Текст книги "Обманувшая смерть"
Автор книги: Анна Малышева
Соавторы: Анатолий Ковалев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«В часть?! – удивился Архип. – Так ведь вы, князюшка, нынче больны, и вам полагается отпуск!» Он взял барина под локотки и повел обратно в постель. Борис покорился слуге, но, едва присев на кровати, вдруг встрепенулся, окончательно проснувшись.
Он тяжело дышал, на лбу выступила испарина. Упав на подушки, молодой офицер заговорил тихим, срывающимся голосом:
– Мне приснилось, представь, будто Глеб приехал из-за границы и ухаживает за мной.
– Не приснилось, князюшка! – радостно воскликнул Архип. – Ваш брат давно уже в Москве, спасает людей от холеры. Вот и вас вернул с того света!
– Меня лечил Глеб?! А отец знает, что брат нынче здесь? – насторожился Борис, помня о непримиримой вражде самых близких своих людей.
– Родитель ваш не признал в молодом докторе Глеба, – горько усмехнулся старик, – хотя брат ваш – вылитый папаша! Да ведь сами знаете, князь не особо разглядывает челядь и прочих людишек невысокого ранга. Они для него будто мураши. Копошатся, делают свое дело – ну и ладно!
– Я думаю, отец иначе отнесется к Глебу, когда узнает, что он спас меня от смерти! – убежденно воскликнул Борис.
В памяти Бориса часто всплывала одна и та же картина из детства: он с маленьким братцем, с маменькой и папенькой сидит за общим столом в их скромном доме в Тихих Заводях. Вокруг суетится нянька, наливает чай, ставит на стол блюдо с горячими пирожками. Родители говорят о театре, о мадемуазель Марс, а они с Глебом, обжигаясь, быстро набивают свои рты пирожками, да тут же их и выплевывают прямо на белоснежную скатерть. Уж больно горячо! Однако никто их не ругает. Нянька качает головой, маменька смеется: «Ах вы торопыги этакие!», папенька сперва хмурится, а потом не выдерживает и начинает издавать странные грудные звуки, означающие смех. И все бесконечно счастливы… Тогда отец был другим… Совсем другим!
– Поживем – увидим, – со вздохом произнес Архип, явно не разделяя воодушевления молодого барина.
Когда Борис уснул, из университетской лечебницы прибыл Глеб. Он провел полночи с Гильтебрандтом-младшим, как обычно, в спорах о методах лечения. Иван Федорович настаивал на том, чтобы из списка разведений Ганемана – Корсакова полностью исключить ртуть и белый мышьяк. «Поверь мне, – страстно доказывал он Глебу, – теперь, когда мы начали вводить больным солевой раствор, картина болезни становится совершенно иной. Достаточно применить Veratrum album в самом ее начале и кору хинного дерева в конце. В тяжелых случаях можно еще добавить сироп ипекакуаны. Но в применении ртути и белого мышьяка нет абсолютно никакой нужды. Они требовались для того, чтобы полностью обезвоженный, уже умирающий организм возбудился и стал сопротивляться болезни. Теперь эти яды нам могут принести один только вред. Улучшение состояния больного, – продолжал он, – начинается после первых же вливаний раствора и уже не переходит в более тяжелую стадию!» «Ты делаешь слишком поспешные выводы, – предостерег его Глеб, – те восемь студентов, что пошли на поправку, это молодые, здоровые парни. А вот какое воздействие окажет солевой раствор на людей старшего возраста, да если еще и с хроническими заболеваниями? Мы пока что этого не знаем!»
В конце концов оба пришли к выводу, что вливания необходимы, и никакого пагубного влияния на ход болезни они оказывать не должны. На прощание Глеб спросил: «Что слышно о докторе Штайнвальде? Он уже идет на поправку?» – «Вот ведь… – Гильтебрандт грубо выругался по-немецки, ударив себя кулаком по лбу, – совсем забыл о Густаве Карловиче! И от Гааза никаких вестей. Вчера днем послал ему записку о солевом растворе и до сих пор не получил ответа!» Они тревожно переглянулись. «Это странно, Иоганн, – прервал напряженную паузу Белозерский, – Федор Петрович так всегда отзывчив на хорошие новости…» – «И на плохие тоже, – добавил Гильтебрандт. – Если у тебя завтра будет время, забеги к нему, в Старо-Екатерининскую!» – попросил он. Глеб пообещал непременно навестить Гааза и подробно расспросить его о Густаве Карловиче.
