Текст книги "Удольфские тайны"
Автор книги: Анна Рэдклиф
Жанры:
Триллеры
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 56 страниц)
ГЛАВА XVI
Он наблюдателей к проникает
Дела других насквозь пытливым взором;
Не любит зрелищ, музыки не терпит,
Смеется редко, и его улыбка
Как будто бы насмешку выражает
Над ним самим, презрение к уму,
Который до улыбки снизошел.
Такие люди вечно неспокойны:
Они не терпят, если кто-нибудь
Стоит кх выше, потому – опасны.
Юлий Цезарь
Монтони с приятелем вернулись домой поздно, уже когда утренняя заря окрасила алым цветом волны Адриатики. Веселые группы, протанцевавшие всю ночь под колоннадами св.Марка, рассеялись как сонмы духов. Монтони был охотник до иных развлечений, он не любил легких светских забав, – ему были больше по душе страсти пылкие, волнующие. Препятствия и бури жизни, обыкновенно разрушающие счастье людей, в нем, напротив, возбуждали и укрепляли душевные силы и давали ему высшие наслаждения, на какие он только был способен. Без какой-нибудь цели, захватывающего интереса жизнь казалась ему сонной, пресной, и за отсутствием предметов истинного интереса он заменял их искусственными возбуждениями, пока это не обращалось у него в привычку. Такого же рода была привычка к азартной игре, которую он усвоил, томясь бездействием, и которой затем предался страстно.В этом занятии он провел и эту ночь вместе с Кавиньи и кружком молодых людей, не столько знатных и родовитых, сколько богатых и порочных. В сущности, Монтони презирал этих пустых, бездарных юношей, вдобавок с порочными наклонностями, и водил с ними компанию только для того, чтобы сделать их орудиями для достижения своих целей. Впрочем, некоторых из них, более умных и способных, Монтони приблизил к себе, но даже и с ними обращался несколько свысока. Эта надменность действовала угнетающим образом на слабых, а в людях более сильных возбуждала жгучую ненависть. Разумеется, у Монтони было много заклятых врагов; но сила их ненависти именно доказывала степень его власти. А так как власть была главной целью его жизни, то он больше гордился этой ненавистью, чем гордился бы любовью окружающих. Чувство столь спокойное, как уважение, он глубоко презирал и готов был бы презирать самого себя, если бы счел себя способным ценить уважение к своей собственной личности.
В числе этих немногих людей, которых он отличал в этом кружке, были синьоры: Бертолини, Орсино и Верецци. Первый был человек веселого нрава, с сильными страстями, легкомысленный, немного сумасброд, но вместе с тем великодушный, мужественный и доверчивый. Орсино был сдержан, надменен и склонен к властолюбию. Нрав он имел жестокий и подозрительный, отличался обидчивостью и неумолимой мстительностью; хитрый и ловкий, – он был стоек и неутомим в достижении намеченных целей. Он прекрасно владел своим лицом и своими страстями, – впрочем, страстей у него почти не было, кроме разве гордости, мстительности и скупости, и удовлетворяя им, он не останавливался ни перед чем, да и вообще не признавал препятствий в осуществлении своих замыслов. Этот-то человек и был главным фаворитом Монтони. Верецци, не лишенный дарований, обладал пылкой фантазией и был рабом разнообразных страстей. Веселый, сладострастный и смелый, он, однако, не имел ни выдержки, ни истинного мужества и был низко эгоистичен во всех своих стремлениях. Падкий до интриги и всегда готовый верить в успех своих происков, он столь же быстро отказывался не только от своих собственных планов, но и от планов, заимствованных у других. Гордый и стремительный, он не признавал никакого подчинения; однако те, кто изучил его характер и наблюдал прихотливость его страстей, могли водить его на помочах, как малого ребенка.
