, а то и на три четверти индейцы. Меня помню, забавляло, что они не считали меня чужаком, хотя я выглядел совсем иначе.

С годами я научился задерживаться на месте все дольше. Каждый раз это кончалось – то влюблялся, то обижался, то возмущался, то радовался – но всплески сильных эмоций случались все реже. К счастью, более ровные чувства почти не влияли на окружающее. Оказалось, что я способен дружить с людьми, не вызывая катаклизмов; разве что иной раз какое-нибудь растение зацветало не в сезон или в доме менялась форма окон; но люди оставались почти теми же.

А люди всегда воспринимали меня как нечто само собой разумеющееся. Индейцы были убеждены, что я жил среди них много лет, и помнили, как я приехал в их забытую богом деревню; наемники сэра Ричарда Брэли знали меня с младых ногтей; бушмены хлопали меня по плечу и рассказывали о прежних моих приездах с этнографической экспедицией… Я всегда знал язык, звучавший вокруг; я всегда знал местность, как будто видел ее раньше; я всегда знал обычаи этого мира, будто впитывал их с детства – однако я знал также, что нахожусь здесь и сейчас впервые и вряд ли надолго.

И никогда мне не удавалось вернуться обратно: дороги менялись под ногами, время утекало вбок, люди исчезали и появлялись…

К тридцати пяти я давно смирился с собой и миром. Тому немало способствовали несколько чудных лет в Тибете, где размеренная спокойная жизнь с медитациями и размышлениями о вечном казалась такой надежной… Я уже решил, что тут я смогу остаться навсегда. Увы! Однажды мне показалось, что я начинаю что-то понимать в себе и в своей несуразной жизни, и это ощущение так ошеломило меня, что Тибет сменился песками Сахары, а келья – караваном верблюдов.

Инженером в московском НИИ я пробыл около двух лет и собирался задержаться в этом состоянии еще некоторое время. Жизнь была спокойной, пожалуй, немного сонной, безденежной, но много ли надо одинокому человеку? И когда на улице на меня посмотрела смешная школьница с косичками, я никак не мог догадаться, что моя Москва закончилась. Она была милой девочкой, очень симпатичной со своими веснушками, и почему-то сразу почувствовала ко мне расположение. И когда мы оказались в неизвестном месте и времени, да еще и без повода – не считать же симпатию к милому ребенку сильной эмоцией? – я еще больше все испортил, задергавшись в попытках вернуть девочку домой. Конечно же, я не смог найти пути назад, как не мог этого и никогда прежде.

Она заплакала, я обнял ее за плечи в неуклюжей попытке утешить; и пока она заливала слезами мой колет… черт, с утра это была ковбойка! – я вдруг понял, какая же это необыкновенная девочка. Я взял ее за подбородок и всмотрелся в зареванное веснушчатое личико. В больших серых глазах стояли слезы, веки распухли и покраснели, темно-русые косички растрепались, но глаза остались серыми, как утром, а волосы – темно-русыми, и растрепанные косички по-прежнему были косичками, хотя шерстяное коричневое платьице сменилось более длинным серым платьем, да к тому же холщовым, кажется. Она не изменилась, хотя весь мир снова совершил дурацкий кульбит.

И тогда я наконец спросил, как ее зовут.

ОНА

А его звали – Отокар. Никогда не слышала подобного имени…

Он набросил мне на плечи свой выцветший и потертый, но теплый плащ, вытер мои слезы тонким платочком с кружевами (помню, как он хмыкнул, обнаружив в кармане этот платочек), обнял меня одной рукой, положив мою голову себе на плечо, и заговорил. Он рассказывал о себе, а я слушала эту совершенно невероятную повесть и ловила себя на мысли, что пару часов назад ни за что бы не поверила ему. Хуже – решила бы, что ненормальный, и постаралась бы убежать. Но подтверждение его слов лежало перед глазами, даже не пытаясь превратиться обратно в мой родной город.

Тем временем солнце опустилось за деревья, становилось все прохладнее. Он встал, подал мне руку, как настоящей леди, и мы отправились искать ночлег.

Пока мы приближались к городу, Отокар рассказывал мне о нем. Знания об этой местности, людях и обычаях будто всплывали в нем с каждым шагом; у первых палисадников он вдруг остановился, замолчал и некоторое время оглядывался в явном затруднении. Я спросила, что случилось, он вздохнул и ответил:

– Придется расстаться.

Мои губы задрожали. Неужели в незнакомом месте и времени он бросит меня одну? Отокар увидел мою растерянность и поспешил объясниться.