Архип встретил его радостной новостью о Борисе. Молодой доктор, увидев, как крепко и безмятежно спит брат, впервые за последние дни улыбнулся. Потом, отпустив Архипа, с просьбой разбудить его через два часа (большего времени на сон в эти тревожные дни он себе не отводил), уснул на кушетке, стоявшей напротив кровати больного. Так впервые со времени их жизни в Тихих Заводях братья Белозерские спали вместе в одной комнате. Это было последнее, о чем думал Глеб, прежде чем провалиться в сон. «Тогда еще была жива маменька…»
В маленькой тесной комнатке, отведенной под детскую спальню, их кровати тоже стояли напротив друг друга, и еще там помещался сундук Евлампии. Нянька спала с ними в одной комнате, пела им на ночь колыбельные песни, рассказывала сказки. Каждый вечер перед сном приходила маменька, гладила детей по головке, целовала в щечку, говорила какие-то приятные слова, желала спокойной ночи. Они всегда ждали ее прихода и старались не уснуть раньше времени, а если даже и засыпали, то всегда чувствовали сквозь сон прикосновение нежных маменькиных губ…
…Глебу казалось, что он не спал вовсе и прошло не больше пяти минут, когда старый слуга прикоснулся к его плечу. Однако, посмотрев на часы, молодой врач оценил пунктуальность Архипа. Борис все еще безмятежно спал. Глеб торопливо сделал разведение из коры хинного дерева и наказал Архипу, чтобы тот дал его выпить Борису сразу по пробуждении.
– А еду убери с глаз долой, – строго погрозил пальцем доктор, – пусть пьет пока травяной чай…
– Как же так можно? – вознегодовал верный слуга. – Борис Ильич уже третьи сутки ничего не кушают!
– Не беда, с голоду не помрет, – успокоил старика Глеб, – если пойдет на поправку, то завтра начнем его понемногу кормить.
– А вы сами-то? – засуетился старик. – Чаю? Кренделька?
Глеб, даже не присаживаясь, взял у него стакан чая.
– Помнишь, у нас когда-то был кондитер Марчелло… Замечательные делал пирожные, – внезапно с грустью произнес доктор, надкусив крендель. – Я их вкус до сих пор помню.
– Да разве же вы их часто кушали? – возразил слуга. – Завсегда мне подкладывали, боялись отравы с ними глотнуть. А я по вашей милости от этих диковинных штук, что готовил наш «тальянец», растолстел, как боров!
– Прости, Архип! – Молодой человек накрыл ладонью руку старика, его глаза увлажнились. – Прислугу в нашем доме всегда держали за скот. Недешевый, необходимый, иногда любимый, но… скот. Такое отношение привил мне с детства князь… Не могу звать его отцом, раз уж он сам не признает во мне сына! Тогда я не понимал, что подвергаю опасности человеческую жизнь, во всем равноценную моей.
– Не вам бы, Глеб Ильич, просить у меня прощения, – отмахнулся старик. – На то мы и рабы вечные, чтобы за господина своего жизнь отдавать… Про равность нашу вы мне даже и не говорите! Я – старый, я все знаю! На земле люди равными никогда не бывают… Там! – Архип поднял узловатый дрожащий палец к потолку. – Там все равны будем, перед Ним.
…В Старо-Екатерининской больнице Глебу сказали, что Федор Петрович Гааз провел здесь всю ночь и только что отправился к утренней мессе в церковь Святого Людовика. Белозерский снова вскочил на извозчика и поехал к Святому Людовику.