Таковы были друзья, которых Монтони ввел в свой дом и пригласил к своему столу на другой же день по приезде в Венецию. В числе гостей находился также венецианский вельможа, граф Морано, и некая синьора Ливона, которую Монтони представил жене, как знатную и замечательную женщину; утром она явилась приветствовать г-жу Монтони по случаю ее приезда в Венецию и была приглашена к обеду.
Г-жа Монтони с довольно кислой миной принимала приветствия синьоров. Она невзлюбила их уже за то, что они были приятелями ее мужа; она подозревала, что это они задержали его так поздно накануне; наконец она завидовала им, сознавая, как мало она имеет влияния на мужа, и была уверена, что он предпочитает их общество. Впрочем, знатность графа Морано до-ставила ему некоторую внимательность с ее стороны, чего были лишены остальные гости. Ее надменное обращение и надутое лицо, а также экстравагантность ее наряда, – она еще не успела усвоить венецианские моды, – представляли разительный контраст с красотой, скромностью и простотой Эмилии, которая с большим любопытством, чем удовольствием, наблюдала собравшихся гостей. Красота и обворожительное обращение синьоры Ливоны, однако, невольно привлекли ее внимание; прелесть ее разговора и выражение кроткой приветливости на лице венецианки пробудили в сердце Эмилии долго дремавшую в нем симпатию.
Чтобы подышать вечерней прохладой, все общество село в гондолу Монтони и отправилось кататься на взморье. Алое сияние заходящего солнца еще окрашивало волны и горело на западе; но меланхолический свет заката постепенно погасал, а в темной синеве неба уже стали загораться звезды. Эмилия сидела в грустной задумчивости. Гладкая поверхность воды, по которой скользила гондола, трепетавшие в ней отражения – второе небо и звезды, прозрачные очертания башен и портиков, в совокупности с тишиной вечерней, прерываемой только плеском воды да звуками отдаленной музыки, все это возбуждало восторг и душевное умиление. Прислушиваясь к мерным ударам весел и к отдаленным звукам, приносимым бризом, она думала о покойном отце и о Валанкуре, и на глазах ее навертывались слезы. Взошла луна, и лучи ее с нежностью коснулись серебристым светом ее лица, отчасти затененного плотной черной вуалью. Чертами она напоминала Мадонну, а выражением – Магдалину: поднятые кверху глаза и слеза, сверкавшая на щеке, довершали сходство.
Последние звуки далекой музыки замерли в воздухе, так как гондола далеко ушла в открытое море, и общество пожелало собственной музыки. Граф Морано, сидевший возле Эмилии и некоторое время молча наблюдавший ее, схватил лютню и ударив по струнам рукой артиста, запел красивым тенором следующее рондо, проникнутое нежной грустью:
РОНДО
Как луч серебряный, что дремлет
На трепетной волне,
Как бриз, что слегка вздувает
На лодке парус горделивый.
Как ропот тихого прибоя,
Умирающего у далеких берегов,
Или песня тихая, тающая в воздухе.
Так нежен вздох, несущийся из моей груди.
Любовь моя верна, как волна лучам зари,
Верна, как парус ветерку.
Верна, как душа обаянию музыки,
Или как музыка Венеции морям.
Нежна, как луч серебряный, что дремлет
На трепещущей груди Океана;
Да, так нежна, так преданна моя любовь,
Нежна и преданна тебе!
Каденца, составлявшая переход от последней строфы к повторению первой, чудные модуляции его голоса, сила и выразительность исполнения обнаруживали в нем истинно художественный вкус. Кончив, он передал лютню Эмилии, и та, не желая навлечь на себя подозрения в аффектации, тотчас же начала играть и петь. Она выбрала грустную народную песенку родного края и пропела ее с очаровательной простотой и чувством. Знакомая мелодия так живо напомнила ей родину и тех лиц, в присутствии которых она, бывало, так часто слыхала эту песню, что душа ее переполнилась, голос задрожал, оборвался и струны зазвенели под ее пальцами странным диссонансом. Устыдившись, однако, своего волнения, она вдруг перешла на мелодию такую веселую и удалую, что, казалось, видишь перед собой танцующих и слышишь их топот. – «Брависсимо!» – вырвалось в один голос у присутствующих, и ее заставили повторить песню… В числе комплиментов и похвал, посыпавшихся на Эмилию по окончании пения, похвалы графа Мо-рано были всех восторженнее. Они не прекратились и тогда, когда Эмилия передала лютню синьоре Ливоне и та запела под аккомпанемент ее с чисто итальянским брио.