Мы не можем жить под одной крышей, не оскорбив местных приличий, разве что немедленно пожениться, но и это не выход – даже если бы я вдруг согласилась. Он вспомнил об этих краях достаточно, чтобы знать свое место в мире. Он – известный человек, главный городской архитектор, и неважно, что мы вошли в город пятнадцать минут назад. Его здесь знают много лет, и скоропалительная женитьба вызовет столько пересудов, сколько способны выдать сто отъявленных сплетниц из высших чиновных кругов. Жену пришлось бы немедленно предъявить. А я – школьница из социалистической страны. Ни сесть, ни поклониться, ни правильным ножиком котлетку разрезать; ни одной молитвы, перекреститься и то не смогу. Здешний богобоязненный народ, весьма внимательный к условностям, не вынесет моего присутствия. Нет, в жены главному архитектору я не гожусь. Мало того, еще через несколько шагов мы осознали другую проблему: в отличие от Отокара, я не знала ни слова на местном наречии. Внешний вид городка ввел меня в заблуждение, мне казалось, что это Россия века эдак XVIII, а значит, и говорить здесь должны на языке Ломоносова. Это мне было бы не так уж сложно, с пятого на десятое всяко бы объяснилась. Увы! Вокруг лежала самая что ни на есть страна Марьятия (кажется, нечто родственное Мадьярии, то бишь Венгрии… кажется, в Европе такой страны нет? Боже, куда нас занесло?!), и ни единого словца понять было нельзя.

Наконец Отокара осенило.

– Ты будешь бедной родственницей! – объявил он. – Из-за границы. Седьмая вода на киселе.

– А откуда я взялась? – удивилась я.

– Очень просто. Ты дочь покойной пятиюродной кузины, которой пришла фантазия назначить меня опекуном несчастной сиротки.

Признаю: решение было гениальным. Иностранный ребенок лопочет по-своему, имеет свои варварские манеры, а богатый опекун вынужден заботиться о дитятке и устраивать его судьбу.

Мы разыграли целый спектакль. Я посидела часок под кустом на околице, куда за мной прибыла наемная карета, Отокар усадил меня на жесткое сиденье и торжественно ввез в город. Поплутав с полчаса по тряским улицам, мы прибыли к воротам небольшого особнячка. На крыльцо выскочил пожилой дядька в синей ливрее, радостно приветствовал моего новоиспеченного опекуна, тот изложил ему нашу легенду – и она была проглочена без малейших сомнений.

– Знакомься, Аля, – сказал Отокар. – Это мой слуга Бертольд. Оказывается, у меня еще и кухарка есть… Берти покажет тебе твою комнату, а завтра ты уедешь в пансион.

– К-какой пансион? – растерялась я.

– Для благородных девиц, разумеется, – ответил Отокар. – Должна же ты где-то обучиться языку и манерам! И приличия будут соблюдены – лучше не придумаешь!

ОН

Аля держалась молодцом. С Бертольдом она объяснялась жестами и застенчивыми улыбками. С кухаркой Мартой они умудрялись даже болтать – каждая на своем языке, конечно, но как-то друг друга понимали. Забавно было наблюдать, как девочка пытается прилично вести себя за столом – она трогательно смущалась каждый раз, когда Берти подливал ей вино в бокал, забирал из-под руки опустевшую тарелку или подавал пирожки. Ей явно все время хотелось вскочить и сделать все самой, но она героически сдерживала порывы. Если бы я позволил, она, наверное, помчалась бы после ужина мыть посуду – вот только Марта была бы глубоко шокирована. Я объяснил слугам, что моя подопечная – из бедной семьи; в результате они преисполнились желания показать сиротке, как живут в богатых домах, и совсем ее засмущали. А уж когда Марта превысила свои полномочия и предложила помочь Але раздеться… Таких пунцовых щек я никогда не видел.

Наконец девчонку удалось загнать в постель, и Марта, проверив, доложила, что "племянница вашей милости спит мертвым сном, бедняжка". Вздохнув с облегчением, я отправился в свой кабинет и обнаружил там письмо от барона Лихтенберга. Карл-Иоганн сообщал радостно, что Анна-Луиза Мейльштанц приняла его предложение, свадьба на Троицу, а в качестве подарка молодой жене он обещал построить новый особняк на том самом участке земли, который он показывал мне нынешней зимой – и, разумеется, заказ мой. Я вспомнил густую рощу на холме у небольшого озерца, скованного льдом – я сказал тогда Карлу-Иоганну, что тут отлично будет смотреться небольшое здание в голландском стиле, с крутыми крышами и узкими окнами. Надо еще раз съездить в Эгрету, посмотреть, как выглядят холм и озеро летом…

В камине щелкнуло полено, и я вспомнил, что ни разу в жизни не видел ни добродушной физиономии Карла-Иоганна Лихтенберга, ни его землицы в Эгрете.