Отпустив извозчика на Малой Лубянке, Глеб следил, как из церкви выходит народ. Московские поляки, французы, немцы, итальянцы не спешили покидать церковный двор, заполнив собой его небольшую территорию. Всюду звучала иностранная речь. Здесь мелькал свежий туалет молоденькой парижанки, неуклюже скроенный сюртук, вывезенный из Пруссии, польский кунтуш, отороченный соболиным мехом. Молодой доктор, пытавшийся в этой разношерстной толпе отыскать Гааза, вдруг заметил, как люди заволновались и пришли в движение, уступая кому-то дорогу. «Федору Петровичу?» – мелькнуло у него в голове. По его разумению, более важного человека во всей Москве сейчас не было. Но он ошибся: прихожане церкви Святого Людовика расступались перед одетой во все черное пожилой женщиной высокого роста, с вытянутым неподвижным лицом, желтым, словно вылитым из воска. Ей кланялись многие, она же никому не отвечала ни кивком, ни взглядом. Ее большие тусклые глаза навыкате смотрели прямо, словно созерцая что-то, видимое ей одной. На толпу дама вовсе не смотрела. За воротами церкви ее поджидала стайка нищих, наперегонки повалившихся перед ней на колени. Кто-то с криком: «Матушка, отмоли нас от хвори!» целовал подол платья, кто-то подвывал, тряся головой, кто-то часто крестился на нее, как на икону. Дама с тем же отсутствующим видом швырнула нищим горсть монет и, сопровождаемая слугой в ливрее, прошла к поджидавшей карете с гербами. Рядом с Глебом стояли двое немолодых французов весьма респектабельного вида. Они тоже провожали пожилую даму взглядами. Когда дверца кареты захлопнулась и кучер, дико гикнув, покатил прочь по Малой Лубянке, один из них благоговейно произнес: «Вдова губернатора. Почти уже святая!» Глеб догадался, что перед ним была не кто иная, как графиня Екатерина Петровна Ростопчина.
Обойдя весь небольшой церковный дворик, молодой доктор убедился, что среди прихожан Гааза нет. «Неужели он до сих пор в церкви? Как можно спокойно молиться, когда в городе творится такое?» Сам себя он называл «безбожником» и последний раз в храме был в детстве с Евлампией. Потом, живя в доме графа Обольянинова в Генуе, Глеб не сильно усердствовал в молитвах и церковь никогда не посещал. Граф, считая себя правоверным католиком, мальчика, крещенного в православной вере, ни к чему не принуждал и учителей Закона Божьего ему не нанимал. Шпиону нужен был ученый, разбирающийся в ядах, а не молитвенник и не богослов. По этой причине младший Белозерский был полностью невежествен как христианин.
Войдя в церковь, Глеб растерялся. Статуи святых, витражи на окнах, картины на библейские сюжеты, барельефы с изображениями крестного пути Христа – все это подавило его в первый миг. Входившие в церковь прихожане макали пальцы в чашу со святой водой и, преклонив перед алтарем колено, крестились. Молодой доктор подумал, что во время такой страшной эпидемии можно было бы и пренебречь какими-то правилами. Ведь холера морбус передается именно через воду! Макнул пальцы в общую чашу с водой – вот и смерть. «Надо бы подсказать Федору Петровичу, чтобы со святой водой покамест повременили», – подумал он и в тот же миг увидел Гааза. Знаменитый доктор стоял у статуи какого-то святого, положив руку на его гипсовую ступню и, по всей видимости, молился. На святом была коричневая францисканская ряса, в одной руке монах держал лилию, в другой – раскрытую книгу, на которой сидел младенец Иисус.
Наконец, Федор Петрович перекрестился, со скорбным видом обернулся и, заметив молодого доктора, удивленно поднял брови.
– Как хорошо, Глебушка, что ты здесь! – по обыкновению тепло, с улыбкой, произнес он. – Я вот молился святому Антонию Падуанскому, просил его за всех страждущих, чтобы он помог нам, умолил Господа Бога избавить нас от этой напасти…
– Я был у вас в больнице… – не найдясь что ответить Гаазу, взволнованно начал Глеб. – Мы с Иоганном давно не получали от вас вестей…
– Святой Антоний исцелял самых безнадежных больных своими молитвами, – словно не слыша Глеба, продолжал Федор Петрович, напоминая слегка помешанного человека, – он даже воскрешал мертвых детей. Нет ничего более страшного в этом мире, чем смерть ребенка…
Гааз неожиданно замолчал и, опустив голову, присел на скамью, словно ноги отказались его держать. Сегодня ночью в Старо-Екатерининской больнице умер от холеры мальчик двух лет от роду, и мать помешалась от горя. Глеб видел, как санитары запихивали несчастную в специальную карету с решетками, чтобы везти ее в Преображенскую лечебницу, к Саблеру. Женщина из последних сил вырывалась и умоляла отдать ей ребенка.