После этого граф, Эмилия и Кавиньи пели канцонеты, в сопровождении двух лютней и нескольких других инструментов. Порою инструменты замолкали и голоса из громкой гармонии вдруг понижались до тихого шепота; затем, после долгой паузы, звуки постепенно росли и крепли, инструменты вступали один за другим и наконец полный, могучий хор снова несся к небесам.
Между тем, синьору Монтони надоела музыка, и он мечтал о том, как бы ему избавиться от общества, или ретироваться с теми из гостей, которые пожелали бы заняться азартной игрой в казино. Воспользовавшись паузой, он предложил повернуть к берегу; это предложение охотно поддержал Орсино, тогда как граф и другие синьоры горячо протестовали.
Монтони ломал себе голову, как бы избавиться от обязанности занимать графа, единственного из гостей, с которым он считал нужным стесняться, и как ему добраться до берега; но случилось, что гондольер пустой лодки, возвращавшейся в Венецию, окликнул его людей. Не беспокоясь более о том, что он делает неловкость, Монтони ухватился за удобный случай и, поручив дам попечению своих друзей, уехал вместе с Орсино. В первый раз Эмилии был неприятен этот отъезд, – его присутствие она считала как бы охраной, хотя сама не отдавала себе отчета, чего она боится,
Монтони высадился на площади св.Марка, поспешил в соседнее казино и вскоре очутился в компании игроков.
Между тем, граф Морано потихоньку послал своего слугу в лодке Монтони за своей собственной гондолой и музыкантами; не зная об этом, Эмилия скоро услышала веселую песню приближавшихся гондольеров, сидевших на корме, и увидела трепетное сияние озаренной луною зыби, потревоженной их веслами. Затем послышались музыкальные инструменты и стройная симфония наполнила воздух. Когда лодки встретились, гондольеры окликнули друг друга. Граф объяснил, в чем дело, и вся компания пересела в его гондолу, убранную с изящнейшим вкусом.
Пока все угощались фруктами и мороженым, оркестр, следовавший на некотором расстоянии в другой лодке, играл восхитительные мелодии, и граф, опять занявший место рядом с Эмилией, все время оказывал ей нежное внимание. По временам он тихим, страстным голосом нашептывал ей слова, значения которых она не могла понять. Чтобы уклониться от этих речей, она стала разговаривать с синьорой Ливоной; вообще обращение ее с графом было сдержанно и полно достоинства, но слишком кротко и робко, чтобы заставить его прекратить свое ухаживание. Граф никого не видел, никого не слышал, ни с кем не говорил кроме Эмилии; Кавиньи часто поглядывал на него с досадой, а Эмилия с беспокойством. Теперь она только одного желала – вернуться поскорее в Венецию; было уже около полуночи, когда гондолы пристали к площади Св.Марка, откуда неслись веселые голоса и громкие песни. Гул смешанных звуков был слышен уже издали на воде, и не будь яркого лунного света, освещавшего город с его террасами и башнями, иностранец мог бы поверить сказочным чудесам Нептунова царства и подумать, что этот шум раздается из глубины морской.
Общество высадилось на площади Св.Марка; под колоннадой было так весело, а ночь так прекрасна, что г-жа Монтони охотно согласилась на предложение графа прогуляться немного и затем отужинать всем вместе в казино. Если что могло рассеять неприятное чувство Эмилии, то именно веселость, роскошь и новизна окружающего зрелища: эти дворцы Палладио, эта толпа оживленных масок.