ОНА

Встретившая нас у ворот монастырского пансиона монахиня без единого вопроса приняла байку об иностранной сироте, и не успела я оглянуться, как оказалась в маленьком пыльном садике, где чинно прогуливались девочки-подростки в форменных коричневых платьях (о Боже, и тут школьная форма этого ужасного цвета!). Девчонки старательно не обращали на меня внимания, пока за сестрой Жужаной не закрылась тяжелая дверь пансиона. Но стоило ей удалиться, как они немедленно окружили меня и застрекотали. Я рада была бы ответить на их вопросы, если бы поняла, о чем спрашивают; но единственное, что моим новым знакомым удалось уяснить – это имя. На их и мое счастье, мама в свое время настояла на Алевтине. В московской школе я чувствовала себя неуютно с таким редкостным в наше время именем, но тут меня в секунду сократили до Тины – и слава Богу, что меня не зовут Светой или Клавой: неизвестно, на какой набор звуков пришлось бы откликаться.

…Время шло, и постепенно я привыкала к пансиону. Сначала меня тяготил ранний подъем, вечно холодная вода в умывальнике, допотопный сортир, баня раз в неделю и прочий дискомфорт. В дортуаре было холодно и сыро, кормили невкусно, учили закону божьему – по-марьятски и по-латыни, так что я ничего не понимала и зубрила уроки, как попугай. В руках у грозной наставницы – сестры Адальберты – всегда наготове была тяжелая линейка для битья по пальцам (чтобы не отвлекались) и по спинам (чтобы не горбились).

Раз в две недели по воскресеньям позволялось встречаться с родственниками, и к этому знаменательному дню все восемнадцать девочек (и я – девятнадцатая) готовились загодя. Магда Маленькая (самая младшая, десятилетняя) и Магда Большая (этой было четырнадцать), как заведенные, вышивали салфеточки: одна – для тети, другая – для двоюродной бабки, и к каждому родительскому дню преподносили эти салфеточки, украшенные поучительными изречениями по краю; Эльжа зубрила латинские стихи, дабы блеснуть перед отцом; сестры Эдита и Клара рисовали цветочки для своей нарядной мамы… После утренней службы мы, умытые, наглаженные, причесанные волосок к волоску, парами спускались в большой холл, где уже ждали родственники. Помню, как впервые я шла по этой лестнице, по вытертой ковровой дорожке, без пары – девятнадцатая – и тоскливо оглядывала незнакомых людей, толпившихся в зале. Каждая пара, сойдя с лестницы, немедленно теряла всю чинность и благовоспитанность. Эльжа прыгала, как мячик, перед важным господином в коже и бархате; Эдита и Клара щебетали и хихикали; всегда серьезная Жужа кружилась, схватил за руки высокого мальчика – своего брата; Каролина так спешила обнять старшую сестру, что споткнулась на ровном месте и разбила коленку, но ничуть не огорчилась… Я смотрела на всю эту веселую суматоху, слушала весь этот щебет и гам – и вдруг увидела знакомое лицо и тоже помчалась, не чуя под собой ног.

Он стоял у окна, смотрел на меня и улыбался. Я с разбегу подлетела к нему и вдруг смутилась, кажется, я даже покраснела. В висках застучало, зал покачнулся и поплыл. Он что-то сказал – наверное, поздоровался, я что-то ответила – и вдруг пришло ясное и четкое понимание, что ради этого человека я сделаю что угодно. Прыгну из окна, кинусь в огонь или в воду… Даже вытерплю этот постылый пансион, лишь бы Отокар стоял рядом и улыбался вот так, как сейчас.

И именно тогда я перестала понимать, как с ним держаться. Я отвечала невпопад, я смущалась, я боялась коснутсья его руки и в то же время отчаянно хотела прикоснуться. А он расспрашивал меня об уроках и товарках, рассказывал о ремонте в ратуше, строил какие-то планы – невыносимо взрослый и далекий. Он предложил пройтись по дорожкам чахлого сада и подал мне руку – и я испугалась, что сейчас он все поймет про мой трепет, про мою щенячью влюбленность, ударившую меня пыльным мешком из-за угла от одного взгляда на его улыбку… Но он не понял, и мне стало немного легче – до тех самых пор, пока он не приобнял меня слегка на прощание. Сердчишко мое заколотилось где-то в ушах, ноги подкосились, и лишь страшным усилием воли я удержалась на ногах, вывернулась из-под его руки, неловко буркнула: "до встречи" – и убежала.