Белозерский сел рядом и, воспользовавшись паузой, осторожно спросил:
– Как себя чувствует доктор Штайнвальд?
– Густав Карлович умер четыре дня назад, – ровным голосом сообщил знаменитый доктор, – я не смог ему ничем помочь, он уже был при смерти. Вчера днем мы его здесь отпевали…
– Господи! – Глеб закрыл ладонями лицо.
– Поплачь, Глебушка! – ласково посоветовал Федор Петрович. – Церковь для этого самое подходящее место. Ведь в больнице нам никому нельзя показать своих слез.
– Густав Карлович был моим детским доктором, – убрав от лица ладони, сообщил Глеб. По его щекам катились слезы. – Он привел меня к Гильтебрандту. Если бы не Густав Карлович, я бы сейчас не сидел тут, рядом с вами, а гнил где-нибудь под забором.
– Во всем Божий промысел… – заключил Федор Петрович.
Уже во дворе они обсудили события последних дней и успешное лечение больных в Университетской лечебнице с помощью введения им в вену солевого раствора. Оказалось, что записка Гильтебрандта-младшего до Гааза не дошла и он был в полном неведении.
– Ваше с Иоганном открытие должно остановить эпидемию! Это прорыв, Глебушка! Новое слово в медицине! – ликовал знаменитый доктор. – Сегодня же начнем делать вливания в Старо-Екатерининской больнице. Я попрошу генерал-губернатора назавтра спешно созвать расширенный Комитет по холере, на котором Иоганн расскажет о новом методе лечения. И пусть только попробуют эти светила медицины что-нибудь нам возразить!
Федор Петрович был настроен решительно. Он не шел, а бежал к извозчику, так что Глеб едва за ним поспевал.
– Я с самого начала верил в вас, ребятушки! Ах, какие молодцы! – не переставал восторгаться Гааз. – Помнишь, я сказал, что не случайно совпал возраст: твой, Иоганна и того несчастного студента, ставшего первой жертвой заразы? Такие вещи не бывают случайными. Солевой раствор в вену! Гениально и просто! Это как раз то, чего всем нам так не хватало для борьбы с холерой!
Перед тем как сесть в карету, Федор Петрович порывисто обернулся к Белозерскому и сказал:
– Как я рад, что ты пришел за мной в церковь и сообщил эту новость, после того как я помолился Святому Антонию! Во всем Божий промысел. Не перестаю это повторять… – Он вдруг крепко обнял Глеба, похлопал его по спине и шепнул на ухо: – Хорошо, что ты есть на белом свете! Полюбил я тебя как сына!
Никто никогда не говорил ему таких слов. Глеб почувствовал, как к горлу подступает комок. Чтобы вновь не расплакаться, он ответил невпопад, не выказывая чувств:
– Приезжайте к нам в Университетскую, Федор Петрович. Мы с Иоганном всегда вам рады…
«Почему я не сказал, что люблю его как родного отца? – корил он потом себя всю дорогу. – Нет, не так! Родного отца я презираю и не считаю отцом. А Гааз для меня даже больше, чем отец. Почему я ничего этого ему не сказал? Трус! Малодушный трус!»
Вернувшись во флигель, где лежал больной брат, Глеб наконец застал его в полном сознании. Братья обнялись, но то был только первый порыв. Глеб тут же, смутившись, отстранился. Борис слабым голосом упрекал его за то, что он не навестил его в Петербурге, Глеб даже не пытался оправдаться. Им было неловко друг перед другом, они искали слов и не находили их. Архип, стоявший у притолоки и с умилением наблюдавший эту сцену, никакой натянутости не замечал и то и дело промокал глаза рукавом рубахи.