Наконец, все общество вошло в казино, убранное с необыкновенным вкусом, и где уже был приготовлен великолепный банкет. Заметив холодность Эмилии, граф задумал, ради своих интересов, снискать милость г-жи Монтони, что казалось делом вовсе не трудным. Поэтому он часть своих ухаживаний перенес от Эмилии на ее тетку, которая была этим крайне польщена и даже не смогла скрыть своего удовольствия; прежде чем общество разошлось по домам, графу удалось вполне овладеть расположением госпожи Монтони. Когда он обращался к ней, ее надутое лицо начинало сиять улыбками и на все его предложения она изъявляла согласие. Он пригласил ее и остальных гостей на завтрашний вечер пить кофе у него в ложе, в опере; Эмилия слышала, что тетка дала согласие, и тотчас же решила про себя под каким-нибудь предлогом отказаться сопровождать м-м Монтони.
Было уже очень поздно, когда велели подавать их гондолу. Выходя из казино, Эмилия поразилась, увидав солнце, подымавшееся из волн Адриатики, между тем как площадь Св.Марка все еще была полна гуляющими. Давно уже глаза ее слипались от сна; но теперь свежий морской бриз подбодрил ее и ей было бы жаль возвращаться домой, если б не было тут графа, исполнявшего долг вежливости, провожая их домой. Дома им сказали, что Монтони еще не возвращался; жена его с досадой ушла в свою комнату и избавила Эмилию от утомительной беседы с нею.
Монтони вернулся только утром, сильно не в духе, так как проиграл большую сумму, и прежде чем уйти спать, имел конфиденциальный разговор с Кавиньи, по виду которого на другой день можно было заметить, что предмет разговора был не из приятных.
Вечером м-м Монтони, весь день дувшаяся на своего супруга, принимала посещения нескольких венецианских дам, очаровавших Эмилию своей любезностью. Они держали себя с иностранками так мило и непринужденно, как будто давно были с ними знакомы. Разговор их был интересен, полон искренности и веселости. Даже г-жа Монтони, хотя она не ценила такой беседы и со своей грубостью и самонадеянностью порою составляла контраст с их утонченностью, и та не могла не поддаться очарованию их общества.
В одну из пауз среди разговора, одна из дам, синьора Эрминия, взяла лютню и начала играть с непринужденной веселостью, нисколько не стесняясь многочисленным обществом. У нее был великолепный голос, выразительный и богатый разнообразными оттенками; однако она, по-видимому, не сознавала его качеств и вовсе не желала щегольнуть им. Она пела как поется, от полноты души, сидя с полуоткинутой вуалью, грациозно держа лютню под зеленью растений, возвышавшихся группой у одного из окон гостиной. Эмилия, отойдя в сторону, набросала в альбом ее фигуру в окружающей обстановке, и получалась интересная картинка: конечно, очень может быть, она не выдержала бы строгой критики, но в ней было так много вкуса и дарования, что она не могла не понравиться. Окончив рисунок, Эмилия поднесла его прелестному оригиналу; синьора Эрминия была в восторге от подарка и с очаровательной улыбкой уверяла Эмилию, что сохранит его на память о ее дружбе.
Вечером к дамам присоединился Кавиньи, но у Монтони оказались какие-то другие приглашения; они сели в гондолу и поплыли к площади Св.Марка, где опять сновала та же веселая толпа, что и накануне. Прохладный бриз, гладкое, как стекло, море, тихий плеск воды и сладкая мелодия далекой музыки; высокие портики и аркады, веселые группы, сновавшие перед ними, – все это вместе очаровывало и восхищало Эмилию, тем более, что ее не беспокоило в эту минуту назойливое ухаживание графа Морано.
В то время как она любовалась светом луны на зыби, колыхавшейся у стен Св.Марка, и прислушивалась к меланхолической песне какого-то гондольера, ожидавшего в лодке своего господина, – она умиленным сердцем переносилась в далекую родину, к друзьям, ко всему, что было дорого ее сердцу.
Пройдясь немного, общество расположилось у дверей казино; Кавиньи стал угощать дам кофе и мороженым; в эту минуту вдруг появился граф Морано. Своим нетерпеливым взором он тотчас же отыскал Эмилию; но та, как и вчера, все старалась, скромно уклониться от его ухаживаний и разговаривала только с синьорой Эрминией и другими дамами их кружка.
Было уже около полуночи, когда они отправились в оперу; Эмилия, вспоминая о роскошных картинах природы, только что виденных ею, почувствовала, насколько самое утонченное искусство ничтожно в сравнении с величием природы. Тут, в театре, сердце ее не было тронуто, слезы восхищения не навертывались ей на глаза, как в те минуты, когда перед нею расстилался необъятный океан, бесконечный свод небесный и когда она прислушивалась к рокоту волн и к нежной музыке, по временам сливавшейся с их плеском. Помня все это, она находила представление не увлекательным.
Она желала только одного, чтобы вечер поскорее кончился, стремясь избавиться от любезностей графа, а так как в наших мыслях противоположности часто притягивают друг друга, так и теперь Эмилия, глядя на графа, вспоминала о Валанкуре и глубоко вздыхала.
Несколько недель пронеслось в обычных увеселениях и визитах; не случилось ничего из ряда вон выходящего. Эмилию развлекала окружающая жизнь и нравы, столь не похожие на французские; одно отравляло ей все удовольствие: это назойливое присутствие графа Морано, слишком частое для того, чтобы она могла быть спокойна. Его манеры, лицо и обращение, которыми многие восхищались, быть может и понравились бы Эмилии, если б сердце ее не было всецело занято Валанкуром или если б граф не преследовал ее своим упорным ухаживанием, причем она подметила в его характере кое-какие черты, которые еще более восстановили ее против него.
Вскоре по прибытии в Венецию Монтони получил от г. Кенеля письмо, в котором он сообщал о смерти жениного дяди, последовавшей в его вилле на Бренте, и прибавлял, что вследствие этого события он поспешил вступить во владение этой усадьбой и прочей собственностью, отказанной ему по завещанию. Этот дядя был брат покойной матери г-жи Кенель. Монтони был ее родственником с отцовской стороны, и хотя он никоим образом не рассчитывал на это наследство, однако едва мог скрыть свою зависть по прочтении письма Кенеля.
Эмилия с беспокойством замечала, что после отъезда из Франции Монтони даже не старался притворяться перед теткой; сперва он относился к ней с небрежностью, потом стал бесцеремонно третировать ее с грубой резкостью. Эмилия никогда не надеялась, чтобы слабости ее тетки могли ускользнуть от наблюдательности Монтони или что ее ум и наружность могли действительно нравиться ему. Поэтому этот брак в самом начале возбуждал в ней удивление; но раз выбор был сделан им свободно, то она все же никак не ожидала, что Монтони так скоро и так открыто начнет выказывать жене свое презрение. Дело в том, что Монтони, соблазнившись показным богатством г-жи Шерон, был теперь сильно разочарован ее относительной бедностью и крайне возмущен лукавством, с каким она старалась это скрыть перед свадьбой. Он рассчитывал обмануть ее, а теперь вдруг сам оказался обмороченным. И кем же? Хитрой женщиной, которую он в душе считал недалекой и для которой он пожертвовал своей гордостью и своей свободой, а между тем не спас себя от разорения, висевшего над его головой. Г-жа Мон-тони умудрилась укрепить на свое имя большую часть своего имущества, а остатки, совсем не соответствовавшие ожиданиям ж потребностям ее мужа, он обратил в деньги и привез с собою в Венецию, с целью еще немного поморочить публику и сделать последнее усилие поправить свои расстроенные обстоятельства.
Итак намеки, слышанные Валанкуром относительно характера и состояния Монтони, оказывались совершенно основательными, – но только время или случай могли раскрыть истину.
Не такова была г-жа Монтони, чтобы кротко сносить обиды, или по крайней мере встречать их с достоинством: она возмутилась против мужа со злобностью ж необузданностью ограниченной и дурно воспитанной женщины. Даже в душе она не хотела сознаться, что сама до известной степени навлекла на себя презрение мужа своим двоедушием; ей казалось, что она достойна только жалости, а Монтони кругом виноват перед нею. Имея весьма слабое представление о нравственных обязательствах, она признавала их силу лишь тогда, когда их нарушали другие, к ее невыгоде; ее тщеславию и так уже был нанесен чувствительный удар, когда она заметила презрительное отношение к ней мужа; теперь, в довершение всего, ей оставалось только узнать истину о его материальном положении. Хотя по обстановке его дворца в Венеции всякий беспристрастный человек мог догадаться о состоянии финансов его владельца, однако эта обстановка еще ничего не говорила тем, кто сознательно закрывал глаза на все неприятное. Г-жу Монтони прельщала роль какой-то принцессы, обладательницы дворца в Венеции и замка в Апеннинах. Сам Монтони иногда говорил, что собирается на несколько недель в свой Удольфский замок, чтобы осмотреть, в каком он состоянии, и собрать оброки. Оказывалось, что он там не был уже два года и за это время в замке оставался только старый слуга, которого он называл своим мажордомом.
Эмилия с радостью услыхала о планах отъезда; от путешествия она ждала не только новых впечатлений, но и возможности избавиться от упорного ухаживания графа Морано. Она мечтала, что в уединении ей можно будет думать о Валанкуре и предаваться грустным воспоминаниям о «Долине» и о покойных родителях. Воспоминания эти были для нее дороже и отраднее, нежели блеск веселых собраний; они были как бы талисманом, утешавшим ее в горе и поддерживавшим в ней надежды на более счастливые солнечные дни.
Но граф Морано недолго ограничивался простым ухаживанием; он открылся Эмилии в своей любви и сделал ей предложение, через Монтони; тот отнесся к этому предложению сочувственно, но Эмилия отвечала отказом. Имея на своей стороне Монтони и обладая большим самомнением, граф не отчаивался в успехе. Эмилия была удивлена и крайне раздосадована его настойчивостью, после того, как она объяснила ему свои чувства с искренностью, не допускавшей никаких недоразумений.
Теперь граф проводил большую часть времени в доме Монтони, обедал, там почти каждый день и сопровождал г-жу Монтони и Эмилию всюду, куда бы они ни отправлялись, и все это несмотря на неизменную холодность Эмилии; ее тетка напротив, по-видимому, не менее Монтони желала устроить этот брак и нарочно не пропускала ни одного собрания, где знала, что будет присутствовать граф.
К великому удивлению Эмилии, Монтони молчал о своем предполагаемом путешествии; он редко бывал дома – разве иногда оставался для графа и синьора Орсини; между ним и Кавиньи, очевидно, произошла размолвка, хотя Кавиньи продолжал жить у него в доме. С Орсини Монтони по часам запирался наедине; о чем бы ни беседовали они между собой, но, по-видимому, дело было важное, так как Монтони часто отказывался из-за этого от своего любимого занятия – игры и оставался дома весь вечер. В посещениях этого Орсини была также какая-то странная таинственность, и это возбуждало не только удивление, но и беспокойство у Эмилии; совершенно невольно она подметила в характере этого господина такие черты, которые он более всего желал скрыть. После его визитов Монтони всегда бывал задумчив и сосредоточен; он совершенно отрешался от всего окружающего, и лицо его делалось мрачным, даже страшным; порою глаза его метали пламя и все силы его души, казалось, сосредоточивались на одной какой-то заветной мысли. Эмилия с глубоким интересом и почти с трепетом читала эти движения души на его чертах: ее охватывало беспокойство при мысли, что она находится всецело во власти этого страшного человека. Но она ни единым намеком не выражала своих опасений г-же Монтони, которая пока ничего не замечала в своем супруге, кроме его обычной суровости и презрения к ней.
Второе письмо г.Кенеля извещало о его приезде с женой на виллу Миаренти; он писал также об удачном ходе того дела, для которого приехал в Италию, и в заключение убедительно звал Монтони, его жену и племянницу к себе в гости на новую виллу.
Около того же времени Эмилия получила письмо, очень для нее интересное и хоть на время успокоившее ее сердечную тоску. Валанкур, надеясь, что она еще не уехала из Венеции, послал ей письмо по почте, в котором твердил о своей неизменной, горячей любви. Он пробыл в Тулузе некоторое время после ее отъезда, чтобы насладиться грустной отрадой бродить по тем местам, где он привык встречать ее, а затем отправился к своему брату в имение, по соседству с «Долиной».
«Я часто езжу туда верхом, рано утром, – писал он, – чтобы обойти на досуге все места, где вы бывало гуляли, где я встречал вас и разговаривал с вами. Я возобновил знакомство с доброй, старой Терезой; она обрадовалась мне, как случаю поговорить о вас. Не могу выразить, в какой степени это расположило меня в ее пользу и как охотно я слушал ее рассказы на любимую тему. Вы конечно догадываетесь, какая причина заставила меня главным образом отрекомендоваться Терезе; мне просто хотелось получить доступ в замок и в сады, где так недавно жила и гуляла моя ненаглядная Эмилия. Здесь я люблю бродить и всюду встречать ваш образ: но больше всего я люблю сидеть под развесистыми ветвями вашего милого платана, где мы, Эмилия, когда-то сидели с вами, где я впервые осмелился признаться вам в своей любви. О, Эмилия! воспоминание об этих минутах терзает мое сердце. Я сижу погруженный в задумчивость – я стараюсь вызвать ваш образ перед своим взором, затуманенным слезами, услышать снова ваш голос, от которого когда-то трепетало мое сердце нежностью и надеждой. Я облокачиваюсь на ограду террасы, откуда мы, помните, вместе наблюдали быстрое течение Гаронны в то время, как я описывал вам дикую местность, где она берет начало, причем все время думал только о вас одной. О Эмилия! неужели эти минуты миновали навеки – неужели они никогда более не вернутся?»
В другой части письма он писал:
«Вы видите, письмо мое помечено несколькими датами, и если вы взглянете на первую дату, то убедитесь, что я начал писать вскоре после вашего отъезда из Франции. Писать – было действительно единственным занятием, отвлекавшим меня от моей сердечной печали и помогавшим мне выносить ваше отсутствие, или, вернее, это как бы уничтожало отсутствие. Когда я беседовал с вами на бумаге, изливал перед вами все чувства и все муки моего сердца, вы как будто были со мною. Это занятие служило мне от времени до времени единственной отрадой, и я все откладывал отсылку моего письма, исключительно ради утешения дополнять его. Чуть только мне делалось особенно тоскливо на душе, я всякий раз делился с вами своей печалью и всегда находил утешение; а когда какое-нибудь, хоть малейшее обстоятельство зароняло искру радости в мою душу, я опять-таки прибегал к вам и получал отраженное удовлетворение. Таким образом мое письмо нечто вроде картины всей моей жизни и моих помыслов за последний месяц; и хотя оно было глубоко интересно для меня в то время как я писал его и, вероятно, по той же причине не будет безразличным и для вас, но для постороннего читателя оно, пожалуй, покажется пустячным и бессодержательным. Так всегда бывает, когда мы пытаемся изобразить тончайшие движения нашей души: они слишком тонки, чтобы быть замеченными, и их надо испытать, чтобы понять; равнодушный наблюдатель не оценит их, тогда как заинтересованное лицо почувствует, что все подобные описания несовершенны и бесполезны и хороши разве тем, что они доказывают искренность пишущего и облегчают его страдания. Простите мне этот эгоизм, ведь я люблю!»
«Только что узнал я об одном обстоятельстве, которое примирит меня с необходимостью вернуться в полк; я уже больше не могу бродить по дорогим для меня местам, где я привык встречаться с вами мыслями. – „Долина“ отдана в аренду! Я имею основание думать, что это произошло без вашего ведома, судя по тому, что говорила мне Тереза сегодня утром. Она плакала, бедняжка, рассказывая, что должна уйти от своей дорогой барышни и покинуть замок, где она провела так много лет, – „и все это, – прибавила она, – сделалось вдруг, я даже не получила от барышни письма, которое облегчило бы мне это известие: это все шутки месье Кенеля, а она, голубушка, даже и не подозревает, что здесь творится“.
«По словам Терезы, она получила от г.Кенеля записку с извещением, что замок сдан в аренду и что, так как в ее услугах более не нуждаются, то она должна убраться в течение недели, до приезда нового хозяина.
«За несколько дней до этого письма Тереза была удивлена появлением г.Кенеля, которого сопровождал какой-то незнакомый господин, внимательно осматривавший все помещения…»
В конце письма, помеченного неделей спустя после этого, Валанкур прибавлял: «Я получил из полка предписание явиться и еду туда без сожаления, раз я отрезан от мест, столь дорогих моему сердцу. Сегодня утром я ездил верхом в „Долину“, узнал, что прибыл арендатор и что Тереза уехала. Я не стал бы говорить об этом так открыто, если б не думал, что вы даже не уведомлены о переменах, произошедших в вашем доме; для вас я хотел навести справки и узнать кое-что о характере и социальном положении квартиранта, – но безуспешно. Говорят, он дворянин, – и это все, что я мог узнать. Вся усадьба, когда я бродил в окрестностях, показалась мне унылой и мрачной; мне очень хотелось проникнуть туда, чтобы еще раз проститься с вашим любимым платаном и еще раз посидеть под его тенью, думая о вас; но я воздержался, чтобы не возбудить любопытства чужих людей; однако рыбачья хижина в лесу была по-прежнему доступна для меня. Туда я и направился и провел там час, о котором не могу вспомнить без волнения. О Эмилия, наверное мы разлучены не навсегда – несомненно настанет время, когда мы будем жить друг для друга…».
Это письмо заставило Эмилию пролить немало слез, – слез любви и радости, когда она узнала, что Валанкур жив, здоров и что время и разлука нисколько не изгладили ее образ в его сердце. Некоторые места его письма особенно тронули ее – например, рассказ о поездках в «Долину» и чувства нежной привязанности, вызванные в нем видом ее родного дома. Не сразу, а немного погодя, оторвавшись мысленно от Валанкура, она хорошенько поняла все значение сообщенной им новости о «Долине». Что г.Кенель отдал усадьбу в аренду, даже не спросившись ее согласия, удивляло и возмущало ее до глубины души, в особенности, так как этот поступок доказывал, что он считал себя вправе полновластно распоряжаться ее делами. Правда, он предлагал ей, еще до отъезда ее из Франции, отдать замок внаймы на время ее отсутствия, и против рассудительности такой меры с экономической стороны она ничего не могла возразить; но отдать дом своего отца на произвол чужих людей, лишить себя самое верного убежища в случае каких-нибудь неблагоприятных обстоятельств, – эти соображения даже и тогда заставили ее энергично воспротивиться такой мере.
Отец ее на смертном одре взял с нее слово никогда не продавать «Долину», и это обещание она считала до некоторой степени нарушенным тем, что усадьба сдана в аренду. Теперь для нее стало ясно, как мало уважал г.Кенель эти соображения и как мало значения он придавал всему, что не связано с материальными выгодами. Оказывалось, что он даже не удостоил известить Монтони о сделанном им распоряжении: все это огорчало и удивляло Эмилию. Но более всего ее рассердило увольнение старой, верной служанки ее отца.