Помню, как я лежала ночью без сна, перебирая мельчайшие подробности нашего короткого знакомства – как мы встретились на улице и я сочла его некрасивым и старым… Слепая я была, что ли? Теперь я ясно видела, как он красив, какие у него чудесные темные глаза… Карие? Да, точно, карие, с золотыми искрами – и когда успела разглядеть? И его губы, когда он улыбается. И его руки с тонкими сильными пальцами. И его волосы… Ну и что, что седина?.. Потом я вспомнила, как бежала к нему через холл, и свою неуклюжесть, и как я забывала слова и теряла нить разговора… Боже, что он подумал! Наверное, решил, что я дурочка – он ведь так мало меня знает. Глупая маленькая дурочка! Какой позор… И я стала представлять, как я встречусь с ним через две недели. Как я подойду царственной походкой, поздороваюсь вежливо и мило и заговорю светским голосом на светские темы – а он увидит, что я тоже взрослый, разумный человек. И может быть, Отокар заметит, что я не совсем уродина, хоть у меня и веснушки… Тут меня прошиб холодный пот. Кого ты собираешься очаровать своими веснушками и жалкими косичками? Невозможно, чтобы в таком наряде, с такой прической он увидел во мне хоть что-то привлекательное! Справедливости ради, я, конечно, еще пацанка, и он не полюбит меня, пока я не вырасту…

Три дня прошли в каком-то тумане. Я не слышала, когда ко мне обращались, забывала подносить ложку ко рту, сидела на уроках, ничего не видя, и только вздрагивала, когда тяжелая линейка сестры Адальберты приводила меня в чувство. Где-то внутри постоянно ныло – наверное, это сердце, думала я, – а перед глазами вставало лицо Отокара с доброй, немного насмешливой улыбкой.

Потом это прошло, и я вздохнула с облегчением. Оказалось, не приходя в сознание, я чему-то училась, как-то общалась, даже стала кое-что понимать из разговоров. Махнув рукой на Отокара, я принялась изо всех сил учиться языку и к следующему родительскому дню вполне сносно могла разговаривать с самой терпеливой девочкой – Жужей. Правда, другие не в состоянии были дождаться, пока я подберу слова, но с Жужей мы уже даже подружились.

Но настал долгожданный час – и сердце мое ухнуло в пятки при виде стройной фигуры на фоне окна, язык прилип к нёбу при звуке низкого хрипловатого голоса, все мысли из головы улетели с легким свистом – и я могла только молча внимать с благоговением моему божеству.

ОН

Будущая баронесса Лихтенберг была само очарование. Господь, проектируя эту барышню, использовал, похоже, исключительно циркуль. Круглые румяные щеки, круглые голубые глаза, золотистые кудряшки, толстенькие пальчики, кругленькая фигурка на круглых ножках. Никто не назвал бы ее красавицей, но она заразительно смеялась, прелестно болтала о пустяках, а иногда вдруг бросала точное и остроумное замечание. Словом, я понимал Карла-Иоганна.

Вдвоем они смотрелись довольно забавно – маленькая кругленькая Анна-Луиза и долговязый барон, но их настолько явственно укрывало от насмешек облако взаимной любви, доверия и нежности, что даже вдовствующая баронесса Амалия Лихтенберг, никогда не упускавшая случая уколоть старшего сына, прикусила свой ядовитый язычок.

Мы съездили в Эгрету. Летом озеро у холма выглядело еще лучше, чем зимой, и я ясно увидел, какой должна быть загородная вилла Лихтенбергов. Нет, не Голландия. Тут бы что-нибудь легкое и воздушное… стекло и бетон… Какой, к чертям, бетон? В каком веке живем? Ладно, кирпич. Но все равно много стекла. Отопление, конечно, печное – тут другого не бывает, значит, будут трубы. Я сделал несколько набросков, а вернувшись домой, плотно занялся проектом.

Через несколько часов вдохновенной работы я протер глаза, выпил наконец остывший чай, который таинственным образом материализовался на столике у двери (Бертольд, видно, на цыпочках прокрался с подносом – я даже не заметил, когда), и наконец снова посмотрел на изображение дома на холме. Здорово вышло. Отлично впишется в пейзаж, и жить будет удобно…

И тут у меня мелькнула нехорошая мысль.