Глеб даже испытал облегчение, получив тревожную записку от Елены. Велев Борису немедленно принять лекарство и заснуть, он поспешил уехать. В сумерках он вернулся, неся на руках драгоценную для него больную… Майтрейи больна! Если она умрет, к чему будут все его дипломы, к чему уважение коллег, даже похвала самого доктора Гааза? Майтрейи больна, Майтрейи умирает! Он боролся за ее жизнь вот уже сутки и все еще не мог сказать, что добился вожделенной победы.
Вымотанный до предела, он забылся на час, упав на постель в комнате, которую теперь делил с братом, как в детстве. И спал так крепко, что не услышал, как с соседней кровати поднялась белая тень…
…Борис сел, чутко прислушиваясь к дыханию спящего брата и жалобному похрапыванию Архипа. Затем осторожно встал. Ноги едва удержали его, он был так слаб, что испытывал отвращение к самому себе. Но остаться в постели он не мог. Прислушавшись и не уловив во всем флигеле никаких иных звуков, кроме дыхания спящих людей, он принялся карабкаться по лестнице на второй этаж, в комнату Евлампии.
Майтрейи больна! Майтрейи умирает! Вчера вечером, проснувшись после отъезда брата уже в сумерках и не видя никого рядом с собой, он выглянул в окно и увидел там приближавшегося к флигелю Глеба, несущего на руках прекрасную индийскую принцессу, героиню его снов и грез, вдохновительницу его стихов. Это было похоже на сон, на один из тех снов, которые так часто снились ему в последнее время… Только в своих снах Борис сам нес на руках Майтрейи через какие-то дивные цветущие сады, и она, обвив его шею смуглыми руками, неотрывно смотрела ему в лицо огромными, бархатными черными глазами ручной лани. Теперь же в объятиях Глеба девушка казалась мертвой. Позже, по суете, поднявшейся в сенях, на лестнице, во втором этаже, Борис понял, что Майтрейи устраивают прямо над его головой. Она была больна, и что он мог сделать, чтобы ее спасти? Только взобраться до середины лестницы – на большее у него не достало сил, и, вцепившись ослабевшими руками в перила, напряженно вслушиваться в тишину наверху.
* * *
Князь Илья Романович в эту ночь не спал вовсе. Он вернулся поздно в наемной карете, проведя перед тем и день, и предшествующую ему ночь неведомо где. Неслыханное дело для человека, который в последнее время стараниями Изольды Тихоновны сделался положительным домоседом, «домашней птицей», как шутил Летуновский. Никаких объяснений он никому по приезде не дал, как не сказал никому при отъезде, куда уезжает. Изольда, изумленная этой отлучкой, подбежала было к нему, чтобы по старой памяти отчитать, но князь взглянул на нее таким страшным взглядом, что женщина в смятении отступила. Войдя к себе в кабинет, князь кликнул Иллариона. Дворецкий бросился на зов, надеясь донести, наконец, на самоуправство Архипа. Уже сутки во флигеле находились незваные гости, уже сутки он пытался проникнуть туда, чтобы что-то разузнать, но каждый раз натыкался на своего врага, который многозначительно показывал бывшему разбойнику внушительный кулак. Илларион отступал, надеясь, что месть свершится и без драки. «А вот как вкатят тебе плетей, старая шкура, – мечтал он, сидя в комнате своей возлюбленной и попивая чай с наливкой, – так небо с овчинку покажется!»
Но князь не захотел и слушать доноса.
– Что?! – рявкнул он, не дав Иллариону сказать и нескольких слов. – Что?! Чепуха все! Борис жив?
– Живы, да только там, во флигеле…
– Что во флигеле?! – внезапно разъярился князь, хотя его любимец не сказал ровным счетом ничего крамольного. – Что ты пристаешь ко мне с пустяками?! Пошел вон отсюда!
– Да как бы вы сами после на меня не серчали, что я умолчал…
Это было последнее, что выслушал князь. Схватив сапог, который коленопреклоненный Илларион только что стянул с его ноги, он с силой швырнул его дворецкому в лицо:
– Пошел, говорю! Болтаешь много, когда не спрашивают!
Красный от гнева и стыда, взъерошенный Илларион выкатился в коридор, где его поджидала Изольда. Жеманно и насмешливо улыбаясь, играя ямочками на щеках, экономка негромко промолвила:
– А говоришь, давно служишь! Кто же под горячую руку барину суется? Хотела бы я только знать, что случилось?
А случилось страшное. Князь проигрался в пух и прах. Старая страсть, от которой он было совсем отстал, вновь предъявила права на его сердце и, казалось, на саму кровь, кипевшую при одном виде игорного стола и колоды карт. Визит Савельева, его расспросы об убийстве Гольца воскресили былые тревоги. После ухода статского советника Белозерский метался по кабинету, словно раненый зверь, ища убежища и не находя его. Взглянув в зеркало, он себя не узнал, так далеко были его мысли, и едва не вскрикнул. В такие минуты князь жалел о том, что совершенно равнодушен к вину, в котором можно утопить страхи и печали. Внезапно дикая, шальная мысль осенила его. Он кликнул Иллариона, но дворецкий куда-то отлучился. Изольда не показывалась. Князь не помнил, кто подал ему одеваться. Карету он закладывать не велел и уехал в наемной. Белозерский никогда не ездил играть в карете со своими гербами на дверцах – то была последняя дань уважения своему роду, которую он мог отдать.
Игорный угар длился ровно сутки. Когда вновь смерклось и князь взглянул в окно, он не сразу понял, сколько времени миновало. Он вспомнил о больном сыне, который, возможно, умер в его отсутствие, но страшная мысль прошла по краю сознания словно призрак, избегающий яркого света. Банкомет – длинный, тощий, почти бесплотный человек с тихим, шелестящим голосом и острым взглядом собрал со стола расписки Ильи Романовича. На зеленом сукне, исчерченном мелом, осталось лишь несколько смятых карт, пятна разлитого вина, капли воска, упавшие с оплывших свечей. Все было кончено.
– Обчистили, обобрали как мальчишку… – помертвевшими губами шептал князь, стоя у камина и глядясь в висевшее над ним зеркало. Его воспаленные глаза были страшны, они налились кровью. Он все еще был в одном сапоге – другой так и валялся на том месте, где стоял на коленях Илларион. Князь взялся за сонетку, чтобы позвонить и вновь позвать дворецкого, но передумал. Его ужасала необходимость отвечать на вопросы, которые рано или поздно воспоследуют.
– И что я скажу Изольде? – спросил он свое бледное отражение. – Если бы она дала денег отыграться, тогда можно бы снова поехать и… Но она не даст!
Он слишком хорошо знал свою экономку и сожительницу, своего «цербера», приставленного Летуновским к последним крохам родового состояния Белозерских. Князь мог бы просто рассчитать ее, тем более что былая привязанность давно остыла, и далее лично распоряжаться оставшимся капиталом… Но он больше не верил в свою звезду. В грандиозности его проигрыша было нечто роковое.
– Неужели придется продать за проигрыш библиотеку? – спросил он свое отражение. – Что же останется мне? Что я оставлю Борису?
Нежно любя сына, князь тем не менее редко думал о его будущем материальном благополучии. Он был не из тех отцов, которые откладывают каждую лишнюю копейку, чтобы сберечь для наследника рубль. Жизнь Ильи Романовича была истинной жизнью игрока, игрушкой Фортуны. Он разорялся, богател вновь, получив нежданно-негаданно наследство или попросту отняв чужое имущество, как произошло с Еленой Мещерской… И вновь разорялся, чтобы разбогатеть, как теперь, когда выяснилась истинная стоимость библиотеки, которой доселе интересовались только пауки, мыши да ненавистный, давно исчезнувший Глеб, которого Белозерский вынужден был называть сыном. И теперь вновь пришло разорение, только спасения было ждать неоткуда.
– Я погиб! – сообщил своему отражению Илья Романович, и как был, полураздетый, в одном сапоге, упал на диван, надеясь найти забвение во сне. Но сон к нему не шел. Не тревожили его и слуги – в доме стояла тишина, необычайная даже для такого позднего часа. Лишь однажды где-то очень далеко, в глубине дома, послышался приглушенный расстоянием женский смех и тут же смолк, словно задушенный поцелуем. Илья Романович тщетно прислушивался – все было тихо.
– Воры! – сказал он тишине и темноте, обступавшим его скорбное ложе. – Развратники! Всех разгоню и продам!
* * *
Наступившее утро, первое утро октября, было еще ужаснее. Только теперь, промучившись без сна на диване, истомившись в измятой одежде, терзаемый чувством более тяжким, чем похмелье, – чувством вины, князь понял, в какую пропасть рухнул, разом погребя на ее дне все надежды и будущее своего сына.
– Боже… – простонал он, сжимая впалые виски, покрытые липким потом. – Отчего же я не удержался?! Где была эта тварь, Изольда?! Она здесь затем, чтобы охранять меня от игры!
Он дернул сонетку с такой яростью, что чуть не оборвал ее. Спустя минуту явился Илларион, угрюмый, державшийся настороженно, как побитая собака.
– Куда все делись? – отрывисто спросил князь. – Почему в доме так тихо? Что Борис?
– Благополучно, – ответил Илларион, глядя куда-то в угол. – А все прочие… Где им и полагается быть, на своих местах. Уж я смотрю за ними!
– Ты смотришь, пес? Уж я знаю, куда ты смотришь! – многозначительно, с угрозой произнес Илья Романович. Он ничего конкретного в виду не имел и, в общем, не был в претензии на своего дворецкого, тем более что тот служил пока вовсе без жалования. Просто он любил таким образом припугнуть слуг, намекая на известные ему одному факты, так как изначально каждого человека считал вором и мошенником.
Илларион изменился в лице:
– Я, кажется…
– То-то, что кажется! – оборвал его Илья Романович, позволяя между делом одевать себя в свежее платье, принесенное дворецким. – Говори, что сказать хотел? По роже вижу, что-то есть!
– Есть, ой, есть, ваше сиятельство! – прошептал Илларион, сверкнув черными разбойничьими глазами. – Во флигеле вот уже вторую ночь гости… И никак их не выжить!
– Гости?! – Илья Романович изумленно отнял от лица полотенце, которым утирался после умывания. – Кто таковы? Сумасшедшие, что ли? Ведь там холера!
– Да одна гостья-то и сама холерная больная… – загадочно произнес Илларион.
Князь смотрел на него, онемев, а Илларион, наслаждаясь произведенным эффектом, продолжал:
– Больную девицу зовут Маргарита Назэр, она воспитанница виконтессы Элен де Гранси… А Элен де Гранси… – Он сделал паузу, подготовляя удар. – Это Елена Мещерская, ваша племянница!
– Ты… пьян? – только и сумел вымолвить Белозерский.
– Ничуть! – дерзко отчеканил Илларион. – А привел их сюда Архип без моего ведома, старый хрыч себя барином возомнил, давно плетей не получал!
Князь молчал с минуту. Его изжелта-бледное лицо передергивали многочисленные мелкие судороги.
– Откуда она взялась? – выговорил он наконец. – Нет ли тут ошибки? В самом деле она?
– Никакой ошибки не может быть, ваша светлость! Из самого Парижа приехала, об этом и в газетах есть! И она сейчас богата, очень богата. Очень… Сверх всякой меры!
Илларион даже зажмурился, показывая, как высока эта мера.
– Зачем же она… Сюда, ко мне? – Ошарашенный новостью, Илья Романович производил впечатление человека, перенесшего легкую контузию. Его пошатывало от волнения, взгляд блуждал, ни на чем не останавливаясь.
– Я так полагаю, ваша светлость, что племянница захотела вас по-родственному навестить! – уже совсем фамильярным, издевательским тоном предположил Илларион, видя, в каком жалком состоянии находится князь. – Как же она о вас-то забудет, ваша светлость? Ведь она вам, можно сказать, всем своим богатством обязана… Если бы вы ее тогда не выгнали, откуда бы оно взялось?
И снова повисла пауза, долгая, мучительная для князя, сладостная для дворецкого, который понимал, что доставил своему покровителю самую дурную весть, какую только можно было вообразить.
– Поди прочь, – произнес, наконец, князь и тут же, опомнившись, добавил: – Нет, постой! Скажи, что – ты видел ее? Говорил с ней?
– Да уж если бы я до нее добрался, то, наверное, выгнал бы из флигеля, не посмотрел бы ни на ее деньги, ни на титул! – пожал плечами Илларион. – Вам ведь служу, кто она для меня? Только решил сперва доложить…
– Ты правильно поступил, голубчик!
Внезапно переменившийся тон князя заставил Иллариона изумленно раскрыть глаза. Илья Романович говорил мягко, в голосе его звучала признательность:
– Ты поступил осмотрительно и не поставил меня в неловкое положение перед родственницей! – продолжал между тем князь, с беспокойством оглядывая свои манжеты и поправляя в них криво сидевшие коралловые запонки, исполненные в виде тузов червей. – Не сомневайся, я тебя за это награжу! Поди, поди, голубчик, прикажи, чтобы мне принесли чаю…
Илларион, молча дивясь и предчувствуя какую-то хитрую интригу со стороны своего хозяина, вышел. Оставшись наедине со своим отражением в зеркале, Белозерский торжествующе хлопнул в ладоши. Ему ответило звонкое эхо, отразившееся от расписанного купидонами потолка.
* * *
Напившись чаю, нарядившись с помощью молча недоумевавшего Иллариона в свежую визитку, Белозерский отправился во флигель. Прежде всего, он вошел в комнату к сыну.
Князь, совсем позабывший о Борисе в прошлые сутки, был рад уже тому, что найдет его живым. Но он никак не ожидал увидеть его сидящим за столом, с пером в руке, среди листов скомканной и исписанной бумаги. Архип, оправлявший постель, обернулся на скрип открывшейся двери и с трудом выпрямился:
– А вот и батюшка!
Борис при виде отца вскочил со стула, и, скомкав очередной листок бумаги, бросил его в угол. Он все утро писал письмо к Майтрейи, и каждый новый вариант казался ему хуже предыдущего.
– Мы хотели устроить вам сюрприз, – сообщил он отцу, – нынче я должен был в мундире на коне проехаться под вашими окнами, чтобы вы были совершенно покойны насчет моего состояния. Еще ночью я чувствовал слабость, но проснулся совсем здоровым!
– Считай, что сюрприз удался, – растроганно произнес князь и крепко обнял сына. – Я ведь уже не надеялся застать тебя живым, мой мальчик! Ты бредил и не приходил в сознание. Что же случилось? Чудо? Ведь от этой заразы люди дохнут как мухи!
– Чудо, отец… – Борис сделал паузу, многозначительно переглянувшись с Архипом. – Но у этого чуда есть имя… Если бы не доктор…
– Этот юнец? – пожал плечами Илья Романович. – Что ж, я верю только своим глазам, а они сообщают мне, что ты теперь здоров. Так что поверю я и в вашего чудо-доктора, хотя, по правде говоря, он совсем не вызвал у меня доверия. Лицо у него такое… – Князь прищелкнул пальцами, подыскивая определение. – Не располагающее к себе, странное какое-то. И видно, что чрезвычайно высокого о себе мнения! Впрочем, раз он вылечил тебя, мой дорогой мальчик, какое мне дело до его лица!
– Если бы не этот доктор, вы сейчас заказывали бы мне гроб! – пылко заметил Борис. – Его искусство достойно восхищения!
– Да я и восхищен, положим, но где же он сам? – усмехнулся князь. – Надо его вознаградить.
– Вызван к другому больному, батюшка, – вставил словечко старик, с трепетом слушавший беседу отца и сына. – Тут… Недалече!
– Отец, я должен вам начистоту признаться, – решившись, произнес Борис, – что доктор, спасший мне жизнь, не кто иной, как ваш сын Глеб, мой родной брат. Это перст судьбы, иначе не скажешь… Никто другой не смог бы меня вылечить!
Во время непродолжительной паузы на лице Ильи Романовича не отразилось ровным счетом ничего. Только от старого слуги не укрылось, что правое веко барина нервно задрожало.
– Вот, значит, как? – Князь взял со стола чашку с горячим чаем, предназначавшуюся Борису, громко отхлебнул из нее и произнес с нескрываемым презрением: – Значит, в нашем роду появился доктор Белозерский… Теперь у нас в гербе будут клистирная трубка и микстура!