Кем я только не был за прошедшие годы. Воевал, записывал фольклор, ворочал бревна, чертил чертежи, рассчитывал механизмы – это бывало, да. Но ни в одной из своих прошлых ипостасей я не умел рисовать.

А теперь, оказывается, умею.

Да что же я такое?

Мне всегда казалось, что мир вокруг меняется, а я остаюсь прежним. Конечно, я всегда на диво удачно встраивался в окружающую обстановку, но не настолько же, чтобы появлялись новые способности, которых раньше не было… Стоп. Каждое новое место обитания накладывает на меня свой отпечаток. Вот здесь меня ждала архитектура – и пожалуйста, я рисую. А где-то, возможно, будет ждать музыка – и я научусь играть на флейте? или, что уж вовсе невероятно, на органе?.

Может быть, я только блуждающее сознание, неизвестно почему каждый раз попадающее в тело с одним и тем же именем? Может быть, все Отокары, какими я перебывал за свои тридцать пять, продолжают существовать в своих странах и эпохах? И тот московский инженер, и тот буддийский послушник, и тот наемник времен Столетней войны…

Голова моя закружилась, я ухватился за спинку стула, чтобы не упасть, все равно потерял равновесие…

И увидел, как неумолимо приближающийся к моему лицу ковер превращается в неструганые плохо пригнанные доски.

ОНА

Я поняла: что-то случилось.

По-прежнему шли уроки, по-прежнему не забывала о моей спине линейка сестры Адальберты, по-прежнему мы шушукались с девочками в дортуаре. Но что-то изменилось, только никто, кроме меня, этого не заметил.

Потом настал очередной родительский день, а Отокар не пришел.

Я стояла в холле, полном радостных возгласов и нежных объятий, и растерянно озиралась по сторонам. Его не было, не было! Потом хлопнула дверь, вошла совершенно незнакомая мне пожилая дама, огляделась и направилась прямо ко мне.

– Здравствуйте, Тина, – сказала она, неодобрительно осмотрев меня с ног до головы. – Только мой сын мог вообразить, что мы с вами родственники. Ну что же, взялся опекать – ладно…

– Вы – мама Отокара? – заикаясь, спросила я.

– Не знаю никакого Отокара, – фыркнула дама. – Я баронесса Лихтенберг, и извольте обращаться ко мне "мадам".

– Но вы сказали, мадам, что ваш сын… – я ничего не понимала, но где-то внутри у меня начинала разрастаться паника.

– Мой сын, Карл-Иоганн, барон Лихтенберг, да, который привез вас сюда из какой-то заграничной дыры, потому что выжившая из ума тетка написала ему, будто вы наша родственница! Благотворительность – достойное дело, но она должна иметь какие-то границы. До конца года ваше пребывание в пансионе оплачено, а дальше устраивайтесь, как знаете. Впрочем, возможно, я выдам вас замуж. – Она прищурилась, видно было, как у нее в голове проворачиваются какие-то колесики. – Да, возможно. За Лакоши… или за Надя… возможно, возможно… Я подумаю. До свидания.

И баронесса развернулась и вышла, шурша подолом.

Я стояла столбом, ничего уже не видя и не слыша. Потом повернулась и побрела наверх, в дортуар. Упала на свою жесткую койку, на колючее серое одеяло, и долго лежала, уставясь в потолок. Она не знает никакого Отокара. Меня привез ее сын, барон Лихтенберг. И в конце года мне светит какой-то Лакоши или Надь…

Я-таки осталась одна посреди этой невозможной Марьятии. А Отокар ушел. Не просто ушел. Его нет и не было никогда.

Не знаю, сколько прошло времени. Из ступора меня вывела Жужа. Она вошла в дортуар, увидела меня, подошла, охнула, присела рядом на койку и спросила:

– Что с тобой?

Я молчала.

– Я же вижу, что-то произошло.

Я с трудом перевела взгляд на ее лицо. Она смотрела с участием и тревогой.

– Я ждала одного человека, а он не пришел, – сказала я. – Помнишь, меня навещал мой опекун, господин Отокар?

– Извини, – сокрушенно покачала головой Жужа, – я всегда бывала занята только собой и не обратила внимания… Такой высокий блондин с усами, да?

И тогда я стала рассказывать ей об Отокаре.

ОН

Я поднялся с пола, об который так неудачно приложился со всего маху. А все Васька, бросивший свои на диво грязные сапоги на самом ходу. Хорошо еще, он их снял, а то отдирай потом пол от засохшей глины…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю